А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Редкий высокий гость не желал потом побеседовать о проблемах сельского хозяйства непосредственно с рекордсменкой. И редкому гостю она отказывала во встрече тет-а-тет. Но не в силу ветрености, а в силу сознательности. Люди эти были так важны и могущественны, что для них ничего не стоило приказать построить мост через речку, заасфальтировать дорогу до райцентра, выделить фонды на новый коровник, сделать прямой автобусный маршрут, открыть в деревне музыкальную школу и многое что еще, без чего скудна жизнь советского колхозника.
Вот и старалась Королева Марго угодить, добросовестно ублажая власти предержащие.
Она никогда ничего не просила для себя лично. Ни дома, ни денег, ни машины, ни хлебной должности. Довольствовалась тем, что подбрасывали председатели колхоза, делавшие с ее помощью карьеру.
Поэтому когда порядки в стране круто поменялись, Попкова стремглав превратилась в Ритку. Это в глаза, а за глаза так и вовсе в «обкомовскую подстилку». Быстро забылось, благодаря кому в ее родной Зареченке появились трехэтажная школа, двухэтажный сельмаг, газ, мост, спрямляющий дорогу втрое, и многое прочее. Все это оказалось приватизировано теми, кто к их выбиванию и строительству отношения не имел, но зато умел не растеряться, когда добро кидают толпе, чтобы ухватили те, кто понаглее.
И осталась Ритка Попкова в сорок пять лет, грузная, с толстыми от водянки, как диванные валики, икрами и щиколотками, совсем никому не нужная. Даже регулярно запивавшему мужу, даже пристроившимся в столице детям. Хорошо еще, что по старой памяти дали ей работу почтальона. Многие ее сверстницы и этого не имели, а жили, когда колхоз растащился, вообще непонятно на что.
Почту Попкова возила на стареньком дребезжащем велосипеде «ХТЗ», Харьковского тракторного завода. Поэтому справлялась со службой без особой натуги, хотя и было на ней теперь аж три деревни. Впрочем, выписывать сельский люд стал по бедности совсем мало, письмами тоже не шибко друг друга баловал. Почтальонская сумка на багажнике стала совсем легкой.
Естественно, почту Ритка возила не по мере поступления, а по мере накопления и целесообразности. Чего ей, допустим, в Затопино один конверт этому ставшему новым русским Пастухову тащить, если туда больше ничего нет?
Нечего. Поэтому Попкова дожидалась, когда либо еще парочка писем поднакопится, либо пенсии затопинским бабкам или дедкам подоспеют. Ясно дело, когда пенсии привезешь, только редкий по глупости или жадности человек тебе из нее рублишко-другой не отстегнет, зная о скудости казенных получек.
Вообще-то письмо для Пастухова не было никакой необходимости везти в Затопино. Жена его, городская гордячка Ольга, учила музыке детишек неподалеку от дома Попковой. Легко и просто было бы письмо отдать ей. Но имелся один очень существенный нюанс. Пастухов, сам деревенский, даром что нынче и лесопилку прибрал к рукам, и всех затопинских мужиков запряг на себя вкалывать, понимал жизнь. И когда Ритка привозила ему почту, он всегда щедро благодарил ее за оперативность. А вот Ольга его, раскатывавшая на собственной белой «Ниве», жизни не понимала. Думала, фифа городская, что если она богачка, так прочие должны ее даром обслуживать. И если Ритка отдавала почту ей, Ольга только буркала «Спасибо вам большое!» и — все.
Лыбилась, будто на ее большое спасибо можно прохудившуюся крышу подлатать.
Так что Маргарита Павловна Попкова письмо от Мухина Ольге не отдала.
Она положила его в горнице, чтобы дождаться оказии и тогда уж самому Пастухову и отвезти. Он с понятием, отблагодарит.
Стара Ритка нонче стала, чтоб за так добро людям делать.
* * *
А тем временем Боцман, Док и Артист совещались в офисе «MX плюс» неподалеку от метро «Коньково». Они ломали головы над тем, что за катавасия приключилась в связи с невинным вроде бы заказом на перевозку в Тбилиси ценного ожерелья и куда мог подеваться их боевой друг Муха.
Но вскоре пейджер Боцмана подал сигнал, и на нем вырисовалось сообщение:
«Я уже в Тбилиси. Все в порядке. Отдохну тут пару недель. Муха».
Сообщение несуразное: не было никакого разговора об отдыхе, но раз человеку приспичило... Слава богу, хоть объявился...
Глава седьмая. Муха как об стекло
Спалось мне долго и крепко.
Но когда я открыл глаза и узнал потолок камеры, грудь моя не вмещала смеси горя и ужаса, в первый момент непонятного, но такого сильного, что еще чуть-чуть — и взорвет ребра изнутри.
Если бы сверху на меня смотрели — наверное, зрелище открылось бы то еще: подрагивающие от холода жилистые голые плечи, опухшие, с трудом приоткрывшиеся глаза, потрескавшиеся от жажды губы. И в довершение композиции — торчащий, вновь готовый к действиям болт. Обнаружив, что нахожусь в камере один, я испуганно осмотрел руки. Убедившись, что следов крови на них нет, с облегчением перевел дух, ощутив, как бьющий дрожью озноб мгновенно сменился жарким липким потом.
Слишком явственно виделась мне в давешнем бреду чья-то глотка, вырванная моей рукой. Сердце никак не могло успокоиться. Саднящая боль в паху — все ж таки, дорвавшись до лакомого, в азарте я себе кое-что натер — и пятна на полу, на матрасе доказывали, что сладкий кошмар был наяву. Но вот как и с кем — затруднялся толком вспомнить. Или боялся? А самое страшное, я не знал, чем мои бредовые сексуальные игры закончились. Что-то подсказывало, что кончиться они могли очень даже паршиво. И уже одно то, что нигде не виднелось следов кровопролития, успокаивало. Хотя и немного.
Помнились томный беззащитный изгиб нежного горла, один теплый запах которого доводил до исступления, и тут же — маниакальное желание чье-то горло то ли перерезать, то ли вырвать, то ли просто перегрызть. Мысли такие для меня несвойственны, но то, что я их помнил как свои — факт. Очень-очень захотелось, чтобы все это оказалось приснившимся кошмаром. Ах, вот проснуться бы сейчас у себя дома, и чтобы ничего не было! Но следы на матрасе и нытье в паху эту отчаянную надежду отодвинули сразу и безоговорочно. Похоже, здешний кружок юных химиков давеча превзошел все мыслимое. Голова не болит, но на душе так паскудно, словно ребенка обидел.
И — одновременно — дурацкий сказочный восторг. Тут меня опять прошибло потом: в памяти мелькнуло какое-то полудетское лицо, беспомощное и прекрасное, в которое я... Боже ты мой!
Вот чем этот сучий порох придумал меня повязать.
Я, не скрываясь, обшарил взглядом стены: телекамеры нет, точно. Ага, есть зато пятачки деревянных попиков под потолком, а в них — точки отверстий от шурупов. Я подпрыгнул, заглянул в темный зев отдушины. Там блеснул штепсельный разъем для телекамеры.
Вот как это, значит, тут делается: приходишь — пусто; потом тебя выводят на часик, возвращаешься, а тут уже все готово для видеосъемок.
О-о?! И распахнулась тотчас в памяти картина с варварски связанным телом поперек топчана. И ненавидящие изумрудные глаза, в которые я был бы счастлив глядеть всю оставшуюся жизнь.
Добро пожаловать в мир животных — ты, скотина!
Может, мысль о видеозаписи подействовала, может, еще что, но вспоминал я сотворенные ночью свои зверства не изнутри происходящего, а словно бы зритель, со стороны. Мучительно захотелось все-все забыть, прогнать из памяти. Не получалось. Это большая творческая удача Михаила Федоровича Полянкина, что его не было в пределах достижимости именно в те час-полтора, которые я переваривал все сотворенное мною в бреду, все, что осмелился вспомнить. Иначе он бы не просто принял смерть, он принял бы смерть лютую.
Но вскоре до меня дошло, что химия, которой меня напичкали, химией, а только если в не было в моей подкорке соответствующих мыслей, я просто бы не смог так изгаляться над зеленоглазой. Никакой наркотик не заставит тебя делать то, что уже не содержится в твоих мыслях или мечтах. Не желай я сам насилия, полянкинская наркота самое большее бы что сделала — заставила бы меня трахнуть тетку против ее воли. Не более того. Я и трахнул. Но ведь этим же не обошлось. Я издевался над ней, причем с таким наслаждением, что и до сих пор все внутри дрожит от восторга и желания повторить... Выходит, вот за что я хозяина своего сверхгостеприимного к лютой смерти приговорил.
За наслаждение свое. За то, что он и сам за моими гнусностями подглядывал, и кому-то еще подглядывать позволил, снимая на видео.
Я, старый, трепаный и дырявленный не раз драчун, в глубине души считал себя сильнее и чище если не всех, то многих. Искал адреналиновый кайф под пулеметными очередями и перед прицелами гранатометов. А главное, оказывается, мое наслаждение — в понюшке наркоты и в беззащитности скорченной женщины. Да ведь... С этой дорожки, разок на нее попав, уже не сворачивают...
Представил: сейчас повернусь, а Она опять — рядом. Голая и беспомощная... И понял: на коленях ее молить готов. Не знаю о чем. Пусть не о прощении, такое простить невозможно, но хотя бы о том, чтобы поверила: это не я ее терзал, а наркотик во мне.
Вот так, с резкими перепадами — от злобного желания вырезать все здешнее подземное поголовье, чтобы в одиночку и безнаказанно пользоваться телом вдруг обретенной мечты, до слезного моления о прощении и шансе все искупить, — я и провел часа четыре. В долгом поту и ознобе, в долгом отчаянном бешенстве. И уже не понимал: где тут я сам, где остатки наркотика в крови или в душе, где что. И как похмелье мучила жажда — убить-растерзать хоть кого-нибудь. Пытался успокоиться, уговорить себя, убедить в том, что с первого раза не втягиваются.
Не помогало.
Пришел за мной опять Серега. Смотрел опасливо, молчал, но явно ждал моей реплики, чтобы поговорить. Однако на сей раз не было у меня на него сил. Возможно, как вполне вероятному свидетелю моего срама, ему и жить-то осталось в пределах целесообразности. А беседовать с тем, кого приговорил, противно, как с трупом. Но я шел по коридорчикам и лестнице сосредоточенно, освежая в памяти свои вчерашние замеры и предвкушая встречу с жирным хозяйчиком подземелья.
В гостиной меня ждал сюрприз: возле рюмки водки стоял бытовой репродуктор, от которого телефонный провод уходил куда-то в глубь казематов. Водку я пить не стал, поозирался, отыскивая телекамеру.
Обнаружил аж две — всю комнату они простреливали. На сей раз меня тут, похоже, всерьез опасались. Значит, знал, сволочь, чем потчевал.
— Алло-алло, — сказал из динамика низкий, но чистый, без помех голос Полянкина. — Слышно меня?
Я молчал, разглядывая ногти: кусочков крови и чужой кожи под ними вроде не было.
— Ну и чего ты дуешься? — прямо-таки с отцовской укоризной спросил подонок. — Я ж и не скрываю: да, хотел тебя приобщить. Да, мне нужно было тебя привязать к себе. Да, снималось все, что ты вытворял. Дело есть дело, да? Не мог же я тебя отпустить просто так. И это не самый, согласись, тяжкий случай... Другие бы тебя кровью замазали. А я в душегубство тебя не втягивал. Заставил тебя прыть проявить? Заставил, да. Но ты-то сам развлекался? Еще как развлекался. И нечего на меня злобиться, усек — нет?
Нам еще вместе дело с твоим чемоданом, вернее, с его содержимым расхлебывать.
Он говорил, а я себя уговаривал. Мне сейчас, как никогда, нужно было собрать все силы. Собрать всю выдержку и хитрость, которые во мне имелись, чтобы если не исправить — такое не исправишь, — так хотя бы выпутаться.
Полянкин, похоже, уверен, что сделал достаточно, чтобы меня уговорить.
Значит, нужно очень правдоподобно уговориться. Значит, нужно постоянно напоминать себе: я сам виноват. Не он. Я — сам.
— Чего молчишь? Я тебя за язык не тянул! — уже негодовал Михуилище. — Сам ко мне пришел, сам просил помочь. Вот я тебе и помогаю. Не кровью — кайфом своим платишь. Или ты думал — бесплатно будет, без гарантий? Чего молчишь? Ты прикинь: если просто запись с твоими фокусами показать, то ничего тебе, кроме славы, не будет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65