А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он, однако, помалкивал, ожидая продолжения.
— Через год, — сказал Осипов, — мы встретились вновь.
Как догадался Вагин, эта вторая встреча на самом деле была единственной, поскольку на этот раз все обстояло вполне правдоподобно, если не считать некоторых деталей, просочившихся сюда из первой половины истории. Ее муж, к тому времени уже почему-то не анархист, а эсер, причем видный, полномочный представитель Центра, совершал нелегальный вояж по Уралу, инспектируя имеющиеся в наличии партийные кадры. Когда он прибыл на берега Камы, Осипов познакомился с ним в числе других членов местной организации. Гость представился им как Токмаков, хотя все они знали его настоящую фамилию — Алферьев. Пожимая руку Осипову, он сказал: «По-моему, мы с вами где-то встречались». Осипов постарался его в этом разубедить, потому что при разговоре присутствовала Казароза. Все счета были ею оплачены с лихвой. Естественно, оба ни словом, ни жестом не выдали своего знакомства, хотя им обоим стоило колоссального труда не броситься друг другу в объятья. Она сопровождала мужа в поездке и даже по мере сил участвовала в его делах, но от Осипова не ускользнуло, что ей это не по душе. Она была случайная жрица на на кровавом чужом алтаре будущей революции.
Скоро какой-то меломан из купцов узнал ее на улице и уговорил дать концерт в Летнем театре. Там она впервые исполнила ту песню, которую Осипов тогда же написал про нее и для нее. Быть может, родина ее на островах Таити… Украдкой он сумел сунуть ей в руку листочек со словами, а на музыку она их положила сама. Когда она пела эту песню, то смотрела только на него, в глазах ее блестели слезы, и он тоже плакал, не стыдясь, как ребенок.
В тот год стояло необычайно долгое бабье лето. Большая часть полученного за концерт гонорара пошла в партийную кассу, а на остальные деньги Казароза сняла дачу на правом берегу Камы. Там они с Алферьевым прожили неделю, пока не пошли дожди. Осипов пару раз наезжая к ним в гости. Катались на лодке, ходили в сосновый бор за грибами. Их комнаты выходили окнами на запад, по вечерам стекла, занавески и даже стены дома, недавно обшитого свежим тесом, становились розовыми от заката. Потом погода испортилась, и они уехали.
— Вчера мы так и не успели поговорить… — вздохнул Осипов. — Я нарочно к ней не подходил. Хотел подойти после концерта, чтобы не афишировать наши отношения на публике.
Вокруг стояла та мертвая ночная тишина, в которой, если верить бабушке, слышно, как в огороде крот нору роет.
— А она вас узнала? — спросил Вагин.
— Как она могла меня не узнать? Для такой любви пять лет — не срок.
Осипов поднялся.
— Ну что? Пойдем, покажешь ее сумочку. Может, возьму что-нибудь на память.
Из всего того, что в ней осталось после Свечникова, он выбрал пустой пузырек от духов в виде лебедя. Вагин понял, что лишь эта птица в полной мере могла напомнить ему о той, кого встретил он на своем крыловом пути. На секунду возникло сомнение: а вдруг так все и было?
— Можно, я у тебя заночую? — спросил Осипов. — А то меня ищут.
— Кто?
— Не знаю. Сосед говорит, днем приходили двое с наганами. То ли опять вспомнили, что я бывший эсер, то ли жена, стерва, на меня наябедничала.
— Вы же с ней не живете.
— Не живу, но захожу иногда. Вчера вечером, например, заходил.
— Пьяный?
— Да нет, не особенно.
— И что вы ей сделали?
— Тридцать тысяч взял из-под матраса, — сказал Осипов. — Казарозу завтра хоронят, отдал ей на похороны.
Глава двенадцатая
МЯГКИЙ ЗНАК

21
В девятиэтажных домах на другой стороне улицы гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.
За этими домами находился зоосад, разбитый на месте старого кладбища для именитых граждан. Под клетками и вольерами лежали чиновники в ранге не ниже статского советника, купцы 1-й гильдии, отставные генералы и полковники, владельцы железоделательных и медеплавильных заводов, доктора с немецкими фамилиями. Место было хорошее, обжитое, с видом на Каму и заречные дали, и при этом почти в центре города. Свечников тогда решил, что Казароза должна лежать именно здесь, но, к счастью, в губисполкоме с ним не согласились. Получить разрешение не удалось, а не то все эти львы, медведи, обезьяны, кролики, обступившие нарисованную Яковлевым крошечную женщину, десятилетиями совокуплялись бы и гадили у нее над головой.
Похоронили ее на главном городском кладбище. Оно раскинулось по угорам над речкой Егошихой, на краю широкого лога, который отделял центральную часть города от слободы пушечного завода. Могилы давно выбрались из-под сени лип, окружавших единоверческую Всехсвятскую церковь с ее когда-то скромным погостом, и двумя неравными крыльями сползали по склону, обтекая четко очерченные прямоугольники иноверческих кладбищ. Слева было еврейское, ближе к церкви — татарское. В богатой его части стояли увенчанные каменными чалмами четырехгранные столбы, тоже вытесанные из камня, зеленела замшелая арабская вязь на плитах. Другая, большая часть пестрела фанерными или жестяными полумесяцами на беспорядочно вкопанных в землю жердинах и колышках. Между крайними из них и пышным некрополем чешских легионеров, умерших от тифа в местных госпиталях, вклинился язык недавних православных погребений. На самом его острие, на холмике из темной, еще не просохшей глины, белел свежий сосновый крест с выжженной гвоздем надписью: Зинаида Георгиевна Казароза-Шеншева, актриса. Ум. 1 июля 1920 г.
Когда родилась, неизвестно. Быть может, ей всегда-всегда всего пятнадцать лет. Никто не должен знать, сколько ей было на самом деле. Видимо, достаточно для того, чтобы не указывать год рождения. Настоящая женщина скрывает свой возраст даже после смерти.
— Мы ведь сюда ехали в одном вагоне, — говорил стоявший рядом Нейман. — В Глазове на вокзале пошли с ней за кипятком, в очереди она мне анекдот рассказала. «Немец едет по железной дороге и спрашивает у попутчика: „Почему в России все станции называются одинаково?“ Тот удивляется: как это, мол? Немец объясняет: „На всех станциях написано одно и то же: „Кипяток, кипяток, кипяток…“ Утром прибыли на место. Поезд еще не остановился, стоим с ней у окна, вдруг она говорит: «Станция Кипяток. Приехали“. Смотрю, у нее все лицо в слезах.
Отсюда, огибая такие же, еще не затравяневшие холмики, потянулись обратно к церкви, к трехсводчатой арке кладбищенских ворот, где прозрачные девочки торговали бумажными цветами, и нищие сидели в горячей пыли. Там же стояла запряженная Глобусом редакционная бричка.
Двигались гуськом. Впереди шел Вагин, еще по дороге сюда успевший во всех подробностях пересказать свой ночной разговор с Осиповым. Теперь понятно было, кого Казароза увидела в задних рядах, но вспомнить не могла.
— Мы там с утра все обшарили, — негромко сказал шедший сзади Нейман. — Револьвер не нашли.
— Может, кто-нибудь поживился раньше вас? — предположил Свечников.
— Вряд ли. Мы начали еще затемно.
— Получается, что стрелял не Порох?
— Очень возможно. Во всяком случае, он до сих пор не признался. Стоит на том, что во дворе был кто-то еще.
— И кто это мог быть?
— Не знаю. Варанкин отпадает: он до утра просидел у нас в подвале. Впрочем, есть надежда, что Порох еще признается. Если нет, Караваев займется этим делом.
— А вы что же?
— Меня вызывают в Москву. Через час поезд.
Вышли на центральную аллею. Почернелые деревянные кресты сменились коваными, а то и литыми, чугунными. Появились оградки, решетки, скамеечки, скорбящие гипсовыедевы с отбитыми носами, постаменты с мраморными урнами, полными прошлогодних листьев, семейные склепы, похожие на павильоны минеральных вод, но даже здесь выделялось воздвигнутое возле самой дороги надгробие первого в городе эсперантиста Платонова. Сикорский считал его своим учителем.
Платонов был купец 2-й гильдии, владелец обувного магазина и десятка сапожных мастерских. Эсперанто он увлекся уже в преклонном возрасте, зато с такой страстью, что наследники пытались объявить его сумасшедшим, когда он чуть ли не все свое состояние завещал на пропаганду идей доктора Заменгофа. Часть этих денег лежала теперь в банке Фридмана и Эртла в Лондоне. Своим амикаро Платонов продавал обувь с половинной скидкой. Объявления об этом публиковались в журнале «Международный язык», заказы стекались к нему отовсюду, вплоть до Москвы и Петербурга. Все русские эсперантисты носили его сапоги. Бывало, что по этим сапогам они узнавали друг друга в уличной толпе.
— Сегодня утром пришла телеграмма, — объяснил Нейман. — Алферьев, оказывается, скрывался в Москве.
— Его арестовали?
— Он застрелился при аресте.
За воротами просигналил автомобиль.
— Идемте, подброшу вас до театра.
— Спасибо, — отказался Свечников. — У меня свой транспорт.
Где-то в листве печально попискивала синица. По яркой зелени лип тень от колокольни тянулась к логу. Там, в бедной земле, не похожей на эту, черную и жирную, лежала мертвая таитянка, волшебная птица, Алиса, которая боялась мышей. Человек, подаривший ей кошку, пережил ее на день.
О нем она пела:
Этот розовый домик,
Где мы жили с тобой,
Где мы счастливы были
Нашей тихой судьбой.
Отныне он знал, где находится этот маленький домик, над какой рекой лился этот розовый свет.
Нейман ушел, Свечников остался стоять перед платоновским надгробием.
Из глыбы черного гранита вырастал гранитный же крест со щербинами от пуль, оставшихся с тех пор, как полтора года назад бойцы трибунальской роты держали оборону на краю лога, пытаясь остановить наступающих от пушечного завода сибирских стрелков. Под солнцем тускло золотилась полустертая эпитафия на русском и на эсперанто: Блаженны славившие Господа единым языком!.
Дата смерти — 1912. Купленные со скидкой сапоги давно изношены, разбиты, годятся лишь самовары раздувать.
И все равно — блаженны!
Поминки устроили в одной из театральных уборных. Осипов скромно выставил на стол бутыль с кумышкой, Милашевская строгала конскую колбасу и резала хлеб, составляя бутерброды по тому принципу, чтобы колбаса легла на ломти потоньше. Более толстые хороши были сами по себе. Тарелки и рюмки взяли из реквизита. На роскошном фаянсовом блюде жалко серела кутья с равномерно вкрапленными в нее бесценными изюминами. Лука и редиски было вдоволь.
Из эсперантистов присутствовал только Сикорский, но всего за стол набилось человек пятнадцать — питерские гастролеры, здешние оркестранты, директор театра с лицом крестьянина и глазами кокаиниста. Эту должность он получил как бывший красный партизан. К нему откровенно жалась расфуфыренная дама, которая оказалась билетершей. На кладбище Свечников ее не видел, зато теперь она одна явилась в шумном шелковом трауре явно из костюмерной и на этом основании пыталась руководить застольем, пока инициативу не перехватил столичный баритон, похожий на Керенского. В короткой речи он помянул покойную как образец бескорыстного служения искусству и через весь стол потянулся своей рюмкой к рюмке директора. Билетерше пришлось напомнить ему, что на поминках не чокаются.
Баритон глотнул осиповской кумышки и передернулся от отвращения.
— Умереть в этой дыре… Брр-р!
Сикорский вступился за честь родного города единственным доступным ему способом — начал перечислять имена тех, кто был сослан сюда самодержавием. Имя Якова Свердлова сияло в этой плеяде звездой первой величины. К нему примыкали Короленко с Герценом, пара декабристов и один студент, налепивший на памятник Минину и Пожарскому в Москве прокламацию против крепостного права. Затем, с разрывом в полвека, шел вологодский канцелярист Творогов, самозванец. При Екатерине Великой он выдавал себя за принца Голкондского, обманом лишенного престола и вынужденного бежать в Россию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29