А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Иногда делался он вовсе редким, падал каплями, но потом вновь наползала туча, лились потоки, гром гремел, молнии проносились во мгле, а Митенька крестился и тихо призывал:
– Свят, свят, свят...
Сидели под навесиком тесовым у горницы Крыкова втроем – кормщик, Крыков да Митенька, перебрасывались словами негромко, слушали дождь, глядели на небо. Крыков спросил:
– Где карбас-то потопил, кормщик?
– На Песью луду кинуло, да то уж и не карбас был – древеса рваные...
– Долго бедовали?
– Помучились...
Он усмехнулся, рассказал, что когда тонуть начали, весельщик Семиков вспомнил пословицу, как пойманная лисица сказывала: «хоть-де и рано, а знать – ночевать»...
Крыков покачал головою, – ну, народ, и когда он только горюет!..
Кормщик перебил, лукаво косясь на Митеньку:
– Митрий теперь заскучал, одежонки жалеет, потопла в море. Все как надо имели – саван с куколем, рубаха смертная до пят, венец на голову...
– Дядечка! – испуганно вскинулся Митенька. – Грех вам срамословить!
Кормщик засмеялся, шутливо оттолкнул от себя Митеньку.
– Дядечка, дядечка, задолбил свое. Никакое оно не срамословие. Спрашиваю – как теперь помирать будем, когда ни савана, ни куколя, ни рубахи смертной, ни лестовки, а?
Крыков тоже засмеялся.
– Справим! – сказал Митенька. – Вот взойдем в силу и еще справим.
– Это на второй-то раз? Уж пропить, и то не столь грешно. Где это слыхано – дважды смертную одежонку справлять? То, Митрий, грех, да и превеликий!
Митенька не выдержал, тоненько засмеялся.
Молния близко пронеслась по небу и скользнула вниз, прямо в немецкий Гостиный двор. Там ударила. Тотчас в сумерках узким языком взвился огонь. Скоро ударили в било, пожар разгорался. Мимо таможенного дома проскакали рейтары с притороченными к седлам деревянными ведрами, с баграми, с крючьями в руках.
– Когда свои горят – сразу едут, – сказал Крыков, – а давеча вот на речке, на Курье, избы занялись – ни один пес не поехал спасать. Воинство!
Рябов поднялся, обдернул на себе кафтан, подтянул голенища бахил.
– Али собрался куда? – вдруг упавшим голосом спросил поручик.
– Похожу малым делом, Афанасий Петрович! Ночь не светлая, рейтары на пожарище.
Крыков поднялся тоже.
– Один пойду! – молвил Рябов. – Кости заболели, покуда лежал связанным. И ты со мной не ходи, Митрий, отоспись...
Поручик проводил Рябова до частокола, велел часовому впустить, когда бы ни пришел. Потом сказал Рябову, как бы невзначай:
– Смотри, кормщик, как бы чего Антип не учинил... Пакостный мужичонка, злокозненный.
Рябов молчал; в сумерках, под медленным дождем, лицо его казалось печальным.
– Я ему больно по душе пришелся, – продолжал Крыков, – разбогател он, трескоед, полна киса золота, теперь я гож стал: как-никак поручик. А ты кто? Кто ты есть, чтобы на Антиповой Таисье жениться? Одна она у него...
Кормщик вздохнул, утер мокрое от дождя лицо ладонью. Дождь пошел чаще, с переборами, часовой солдат юркнул в будку. Пламя в Гостином разгоралось все сильнее. Теперь отблески его играли на грустном, обветренном лице поручика.
– На Иоанна Богослова ты об чем с ней говорил? – спросил поручик.
– Все о том же...
– Без благословения покрутитесь?
Рябов не ответил.
– Ин ладно! – словно через силу молвил Крыков. – Бешеному мужику и море за лужу, делай как знаешь.
Он повернулся и, широко шагая под дождем, скрылся за частоколом.
– Афанасий Петрович! – окликнул Рябов.
Но поручик не ответил, и кормщик, выбирая переулочки потемнее, пошел к своей избе, строенной еще дедом. Зачем пошел – сам не знал, просто понесли ноги попрощаться перед неизвестным будущим, поздороваться после того, как от смерти вынулся, а может, и перстень взять, что лежал в потаенном месте, в подклети...
5. ПОТОНУЛ ТОПОР
В давнее лето дождливым субботним вечером от нечего делать кормщик Рябов заглянул в слободу на Мхи, искал, где бы повеселее, пошумнее погулять...
У высокого глухого тына, за которым лаяли цепные псы, возле крепких резных ворот, стояла, словно бы не замечая дождя и ветра, незнакомая девица. Волосы ее были неприбраны, тонкие руки сложены на высокой груди, взгляд задумчив и строг.
Кормщик заговорил с нею, как заговаривают двиняне с женками, спросил сиповато, неуверенно:
– Здорово ли ваше здоровье на все четыре ветра?
Она метнула на него взгляд, исполненный пренебрежения, не ответила ни единым словом; покачиваясь тонким станом, ушла в усадьбу; было слышно, как со скрипом въехал в пазы деревянный засов калитки. Псы долго еще лаяли, чуя чужого человека – кормщик ушел не сразу. И с того мгновения образ ее преследовал Рябова неотступно и на берегу, и в море, и на промыслах, и в чаду кружала; и даже в церкви, когда пробовал он молиться, виделись ему спутанные, мокрые от дождя волосы, точно бы летящий взор, тонкие в запястьях руки, колеблющийся стан.
Исподволь, осторожно, жадно стал узнавать о ней, кто такая. Узнал все – дочка кормщика Антипа Тимофеева, звать Таисьей, горда не в меру, женихов всяких гоняет с пренебрежением и над ними насмехается, в церкву ходит редко, рукодельница искусная, хозяйка одна в доме. Батюшка был добрым кормщиком в старопрежние времена, да напужался моря, поторговывает на берегу, накопил горшок золотишка, крутит покрутчиков, без себя посылает в море за свою снасть, приглядывать за наемным народом бывает отправляется и Таисья Антиповна...
Узнал еще, что любит безмерно птиц и что повсюду в горницах висят у нее клетки.
Летом, когда пришли иноземные корабли, Рябов заместо денег спросил желтую, в малиновых разводьях птицу. Шхипер посмотрел на кормщика недоумевая, но птицу дал. Рябов взял диковинное, горластое, настырно кричащее существо в руки и охнул. Проклятая птаха так впилась клювом в ладонь, что он едва ее отодрал. И в посудинке, пока переплывал Двину, и в Архангельском городе, и покуда шел на Мхи к заново отстроенной Тимофеевой избе, – птица терзала его руки. Поначалу он терпел, потом побежал бегом. Были сумерки, шел дождь. Не спросясь, Рябов вскочил в чужую избу, где горела свеча, сказал, задохнувшись от бега:
– Клетку давай! Изгрызла меня, ведьма!
Таисья дикими глазами посмотрела на взлохмаченного, измокшего под дождем мужика, на его руки, с которых капала густая, словно бы черная кровь, принесла клетку. Потом тихо сказала:
– Умен больно. Кто ж его в руках носит, зверя этого?
Руки саднили, Рябов посмотрел на девушку, на тонкий ее стан; в тишине было слышно, как на чистый выскобленный пол капает кровь. Таисья тоже на него посмотрела, засмеялась, повела умыться, намазала ладони мазью, завязала чистыми тряпицами. Кормщик стоял как истукан.
– Чего столбеешь? – спросила она. – Иди теперь.
– А куда мне идти?
– Куда вы все ходите? В кружало! Винище трескать!
Он пошел, но она его окликнула.
– Боязлив больно. Кто сам-то будешь? Откуда свалился?
– Кормщик, – тихо ответил он. – Ну, рыбак...
– Здесь, почитай, все рыбаки. Звать-то как?
– Иваном.
– Рябов?
– Рябов, – смиренно подтвердил он.
– Ты, что ли, об прошлом годе клад нашел на корабле?
– Было! – ответил он.
Оттого, что она заговорила о кладе, ему стало словно бы легче на душе. «Все они Евины дочери! – рассуждал он. – Всем золотишко, да жемчуга, да яхонты надобны. Что ж, будет тебе гостинчик. Сама попросила». В тот же вечер он отправился к бабиньке Евдохе и сказал, что надобно ему немного из того, что принес когда-то, на гостинец.
– Кому на гостинец?
Рябов не ответил.
– Чего молчишь-то, детушка?
Кормщик вздохнул и ничего не ответил. Врать он не любил, а правду говорить не хотелось. Бабинька легонько хлопнула его по лбу сухой своей ладонью, сказала с угрозою:
– Дурное надумал, кормщик! Я-то знаю, чего говорю!
– Ладно там... – угрюмо ответил он. – Не маленький я, чай!
Бабинька принесла запрятанную, зарытую на огороде половину добра и, с насмешкою поглядывая на кормщика, проводила его до двери. Четыре дня кормщик ходил в церковь, наконец подкараулил Таисью.
Жемчуга, перстни, подвески, цепочки были в тряпице, он молча развернул узелок, загородил собою тропиночку на взгорье, сказал почти шепотом:
– На-от, принес гостинчика... что давеча говорила-то... клад корабельный...
Таисья оттолкнула его тонкой рукой, щеки ее вспыхнули, глаза сразу налились гневными слезами. Словно маленький, шел он за нею, вжимая голову в плечи, бормотал вздор:
– Таинька, лапушка, да ты што... да ведь сама давеча... ты зачем же, ластонька...
Она шла, все ускоряя шаг, шелка ее свистели на ветру, гордая маленькая голова была высоко вскинута, и только гневные слезы одна за другой падали на грудь...
Он отстал, остановился, отдуваясь, не зная что делать, в полном отчаянии.
Из-за березок, чинная, строгая – она всегда из церкви приходила строгая, – появилась бабинька Евдоха, оглядела с ног до головы своего кормщика, спросила:
– Подарил подарочка?
Он хотел было ответить погрубее, да не нашелся, в глотке у него лишь что-то пискнуло. Бабинька потрепала его по могучему плечу, вдруг пожалела, отобрала обратно для сирот узелочек и привела в свою избу для беседы. Сели друг против друга, Рябов весь поникший, словно бы меньше ростом, бабинька спокойная, строгая, ясная.
– Ты как об нашей сестре думаешь? – спросила она негромко, но так, что кормщик ужаснулся. – Худо ты думаешь, Иван Савватеевич?
Рябов не ответил, собираясь с мыслями. В углу, ссорясь с хромым петухом, зафырчал старый еж, ударил лапами заяц. Бабинька прикрикнула на них, они притихли.
– Гостинчика принес, дурашка, – уже не строго, с жалостью в голосе сказала Евдоха. – Подарил девицу?
Он промолчал, сгорая со стыда, весь мокрый от внезапно прошибившего пота.
– Теперь походишь! – сказала старуха. – Теперь поизносишь сапогов за нею. Пока простит, пока все изначала почнешь...
– Взглянет ли? – спросил кормщик.
Старуха засмеялась, даже слезинку утерла платочком.
– Ох, Ванечка, Ванечка... взглянет ли... Надо быть, взглянет... когда только?..
– Нескоро?
– А тебе к спеху?
Старый петух взлетел на стол, посмотрел на Рябова одним глазом с насмешкою. Кормщик отвернулся от петуха, повздыхал, утер пот бабинькиным вышитым полотенцем, с усердием слушал бабинькины слова:
– Яхонтами да жемчугами приманиваешь, дураково поле, а потом косу на кулак, да ну куражиться? Нынче сидит эдакий увалень кувалдой, посмотришь – и впрямь тише овцы, а овца про себя такое думает: дай, думает, только попу окрутить, уж я ей припомню. И мается потом горемычная всю-то жизнь с извергом, – мало я их от вашего брата, звероподобного пропойцы, отбирала? Ты слушай меня, Иван, слушай: Антипова Таисья – таких полсвета обскачи, не сыщешь, ноготка ты ейного не стоишь, под ноги ей лечь, и то велика тебе честь, думай – каково ей за тобой-то будет? Кто ты? Ну, кормщик добрый, друг честный, уродился не трусливой дюжины. А еще кто? Ты для нее гордость свою забрось, – она, Ванечка, поморка, ей море не в диковинку, и, я чай, сама непужлива...
– Какая уж там ноне, бабинька, гордость, – молвил Рябов. – Быть бы живу...
Старуха с усмешкою на него взглянула, повела плечом, покачала головою.
– А, видать, и в самой деле разбирает тебя, дитятко. Ну что ж, давай бог. Голову-то ты перед ней пониже клони, пониже... Когда девице и повидать счастье, как не ныне...
Она не досказала, но такой огонь вдруг мелькнул и погас в старых ее выцветших глазах, что кормщику сразу полегчало на душе. «Повидала бабинька на своем веку, – думал он, выходя из ветхого ее дома, – повидала, и сама знает, каково мне... По-глупому не присоветует...»
Дважды набивался он кормщиком к Тимофееву, шел за любой алтын, но не брал Антип; на третий взял весельщиком, – уж больно было лестно Антипу: первый по здешним местам кормщик за честь принял наняться к нему. Об ту пору самого Антипа забрало колотье, для лечения надо было достать рыбу-ревяка, вынуть из воды искусно, так, чтобы проревела рыба колдовской свой рев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102