А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— А с чего вы взяли, что Казарозу мог убить только он сам? Возможно, на концерте присутствовал кто-то с ним связанный, кого мы не знаем. Например, тот, кто написал ему письмо на адрес клуба «Амикаро». Стрелять в нее прямо на концерте он, конечно, не собирался, просто воспользовался случаем. Реакция у него, надо полагать, отменная.
— Значит, он стрелял откуда-то из задних рядов? И два выстрела почти слились в один?
— Именно, — подтвердил Нейман.
Он прошелся по комнате и лишь затем задал вопрос, ради которого, как понял Свечников, и была нарушена секретная инструкция:
— У вас вчера не создалось впечатление, что Казароза узнала кого-то из публики?
— Нет, — хрипло ответил Свечников, хотя, если отвечать правду, нужно было сказать да.
— По-моему, она несколько раз оглянулась на кого-то, кто сидел сзади. Не заметили, кого она там высматривала?
— Нет.
— И она вам ничего не говорила?
— Нет, — в третий раз соврал Свечников.
Он уже знал, по какому следу нужно искать убийцу, и хотел найти его сам.
Глава шестая
АЛИСА, КОТОРАЯ БОЯЛАСЬ МЫШЕЙ

9
Вагин все точно рассчитал: сейчас Свечников пообедает в гостиничном ресторане, потом ляжет вздремнуть и встанет часикам к шести. Тогда и нужно зайти к нему в гостиницу.
Он тоже поел, вымыл за собой посуду, тщательно вытер ее и убрал в шкафчик, как всегда делала Надя, хотя невестка требовала посуду ни в коем случае не вытирать, а оставлять сохнуть на сушилке. Где-то она вычитала, что так гигиеничнее.
Вернувшись к себе в комнату, Вагин взял Надину фотографию в потертой кожаной рамочке и переставил так, чтобы солнечный свет с улицы не бил ей в лицо.
Он снимал ее сам вскоре после родов. Надя стояла во дворе с полным тазом пеленок в руках, а за ней, как черта горизонта в туманной дали, тянулась бельевая веревка.
Утром, еще в полусне, Вагин услышал стук в окно. Первая мысль была про сумочку, вернее, про сверток с гипсовой ручкой. Он успел испугаться, подумав, что пришли за ней, но тут же по голосу узнал соседского Геньку. Бабушка была уже на ногах и вынесла ему банку с собранными за неделю чайными выварками. Генькина мать выпрашивала их у соседей, дома высушивала, смешивала с настоящим чаем, расфасовывала и продавала на камском взвозе. С весны губчека стала сквозь пальцы смотреть на такого рода коммерцию. Мелочных торговок больше не арестовывали, разве что иногда гоняли для порядка. Страшное обвинение в спекуляции на них не распространялось, а качество предлагаемого продукта не интересовало никого, кроме покупателей, для которых сомнительный вкус и цвет смешанного с выварками чая если даже и не полностью соответствовали его цене, то, во всяком случае, были к ней близки.
Лежа в постели, Вагин внезапно понял, почему эта ручка из гипса так его встревожила. Помимо вчерашнего плаката было еще нечто, рифмующееся именно с ней.
Он встал, снял с полки переведенный Сикорским с эсперанто роман «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!», который на днях с обычным своим напором всучил ему Свечников, и нашел одно из мест, объясняющих первую половину заглавия:
Анна, полуобнаженная, лежала в своей окровавленной постели. Она была мертва, в груди у нее зияла страшная рана от удара кинжалом. Однако самым ужасным было даже не это. Сергей содрогнулся, увидев, что на правой руке девушки нет кисти. Она была отрублена…
Захлопывая книжку, Вагин мимоходом отметил, что, в отличие от руки несчастной Анны, найденная в сумочке Казарозы гипсовая кисть была не правая, а левая.
Этот роман мало чем отличался от множества подобных, прочитанных в гимназические годы. Экстравагантные ужасы, когда-то леденившие кровь, казались милой романтикой рядом с обыденным зверством последних лет. В колчаковской контрразведке насмерть забивали арестованных велосипедными цепями, а когда прошлой весной вели раскопки в семинарском саду, превращенном в кладбище при губчека, трупы находили в таком виде, что об этом лучше было не думать.
Сумочка, прикрытая сверху бумагами, лежала в ящике письменного стола. Ключ от него давно потерялся, но бабушка туда никогда не лазила. Вагин сумел внушить ей, что содержимое этого ящика является неприкосновенной святыней. Он попил чаю и отправился в редакцию.
Там сразу подсел Осипов, абсолютно трезвый. Такое бывало с ним нечасто.
Старый газетный волк, он подвизался еще в «Губернских ведомостях», но выше репортера так и не поднялся. «Хорошо я могу писать лишь о том, к чему у меня лежит сердце», — говорил Осипов о своей незадавшейся карьере фельетониста. Сердце его лежало к тому, что со времен равноапостольного князя Владимира составляло веселие Руси. В своих пересыпанных матерками стихах под Баркова, которые в рукописном виде до сих пор ходили по городу, он вдохновенно пел дружеское застолье, нескромные прелести юных дев и пену шампанского, хотя в реальной жизни и тогда, и особенно в последние годы охотно снисходил к вульгарной подпольной кумышке. Самым известным его печатным произведением была стихийно-бунтарская, как характеризовал ее сам Осипов, поэма о чахоточной швее, написанная октавами и лет десять назад опубликованная «Губернскими ведомостями» ко Дню Белого цветка — всероссийскому дню борьбы с туберкулезом. На этой поэме основывалось его нынешнее самостоянье.
При Колчаке в газете «Освобождение России» он заведовал «Календарем садовода и птичницы», но был, по его словам, уволен и чудом не арестован за то, что под видом различных плодово-ягодных растений в критическом ракурсе выводил деятелей местной и даже омской администрации, включая самого адмирала. Все это было вранье, Вагин знал, что пострадал он совсем по другой причине. Будучи в садоводстве и птицеводстве полным профаном, Осипов попросту переписывал аналогичный календарь из подшивки одной киевской газеты за 1909 год. Ему хватило сообразительности делать поправку на уральский климат, но сроки разных прививок и подкормок все равно не совпадали, от читателей стали поступать возмущенные письма, и его выгнали. Теперь он вел при редакции литературный кружок, тем и кормился.
— Прочел твои стихи во вчерашнем номере, — сообщил Осипов. — Неплохо, но могло быть лучше, если бы ты вынес их на обсуждение нашего литкружка.
— И что бы вы мне посоветовали? — спросил Вагин.
— Быть внимательнее к деталям. Одна неточная деталь подрывает доверие к стихотворению в целом.
— Вы ее у меня нашли?
— И не одну.
— А сколько?
— Две, — сказал Осипов, расстилая на столе газету.
Весь вчерашний номер посвящен был годовщине освобождения города от Колчака. Публиковались воспоминания участников штурма. Список мемуаристов составили заранее и утвердили на бюро губкома. Свечников выступил в роли музы. Две недели он простоял у них над душой, внушая им веру в свои силы, поддерживая перо, которое они то и дело норовили выпустить из рук, а потом безжалостно вычеркнул большую часть того, на что сам же их вдохновил. За образец взята была эстетика штабного рапорта. К ней тяготели помещенные среди прочих его собственные заметки. В то же время чувствовалась в них энергия великой битвы, ставшей для Свечникова последней.
Рано утром 29 июня, — вспоминал он, — белые спустили в Каму и подожгли керосин из десятков цистерн, расположенных в районе железнодорожной станции Левшино. Это было сделано с целью помешать нам переправиться на восточный берег. Огонь стеной двинулся по течению вниз, по пути захватывая лодки, шитики, стоявшие на приколе плоты, различные плавсредства у причалов. Причальные канаты перегорали за считанные секунды, пароходы и баржи оказывались на свободе. Пылая, они плыли к городу, над которым тоже стояли тучи слоистого дыма. Там горели две сотни вагонов с углем, хлопком, обмундированием. Для них не хватило паровозов, и по приказу генерала Зиневича они были сожжены прямо на путях Горнозаводской ветки. В это же время наши передовые части с северо-запада вышли к Каме. Перед нами расстилалась огненная река. Вода кипела, шла пузырями, потом становилась матовой. Черную вонючую пену выносило на плесы. Клубы дыма окутывали левый, подветренный берег. Оттуда гранатами била батарея легких орудий. Лишь к полудню наши артиллеристы несколькими удачными попаданиями заставили ее замолчать. До этого не имелось возможности корректировать стрельбу, разрывы наших снарядов скрывала сплошная дымовая завеса. Началась переправа…
На четвертой полосе Ваня Пермяков поместил «Сказ о командарме Блюхере», записанный им от своего однофамильца из деревни Евтята Оханского уезда.
Вот едет он, Блюхер, на вороном коне по Уральским горам. Горы под ним шатаются, леса к земле пригибаются. На плече у него винтовочка удалая, сбоку шашка булатная, на поясе гранаты молодецкие. Все при нем, чем от врагов отбиться. А газы пустят, на то противогаз есть. Ленин ему в подарок прислал противогаз серебряный.
Еще был у него, у Блюхера, броневик, — рассказывалось дальше. — Сядет он туда с ординарцем, броней покроются, едут и стреляют. А их и не видать, и не взять никак. Раз ехали по лесу и заехали в такое место, что кругом — пожар. Ну, ординарец из броневика выскочил, шапку на голову, тужуркой накрылся и побежал. Оглянулся, Блюхер стоит в дыму, только уши у него делись куда-то, голова лысая стала, а нос длинный и в живот уперся. Из живота себе дышит. Всякому он был научен, и такие чудеса знал, что сказать — не поверишь.
В самом низу напечатано было стихотворение Вагина «Женщина и воин»:
Целуй меня!
Ты — женщина. Я — воин.
Я шел к тебе средь пихты, гнилопня,
Под пенье пуль, под гром орудий, с боем,
И видел — Ночь садилась на коня
И в снежных вихрях уносилась, воя.
Синели нам уста слепого Дня,
Дышала Смерть над ледяным покоем.
Я так устал. Нам хорошо обоим.
Целуй меня.
Ты — женщина. Я — воин.
Ты — женщина.
Целуй меня!
Осипов подождал, пока Пермяков, он же Хлопуша и Рваная Ноздря, выйдет из комнаты, и предложил:
— Для начала растолкуй мне, дураку, кем является твой лирический герой.
— Тут же написано, — указал Вагин на подзаголовок: Монолог красноармейца. 1 июля 1919 г.
— Тогда чего ради он называет себя воином? У красных принято слово боец.
— Да, но у меня в слове воин объединены два понятия — рядовой боец и командир. Образ получается более обобщенным.
— Ладно, идем дальше. Дело было летом, а у тебя смерть дышит над ледяным покоем. Почему?
— Это в переносном смысле. Ледяной — значит безжизненный.
— Черт с тобой, допускаю. Хотя если крутом огонь и дым, эпитет не самый подходящий. Но вот почему июньская или июльская ночь куда-то уносится в снежных вихрях, простой читатель понять решительно не в состоянии.
Вагин похолодел.
— Молчишь? Так я тебе, дружок, сейчас объясню, откуда взялись эти вихри. Красные заняли город летом прошлого года. А в позапрошлом их выбили отсюда Пепеляев и Укко-Уговец. В каком месяце это было?
— В декабре.
— Вот тогда и написано. Только раньше это был монолог не красноармейца, а сибирского стрелка. Дата в подзаголовке тоже стояла другая: не первое июля, а двадцать четвертое декабря, и не девятнадцатый год, а восемнадцатый. Что-что, но анализировать стихи я умею. Мне за это паек выдают.
Осипов ободряюще улыбнулся.
— Не бойся, я никому не скажу. И уже другим тоном произнес:
— По-моему, вчера у тебя осталась ее сумочка.
— Казарозы?
— Да. Где она?
— У меня дома, — сказал Вагин и лишь потом сообразил, что анализ «Женщины и воина» Осипов провел с единственной целью: получить сумочку в обмен на свое молчание.
Он попробовал соотнести плотную осиповскую фигуру с той, которая вчера метнулась к забору, но уверенности в их тождестве как-то не возникло.
— Ты об этом не болтай, — предупредил Осипов. — Вечером я к тебе зайду.
— А где, — поинтересовался Вагин, — вы были, когда началась пальба?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29