А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Не сплю. Какой тут сон...
– Книги есть добрые, от дядюшки я слышал, достать бы: о строении корабельном, о навигаторстве, некие достославные мужи сии книги написали...
Федор Матвеевич не ответил, погодя вздохнул:
– Достать много чего надо...
Погодя, поздней ночью, Иевлев горячо говорил:
– Дядюшка мой, муж высокого ума, окольничий Посольского приказу Полуектов Родион Кириллович, давеча, как был я на Москве, сомневался об нашей верфи и сказывал, каково было, когда Ордын-Нащокин в Дединове «Орел» строил: железа ни един заводчик не давал, Пушкарский приказ блоков не мог поделать, а когда кузнец занадобился, то отписали грамоту – есть-де один посадский, да и его нет, ибо велено ему ковать язык к большому Успенскому колоколу.
Апраксин засмеялся в темноте:
– На Руси кузнеца не могли сыскать?
– А для чего им, Федор Матвеевич, гузно свое тревожить? – в тоске воскликнул Иевлев. – На том Василий Васильевич князь Голицын и сидит: так повелось, так есть, так тому и быть.
Федор Матвеевич задумался, потом спросил:
– Как располагаешь, Сильвестр, для чего Нащокин суда строил?
Иевлев не ответил.
– Поспрошал бы Полуектова, он со скольких годов летописи читает... Да как будешь на Москве – сходи в Приказ, может там и чертежи есть, как корабли строить, какой им припас надобен, как пристань делать.
Поутру, еще не рассвело, как Иевлев взбудил Франца Федоровича. Тот поднял с кожаной подушки измятое сном лицо, поправил на лысой голове ночной колпак с кисточкой. Сильвестр Петрович сказал жестко:
– Будет спать, господин мастер. Знаем мы мало, ты знаешь поболе! А дни проходят без толку. Вставай да бери грифель, учиться будем!
Тиммерман вскочил, умылся, сел за стол. Апраксин, Иевлев, Луков со строгими лицами поджидали. Франц Федорович пододвинул к себе аспидную доску, прокашлялся, задумался, еще прокашлялся.
– Вот чего! – сказал Апраксин. – Ты, Франц Федорович, удружи нам, вспомни, чему сам в старопрежние годы учился. Сиди и нынче и завтра – вспоминай. Нам не шутки шутить, нам дело надобно делать. Нынче вторник, в четверток за сей стол сядем, и тогда не кашляй.
Днем пригнали колодников. Один из них – большого роста, худой, с шапкой вьющихся седых волос, с бородой – долго смотрел, как работают на верфи Иевлев с Апраксиным, потом крикнул Сильвестру Петровичу:
– Э, господин, подойди-кось! Мне неспособно, ноги натружены...
Сильвестр Петрович с размаху всадил топор в бревно, подошел к колоднику. Тот сидел на взгорье, смотрел строгим взглядом глубоко ввалившихся глаз.
– Чего строите-то?
– Верфь строим! – недружелюбно ответил Иевлев.
– Кто ж ее так строит? Нагнали народищу, все без толку. Ямы-то зачем накопаны? Ты вот чего: бери ноги в руки да ступай в город Архангельский, что на Двине близ Белого моря. Архангельский город всему морю ворот. Там мастера ищи, умельца, хитреца...
– Ты оттудова, что ли?
– Зачем оттудова? Я – отсюдова, да там бывал, океан-море видал. Строят корабли и в Архангельске, и в Кеми, и по всему Беломорью.
– А сам ты в сем деле понимаешь?
Колодник ответил угрюмо:
– Мое дело помирать...
И отвернулся – смотреть на тихое холодное осеннее озеро.
В ночь на воскресенье более сотни мужиков, пригнанных строить верфь, пристань и корабли, – ушли. С ними бежали и колодники – человек десять. Сваи били теперь пореже, бревна тесали потише. Шумели длинные унылые дожди. Тиммерман, сам вспоминая то, чему когда-то учился, учил математике Апраксина, Иевлева и Лукова. Ржевский и Воронин учиться отказались наотрез, сказали, что не так у них вотчины бедны, чтобы головы себе натруждать...
На Кузьминки все работы на озере остановились. Мужики четвертый день не получали хлеба. Варить было нечего, люди молча лежали в сырых землянках, иные копали в лесу корни, третьи христом-богом просили подаяния в Веськове. Волей-неволей пришлось бросать строящуюся верфь – ехать в Москву.
Дьяк Пафнутий Чердынцев, скребя ногтями в бороде, нудно стал толковать Апраксину и Иевлеву, что потехи на озере не в пример дорого обходятся казне, что более давать кормовые не велено, а ежели князь-оберегатель скажет, тогда он, дьяк, и отпишет роспись.
Иевлев, теряя власть над собой, крикнул, что Василий Васильевич Голицын великому государю пушек не дал, то дьяку ведомо, и потому он внове шлет к Голицыну. Дьяк смиренно молчал, выжидая, пока приезжий с озера перестанет гневаться. Толковать с ним не было смысла. «Софьин! – решил Иевлев. – За нее стоит! Что ж, попомним!»
В Москве ни на Кормовом, ни на Сытенном, ни на Хлебном дворах ничего без указа князя-оберегателя не давали. Иевлев и Апраксин вновь сели в седла. Весь день искали царя – его не было ни в Коломенском, ни в Воробьеве, ни в Преображенском. Измокли, оголодали, загнали коней и только к ночи отыскали Петра Алексеевича в немецкой слободе – на Кукуе, в доме Лефорта.
Царь сидел в низком чистом теплом зальце со множеством зеркал, отверткой развинчивал немецкий мушкет короткоствольный, с легким, отделанным серебром ложем. Лефорт, в кружевах, любезно, с поклоном попросил прибывших присесть, отдохнуть, быть гостями в его скромном доме, отложить дела до завтра. Но ни Апраксин, ни Иевлев не присели. В два хриплых горла, перебивая друг друга, заговорили, что более так не может продолжаться – либо строить корабли на Переяславле-Залесском, либо бросать сию затею и не тратить время попустому.
Петр свел круглые брови, крепко сжал маленький мальчишеский рот, не попадая в рукава, долго натягивал кафтан. Лефорт с шандалом в руке пошел провожать, утешающе пожал локоть Петра, сказал, что хоть до утра, но будет ждать его величество ужинать.
– Жди! – велел Петр.
Когда садились на фыркающих под проливным дождем коней, в мокрые седла, вдруг стало жалко теплых огней Лефортова дома, жалко, что не поели там горячего, не обогрелись...
Молча, нахлестывая коня татарской камчой, Петр Алексеевич гнал в Китай-город, к Китайской стене, где возле церкви Зачатья жительствовал в своем доме дьяк Чердынцев. Уже в городе, придержав коня, Петр подождал Апраксина и Иевлева, спросил, что на озере. Федор Матвеевич рассказал все без утайки, как всегда – прямо и спокойно. Иевлев рассказал об Архангельске, будто есть там добрые мастера корабельного дела. Петр живо оглянулся на Сильвестра Петровича, спросил:
– Верно ли?
И добавил:
– Узнай доподлинно, коли так – ехать тебе туда за мастерами. Вези их на озеро...
Дьяк Чердынцев, запершись на все засовы, под лай и хрипенье цепных псов, играл с гостями в запрещенную игру – зернь, когда в ворота застучал царь Петр Алексеевич. Игру спрятали, дьяк кинулся на лавку – показаться немощным, но царь ударом ноги свалил лавку и потащил Чердынцева в Приказ, пиная его сапогом и творя на ходу расправу. Зайдясь от ужаса, словно онемела дьякова супруга, даже не нашлась подать Пафнутию шапку. Дьяк, не привыкший к побоям, сразу же покаялся в страхе своем перед оберегателем Голицыным и обнес других дьяков – и Хлебного и Сытенного. Петр пошел далее с Апраксиным, а Иевлева оставил с Чердынцевым – писать росписи для озера.
Всю долгую ночь Пафнутий прикладывал к опухшему лику тертый хрен, считал четверти и лопаты, бочки и ведра – горох, муку, масло, крупу, охал и на рассвете погнал на озеро обоз.
– А говорили, потеха у них на Переяславле, – молвил дьяк, провожая Сильвестра Петровича. – Хороша потеха – коли эдакими обозами жрут...
– Ты, Пафнутий Никитич, казне дороже обходишься! – заметил Иевлев. – Куда дороже...
– Так зато ведь голова какая! – самодовольно согласился дьяк. – Меня хоть пытай, хоть режь, хоть огнем жги, хоть на виску вешай – не откроется вот ни столечко...
И показал на ногте, как ничего не откроется.
– Умен, за то и держат!
3. ДЯДЮШКА И МАША
Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался – где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову – там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных – не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома – какие друзья! Там своя жизнь...
Задремывая на ходу, думая о том, что надо спросить у дядюшки, ехал медленно в давке кривых московских улочек, покуда не замахнулся на него дюжий детина кистенем, покуда не закричали луженые глотки – пади, поберегись, ожгу!
Конь встал на дыбы, рванулся в сторону. Мимо, в Кремль, думать боярскую думу – ехали бояре, кто верхом, кто в колымаге, дородные, бородатые, все со стражей, а стража – кто с протазаном, кто с кончаром, кто с алебардой. Торопились, били в литавры, разгоняли народ кнутами, а зачем торопились?
Иевлев, охолаживая коня ладонью, усмехнулся: торопились ждать в сенях, браниться у постельничьего крыльца, ябедничать, выхваляться, подлещиваться к слабоумному Иоанну, креститься в испуге, когда прогромыхает сапогами Петр Алексеевич...
Возле Печатного двора Иевлев спрыгнул на бревно, положенное у ворот, отворил калитку, переговариваясь с древним стариком-воротником, сам задал коню корм, вымыл руки у колодца, вошел в чистые сени дядюшкиного, в два жилья, дома. Сердце на малое время застучало, испарина выступила на лбу, но Сильвестр Петрович устыдил себя, встряхнулся, вошел в горницы, все уставленные цветами в горшках и горшочках, устланные половиками, тихие, светлые...
Родион Кириллович сидел в низком креслице у широкого слюдяного окна, читал толстую на застежках книгу. Увидев вошедшего, спросил дребезжащим старческим голосом:
– Кого бог послал? Поди ближе!
Иевлев назвался, сердце опять заколотилось – сейчас выбежит она. Но она не шла. Старик, схватив костылек, мелко переступая слабыми ногами, захромал навстречу, обнял и долго с нежностью всматривался в обветренное, посеревшее от усталости юное еще лицо.
– Сильвеструшко! Вот бог радости послал...
И захлопотал:
– Кафтан долой! Застудишься, горячкой занеможешь! В сухое переоденься. Маша, да куда ты запропала, беги скорее, неси платье сухое...
Марья Никитишна, дядюшкина названная дочка, сирота – родственники ее сгорели вместе с избой в Белом городе в летний пожар, – вся зардевшись, не поклонившись даже Сильвестру Петровичу, принесла сухое дядюшкино платье – турский кафтан с меховой опушкой, сафьяновые шитые туфли с загнутыми носками, белье, охнула, убежала. Иевлев стоял неподвижно – до чего красива стала названная сестра. Дядюшка взглянул на него, проводил Машу взглядом, вздохнул, сказал:
– Идет, идет время, вот и в невесты выросла Марья...
– Сватают? – спросил Иевлев и испугался того, что спросил.
Родион Кириллович покачал головой:
– Кто сироту посватает? Был бы я богат, а то ведь, сам знаешь, всего и имения, что рухлядишки вот в дому...
Говорил, а глаза смотрели пристально, словно бы испытывая.
Переодевшись, Иевлев сел на лавку, улыбнулся вдруг всему обличью дядюшки, с детства знакомым и любимым запахам трав, что пучками висели по горницам, книгам и листам летописей, что лежали повсюду, веселому пению пушистой желтой птички, что скакала в клетке на окошке. На душе сделалось спокойно, легко, как всегда бывало под дядюшкиной кровлей. И мило, весело стучали наверху Машины легкие ножки.
– Ну? – спросил дядюшка. – Чему радуешься, корабельщик? Сидит и весь расплылся! Построил корабль?
– Не построил.
– Что ж голландцы твои?
– Не могут, дядюшка. Они ведь давно ничего не строили. Матросами были, потом двадцать лет назад «Орел» царю Алексею работали, а кто чертежи делал, теперь не узнать. Оба они, и Коорт и Брандт, в большой упадок пришли, сколько лет не своим ремеслом промышляли, нивесть чего делали: щипцы вот – свечной нагар снимать, панцыри кожаные, пуговицы, ножны сабельные, пряжки для башмаков...
Родион Кириллович слушал, оглаживал белыми, худыми пальцами редкую бороду, потом вдруг встрепенулся:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102