А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Мария Андреевна обыкновенно противилась этим мыслям, оставаясь на людях веселой и приветливой; но сейчас, в замкнутом пространстве кареты, где ее никто не видел, она позволила себе немного расслабиться.
Несмотря на свою молодость, красоту и богатство, Мария Андреевна чувствовала себя одинокой и покинутой. Петр Львович Шелепов, отставной драгунский полковник и ее большой друг, в счет не шел, ибо был всего на несколько лет моложе ее покойного деда. Общаться с ним в последнее время княжне было тяжело, поскольку Петр Львович, встречаясь с нею, всякий раз горестно вздыхал и заводил настойчивые разговоры о замужестве. Он был, вероятно, прав, утверждая, что в ее возрасте и при ее положении оставаться девицею попросту неприлично, но Мария Андреевна ничего не могла с собой поделать: она не видела вокруг себя человека, рядом с которым согласилась бы прожить жизнь, и втайне радовалась тому обстоятельству, что имеет возможность выбирать и отвечать решительным отказом на многочисленные предложения руки и сердца, коих в последнее время наслушалась предостаточно.
Все это княжна не единожды подробно излагала Петру Львовичу Шелепову, когда уговоры его становились особенно настойчивыми. Петр Львович всякий раз соглашался с ее доводами, но неизменно добавлял, что коли так смотреть на вещи, то, верно, и до ста лет замуж не выйдешь. Ведь даже самый пылкий, влюбленный в княжну по уши и выше поклонник все равно будет знать, кто она такая и какою цифрою исчисляется ее состояние; а коли так, то заподозрить в корыстных мотивах можно любого — даже того, кто этих мотивов не имеет. Посему, говорил он, ежели смотришь на замужество как на сделку — что, между прочим, чаще всего так и есть, — так постарайся, по крайней мере, не прогадать.
«Что же, Петр Львович, — сказала однажды княжна, — вы мне предлагаете, подобно падшей женщине, собою торговать?» Полковник вздохнул, с таким ожесточением крутя длинный седой ус, будто намеревался его оторвать, а после бухнул с военной прямотой: «Прости, душа моя. Не мне бы такое говорить и не тебе бы это слушать, однако благородная дама тем и отличается от падшей женщины, что продается обыкновенно только один раз. А любовь, Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда — это все, конечно, расчудесно, однако такой любви люди, бывает, всю жизнь ждут, да так и помирают не дождавшись. Вот взять, к примеру, хоть этого твоего поляка...»
Тут он осекся и замолчал, сообразив, что чуть было не сказал лишнее. Впрочем, он мог и не договаривать: княжна и так отлично знала, что имел в виду прямодушный воин. Вацлав Огинский, которого княжна любила всей душой, в последнее время все больше отдалялся от нее, пока не превратился в туманную фигуру, более напоминавшую персонаж прочитанного некогда романа, нежели живого человека. После достопамятных событий тринадцатого года, когда женитьба его на княжне Вязмитиновой казалась делом решенным, многое изменилось.
Разумеется, отпрыск такого древнего рода не мог жениться без родительского благословения, и вот именно с благословением вышла, как выразился бы полковник Шелепов, закавыка. Поначалу отец Вацлава, старый Огинский, сомневался, стоит ли его сыну связывать свою судьбу с девицею иной веры; затем старик захворал, а после в дела любви вмешалась политика: вышел царский указ, согласно которому каждый представитель польской шляхты был обязан предъявить документы, неоспоримо доказывающие его принадлежность к дворянскому сословию.
Понятно, что родовитость Огинских ни у кого не вызывала сомнений, однако оскорбительный царский указ касался всех и каждого. Старый Огинский представил требуемые документы, но при этом во всеуслышание заявил, что участие его сына в войне на стороне России было роковой ошибкой; что же до женитьбы Вацлава на русской княжне, то о ней старый упрямец теперь и слышать не хотел. Да и сам Вацлав, честь которого была больно задета унизительной процедурой подтверждения его дворянского происхождения, стал появляться в Смоленске все реже, а после и вовсе пропал из виду, лишь изредка напоминая о себе письмами.
Обижаться на Вацлава было глупо, на царя — бесполезно, но княжна Мария, естественно, не могла не чувствовать себя оскорбленной, и ее воспоминания о редких встречах с Вацлавом носили привкус едкой горечи, а разговоры Петра Львовича Шелепова о замужестве не вызывали у нее ничего, кроме раздражения. И чем настойчивее полковник говорил о свадьбе, тем сильнее делалось раздражение княжны.
Окованные железом колеса кареты прогрохотали по дощатому настилу моста, перекинутого через небольшую лесную речушку, тихо журчавшую в зарослях бузины на дне неглубокого оврага. Это громыхание отвлекло княжну от невеселых раздумий, напомнив, что цель ее путешествия уже недалека. Она вздохнула и, сделав над собою усилие, стала думать о вещах практических и злободневных: о шпалерах, паркете, занавесях и мебели для нового городского дома — словом, обо всем, что ей предстояло в ближайшее время выбрать, заказать и приобрести.
Когда карета, прогромыхав по мосту, скрылась за поворотом, из-под моста выехал всадник на высоком гнедом жеребце. Жеребец осторожно ступал по мелкой воде, нащупывая копытами илистое дно. Потянув повод, всадник заставил его выйти на берег и в три прыжка выбраться из оврага.
Поднятая колесами кареты пыль все еще висела в воздухе. Всадник поморщился, будто собираясь чихнуть, но не чихнул. Сняв с головы синюю суконную фуражку, он отряхнул с нее древесную труху, насыпавшуюся с подгнившего настила моста, и водрузил фуражку на голову, привычным жестом кадрового военного поправив козырек.
Всадник был смугл и черноволос. Его слегка раскосые миндалевидные глаза смотрели с недобрым прищуром. На всаднике была зеленая охотничья венгерка со шнурами, перехваченная в поясе широким кожаным ремнем, с которого свисала тяжелая сабля в богато украшенных ножнах. За поясом у всадника торчал пистолет, еще два покоились в притороченных к жесткому кавалерийскому седлу кожаных кобурах. Поперек седла лежал короткий кавалерийский карабин. Не отрывая глаз от поворота, за которым скрылась карета княжны, всадник отстегнул флягу, рассеянным жестом свинтил крышку и сделал несколько скупых глотков. Глаза его увлажнились, он крякнул и с сожалением оторвался от фляги.
Тем временем из-под моста на дорогу выбрался еще один верховой. Лошаденка под ним была попроще, да и сам он отличался от своего спутника примерно так же, как наполовину ощипанный петух от гордого лебедя. Был он грязен, оборван и космат сверх всякой меры. Всклокоченная, подпаленная у костра бородища торчала в разные стороны, и, присмотревшись, в ней можно было без труда различить несколько сосновых иголок, пару сухих листочков и даже клок паутины вместе с неосторожным пауком, который потерянно бродил в волосяных дебрях, не зная, что предпринять: сплести новую паутину или убраться от греха подальше. Шапки на бородаче не было, ее заменяла грязная тряпица, завязанная узлом на затылке. Ветхая полуистлевшая рубаха открывала широкую грудь, заросшую курчавыми волосами; свирепое загорелое лицо было обезображено длинным, неправильно сросшимся шрамом, который начинался где-то под налобной повязкой, пересекал левую щеку и бесследно терялся в неисследованных дебрях замусоренной, провонявшей табаком бороды. Серая от грязи рубаха была, как и щегольская венгерка первого всадника, туго перетянута широченным кожаным поясом с многочисленными карманами и пряжками, снятым, судя по всему, с какого-то цыгана. За поясом торчал старинный пистолет с длинным граненым стволом и захватанной грязными пальцами ложей, грубо вытесанной топором из березового полена. Помимо пистолета, у бородача имелось охотничье ружье и ржавый французский палаш. Коротко говоря, если первый всадник еще как-то мог сойти за выехавшего на охоту небогатого помещика, то второй выглядел законченным душегубом, лесным разбойником, каковым он и являлся на самом деле.
— В город покатила, — с недоброй ухмылкой произнес первый всадник, пристегивая к седлу аппетитно булькнувшую флягу. — Дела, видишь ли, у нее...
Бородач покосился на флягу и демонстративно проглотил слюну.
— Глоточек бы, ваше благородие, — заискивающе попросил он. — Совсем в глотке пересохло.
— Из речки глотни, — рассеянно ответил «его благородие», высекая огонь и раскуривая тонкую заграничную сигарку. — Тебе, Ерема, водка на работе не полагается, потому как ты от нее дураком становишься.
— Так уж и дурак, — просипел Ерема. — Зря вы, ваше благородие, Николай Иванович, на меня напраслину возводите.
— Да какую там напраслину! — всадник в зеленой венгерке, которого бородач Ерема уважительно именовал Николаем Ивановичем, пренебрежительно махнул рукой. — А кто давеча купцу Киндяеву глотку от уха до уха перерезал — скажешь, не ты? Он, болезный, так и не успел сказать, где деньги свои закопал.
— А кто его просил поносными словами лаяться? Он меня псом шелудивым обозвал, а я что — терпеть такое должен?
— За казну купеческую мог бы и потерпеть, — заметил Николай Иванович. — И не спорь ты со мной, Христа ради. Знаю я, отчего ты его зарезал. Слова поносные тебе — тьфу, пустое место. Крови тебе хотелось, вот и не утерпел, упырь косматый. Гляди, Ерема, я ведь когда-нибудь тоже не утерплю, вздерну тебя, дурака, на осине, чтоб другим неповадно было.
— Эх, ваше благородие! — Ерема укоризненно покачал косматой головой и шумно поскреб грудь под ветхой рубахой. — Негоже вам такое говорить! Вздерну... Небось, как с каторги вместе бежали, Ерема вам другом был. Братом называли — выручай, брат, помогай, родимый! А теперь, значит, вздернуть хотите. Говорили мне умные люди: не верь, Ерема, барам, все они одним миром мазаны, а я, дурак, не послушал...
— Вот и верно, что дурак, — сбивая пепел с кончика сигарки, пренебрежительно сказал Николай Иванович. — Куда ж тебе еще водки, когда ты и трезвый-то невесть что городишь? Глотнешь разок и либо плакать начнешь, либо драться полезешь, а ты мне для дела надобен. И дружбой нашей ты меня не попрекай, я ее покрепче твоего помню. Я тебя хоть раз подводил? А вот ты меня с купцом подвел, и крепко подвел, Ерема. И не меня одного, а всех. Люди шкурой рисковали, на лихое дело шли, а ты махнул ножиком и единым духом всех нас с носом оставил. Куда ж такое годится? Ежели так и дальше пойдет, так мне с тобой и возиться не придется — приятели тебя сами живьем закопают за такие штучки. Так что водки не проси, все одно не дам.
Ерема протяжно вздохнул и облизал обветренные губы, но спорить перестал, поскольку нрав Николая Ивановича был ему хорошо известен: «их благородие» запросто мог, не прерывая рассудительной и внешне доброжелательной речи, вынуть пистолет и пальнуть несговорчивому собеседнику в лоб, да так метко, что спорщик, бывало, и глазом моргнуть не успевал. Посему перечить Николаю Ивановичу мало кто отваживался; Ерема чувствовал, что и так зашел далеко — пожалуй, много дальше, чем кто-либо из ныне здравствующих членов возглавляемой Николаем Ивановичем ватаги. Те, которые уже померли, бывало, хаживали и дальше; кое-кто, помнится, даже пытался сжить лютого барина со свету, да только живыми с тех пор этих храбрецов никто не видел. Да, крут был барин, вместе с которым Ерема бежал с каторжных рудников! Николай Иванович был умен и удачлив, и разбойничать под его началом оказалось куда как хорошо.
Посему бородатый Ерема выбросил из головы мысли о фляге Николая Ивановича и, задумчиво копаясь в бороде, поинтересовался:
— Нешто дело будет?
— Как не быть, — с хорошо знакомой Ереме ухмылкой ответил «их благородие». — Карету видал? Дамочка, что в ней сидит, одна всей здешней округи стоит. Она мне живой нужна, понял? Поэтому скачи-ка ты в лагерь, бери мужиков — троих, я думаю, хватит, — и чтоб засветло здесь были.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53