А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Он уже предвидел, что этот вопрос имеет, по крайней мере, еще одну, третью половину, и оказался прав.
— Так почему же, — спросил Даневич, — ваш Заменгоф не принял идо, в котором воплотились его собственные идеи?
— Потому что эсперанто — не машина, где одну деталь можно заменить другой, технически более совершенной. Это живой организм. Допустим, тебе не нравится, что у тебя глаза разного цвета. Давай один выколем и поставим вместо него стеклянный, того же цвета, что и другой. Будешь красавчик. Согласен?
Даневич поморщился.
— Вы говорите словами Варанкина. Все это схоластика, дело проще. К тому времени, когда все увидели недостатки эсперанто, Заменгоф уже полностью подпал под влияние своего ближайшего окружения. Он стал марионеткой в руках этих людей. Большинство из них — евреи. Они не желали расстаться с еврейской монополией на право контролировать международный язык. А через язык — все остальное.
— Ты сам-то разве не еврей? — спросил Свечников.
— Именно поэтому никто не заподозрит меня в предвзятости.
— Все? Больше ничего не хочешь сказать?
— Хочу. Дело вот в чем… Вчера в Стефановском училище стрелял не только этот курсант. Он сидел возле прохода, а один выстрел раздался ближе к окну.
— И кто там стоял?
— Варанкин.
— И он стрелял в Казарозу?
— Нет.
— В кого тогда?
Наступила пауза. В раскрытое окно лезли ветви гигантской ветлы. Даневич сорвал листик, надкусил, выплюнул и лишь потом ответил:
— В меня.
— Чего-чего? — засмеялся Свечников.
— Варанкин стрелял в меня, но промахнулся.
— В тебя?
— Да. Целился в меня, а попал в нее. Она — случайная жертва.
Свечников покрутил пальцем у виска.
— Дело ваше, — сказал Даневич, — можете не верить, но это правда. У него был с собой револьвер.
— Ты его видел?
— Нет, но не из пальца же он выстрелил. Курсант начал лупить из своей пушки, он и воспользовался случаем.
— Стоп! Как он мог стрелять в тебя, а попасть в нее, если ты сидел сзади, а она была на сцене? Рикошетом, что ли?
Даневич покачал головой с той ненаигранной солидностью, право на которую получает человек, смотревший в глаза смерти.
— Когда Казароза поднялась на сцену, я подошел ближе, чтобы лучше слышать, но сесть не успел. Он выстрелил в меня, а попал в нее.
— Погоди, погоди. Ты же сам говоришь, что прошел вперед. Как ты мог заметить, что стреляли от окна?
— Порох видел. Он мне потом рассказал.
— Он видел, как Варанкин достал револьвер и выстрелил?
— Я этого не говорил. Порох видел, что стреляли откуда-то оттуда, где стоял Варанкин. А стрелять ему имело смысл только в меня.
— Из-за того, что ты идист?
— Ну, из-за этого он бы на такое не решился. Есть причина более веская.
Даневич вынул из портфеля тоненькую брошюрку в бумажном переплете и положил ее на стол, со значением припечатав ладонью.
— Это статья Заменгофа в пересказе и с комментариями Варанкина. Прислал один наш товарищ из Москвы.
— Фамилии Варанкина здесь нет, — посмотрев, сказал Свечников.
— Как скромный ученик великого Ла Майстро он указал ее на последней странице.
В качестве автора на обложке указывался только Заменгоф. Ниже — название: «Основы гиллелизма».
— Так называется религия, которую он придумал, — пояснил Даневич. — Я тут отметил самые важные места. Начните с них, для разговора нам этого хватит.
Пока он закуривал, Свечников прочел первый отчеркнутый на полях абзац:
Ни сионизм, ни либерализм, ни марксизм никогда не уничтожат проклятого еврейского вопроса, если не будут уничтожены основа и корень этого вопроса — та ложно-национальная каменная скорлупа, которая навеки обрекла нас быть мумифицированным трупным остатком жившего в отдаленной древности народа. Бот уже 2 тысячи лет она не дает нам подвергнуться естественной эволюции всех других народов, держит нас вечно между небом и землей, не давая нигде прирасти к почве, обрекая быть навеки чужим, проклинаемым, нерастворяемым и нерастворяющимся инородным телом в живом организме всех народов и стран. Есть единственный способ разбить эту скорлупу— выйти прямо на почву нейтральную, ту, на которой рано или поздно сойдутся все народы…
— Дальше можете пропустить, — разрешил Даневич. — Смысл в том, что евреи должны объявить себя не евреями, но в то же время и не подделываться под представителей других наций. Им нужно принять новую религию — гимелизм.
— Что это такое?
— Что-то вроде выжимки из всех религий, названа по имени какого-то раввина Гиллеля. Он жил чуть ли еще не до Рождества Христова. Все его учение состоит из трех пунктов. Первый: миром управляет Бог. Второй: Его повеления человек слышит в голосе своей совести. Третий: сущность этих повелений в том, чтобы поступать с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой. Кто согласен признать эти три пункта, тот и есть гиллелист. Просто, как мычание.
Поскольку, — мимоходом прочел Свечников одно из тех мест, которые ему разрешено было пропустить, — по слабости человеческой абстрактные идеи легко забываются, если они не обставлены осязательными формами, новой религии нужно придать известную внешность, т. е. создать гиллелистский Синод, учредить обряды, построить храмы.
Отсюда звездочка отсылала к подстрочному примечанию:
Роль священнослужителей в этих храмах могли бы исполнять молодые красивые женщины, обладающие приятным голосом и владеющие эсперанто (примеч. Варанкина).
— Главное достоинство такой религии — абсолютная нейтральность, — заключил Даневич. — В нее можно перетащить хоть немца, хоть папуаса, безразлично.
Стае гиллелистами, — читал тем временем Свечников, — мы, евреи, перестанем быть летучими мышами, которые сами не знают, к какому классу животных себя причислить, и поэтому всеми презираются. Гиллелизм будет простым и реальным решением еврейского вопроса, но вместе с тем он положит начало новой, светлой эре истории человечества, станет фундаментом братски объединенного человеческого рода. Созданием гиллелизма закончится великая историческая миссия еврейского народа, и он, принеся себя в жертву, навсегда исчезнет с лица земли, превратившись в зародыш объединенного человечества.
— Гиллелисты, само собой, должны изъясняться исключительно на эсперанто, — сказал Даневич. — Поэтому Заменгоф и назвал его нейтральным языком. То, что он будто бы всего лишь вспомогательный, говорится для отвода глаз.
Он ткнул пальцем в следующую страницу.
— Еще вот здесь прочтите, и достаточно.
Ни один народ не был способен в течение длительного времени стремиться к объединению человечества, — прочел Свечников. — Даже французы, увлекшись в конце 18 столетия идеями общечеловеческого братства, скоро отпали от них, а отдельные лица из разных народов, стремящиеся к общечеловеческому идеалу, слишком слабы и разобщены. Чтобы идеал этот мог быть достигнут, история взяла один народ, вырвала его из почвы, рассеяла по всем углам земного шара, заставила пройти через ужасные страдания и сказала ему: единственный выход из твоих несчастий есть та миссия, которую я тебе назначила — стать основой всечеловечества…
— Надеюсь, — усмехнулся Даневич, — теперь вы все понимаете. Гомаранизм — просто другое название гиллелизма, более удобное. Оно лучше маскирует суть этого учения. А суть в том, чтобы решить еврейский вопрос путем нивелировки всех прочих наций. Естественно, гомаранисты это скрывают.
Он энергичным щелчком вышвырнул за окно окурок и закончил:
— На днях я показал эту брошюру Варанкину. Он сразу догадался, что я все понял.
— И решил тебя убить?
— Другого выхода у него не было. Он знал, что молчать я не стану.
— Даже если так, — усомнился Свечников, — можно было найти место поудобнее. А то ведь кругом люди.
— Да, — признал его правоту Даневич, — но он, видимо, подумал, что другого такого случая больше не представится. В темноте никто ничего не заметит.
— Давай-ка вот что, — подумав, сказал Свечников. — Сейчас я занят, а вечером подходите с Порохом к Стефановскому училищу. Часикам к одиннадцати.
— Зачем?
— Покажете мне, кто где стоял. Придете?
— Постараемся, — кивнул Даневич.
Возвращая ему брошюру, Свечников успел прочесть кусок еще одного, не отмеченного им абзаца:
Основные европейские нации, т. е. англичан, французов, немцев и русских, можно сравнить со сведенными вместе четырьмя пальцами руки — большим, безымянным, средним и мизинцем, а еврейский народ — с пятым, указательным пальцем, который отделен от прочих и простерт по направлению к всечеловечеству.

15
Дома Вагин был встречен загадочно улыбающейся невесткой. Пройдя к себе в комнату, он обнаружил, что исчезло его любимое кресло. Невестка давно точила на него зуб под тем предлогом, будто в нем завелись клопы. Там, где оно стояло, сверкала под лампой чудовищная конструкция с металлическими трубками вместо подлокотников.
В результате произошла безобразная сцена. Вагин орал, хлопал дверью, а после сидел у себя в комнате, сжав ладонями виски, и громко, с расчетом на то, что его услышат, повторял:
— Уеду куда глаза глядят! К чертовой матери! Не могу больше!
Невестка плакала, приходила просить прощения. В конце концов он растрогался и, как это уже бывало, решил выяснить отношения раз и навсегда.
Исключительно для того, чтобы, объяснившись, все простить и забыть, стал перечислять прежние обиды, она тоже ударилась в воспоминания, начала высчитывать какие-то свои к нему просьбы, которые он будто бы никогда не выполняет. На тонкой грани примирения удержаться не удалось, невестка опять сорвалась на крик:
— Вы с любой продавщицей будете любезничать, а на близких вам наплевать!
В итоге все снова двинулось по накатанной колее, под рев магнитофона из Катиной комнаты. В таких случаях внучка врубала его на полную мощность.
Бабушка сидела за столом пьяненькая, растрепанная. Кто-то из соседей угостил ее кумышкой. Когда Вагин ввел Свечникова в комнату, она объявила:
— Сейчас, ребятки, я вам спою.
Вагин поднял ее со стула, перетащил за занавеску и уложил на кровать. Оттуда она им и спела:
Я не мать с отцом уби-ила,
За что в каторгу пошла.
Я студента полюби-ила,
С ним политику вела.
— Смотри-ка! — удивился Свечников.
— Это революционная песня, — из-за занавески сообщила бабушка и продолжила:
Ой вы, пташки-канарейки,
Не летайте высоко!
Я сама про это знаю,
Нас сошлют с ним далеко.
Нас сошлют на край Сибири,
Где могила Ермака.
На ней камушек тяжелый,
Девяносто шесть пудов.
Почему такой тяже-олый?…
Она прервалась и спросила:
— Ну? Почему такой тяжелый, знаете?
— Нет… — вздохнул Свечников и посмотрел на Вагина. — Ты знаешь?
Вагин процитировал из «Воздушного корабля»:
Лежит на нем камень тяжелый,
Чтоб встать он из гроба не мог.
— Это Лермонтов, про Наполеона, — сказал Свечников. — А тут про Ермака.
— Разницы никакой.
Бабушка с кровати подтвердила эту мысль:
Потому такой тяже-олый,
Ермак воин грозный был.
— Встанет, так всем головы поотрывает. Ему что большаки, что колчаки, — прокомментировала она свой номер и затихла.
Вадим достал припрятанную за бумагами сумочку, положил ее на стол и отошел к окну, оставив Свечникова наедине с тем, что должно было рассказать ему о Казарозе все самое важное. Ключи ко всем ее женским тайнам хранились в этом лаковом баульчике. Так, во всяком случае, считала Надя.
Очерк «Под гнетом» был ей возвращен, взамен Вагин получил тетрадку, в которую она вписывала впечатления от прочитанных книг. Наде хотелось, чтобы он представлял себе ее духовный багаж и с учетом этого мог бы впредь направлять ее чтение.
Первая запись, помеченная январем 1918 года, была следующая:
«До самозабвения увлекаюсь „Маленькой сеньорой“ Маровского. В своей жизни я встречаю всего вторую такую прелестную книгу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29