А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Потому он так спокойно и трусил по Невскому проспекту, что на самом-то деле никакого проспекта в этом месте уже не было. Город лежал в руинах, разрушенный вражеской артиллерией, пустынный, как в ночь холеры. Так же выглядели Вена, Москва и Прага. Волк ничего не боялся, ибо некому было его шугануть. Он охотился на кошек и одичавших мопсов. Его промысловая делянка простиралась от здания Городской Думы, где разорван был в клочья рыжий пудель Чука, и до Николаевского вокзала. Границы обозначены струйками мочи. Волки поделили между собой весь Петербург, и кое-где новое административное деление совпадало с прежними рубежами полицейских частей.
Само собой, не так-то просто начинаются войны между великими державами. Видения были невсамделишными, почти смешными, но от них осталось тоскливое ощущение двойственности бытия: его, Ивана Дмитриевича, можно вышвырнуть за дверь, как кутенка, и в то же время от него, оказывается, зависят судьбы Европы.
Слушая, как Шувалов сбивчиво объясняет Хотеку, что это невозможно, немыслимо, Иван Дмитриевич опять размотал нить своих рассуждений. Ясное дело, князя убил кто-то из близких ему людей, а связали его, чтобы выпытать, где ключ от сундука. Тот, с кольцом-змейкой. Тем не менее князь им этого не сказал, потому что видел перед собой своего человека и до самого конца не верил, что свой может убить.
— Пятое, — непреклонно отметая все возражения, диктовал свои условия Хотек (третье и четвертое Иван Дмитриевич прослушал). — Расследование этого дела я требую поручить австрийской тайной полиции…
От волнения прошиб насморк, но Иван Дмитриевич боялся громко сморкаться, чтобы не обнаружили и не выставили на улицу. Он тихонечко дул носом в платок, как кухаркин сын, приглашенный на елку к господским детям. В коридорном оконце виднелась луна, то и дело пропадающая за низкими рваными тучами. Погода испортилась, дул ветер. Иван Дмитриевич пожалел, что не послушал жену и не захватил с собой зонт. То-то она сейчас переживает!
Заскрипела дверь. Он прижался к стене, полоса света вытекла из гостиной, но его не задела. Вышел Боев и уныло побрел в сторону вестибюля. Иван Дмитриевич не стал его окликать.
За неделю перед тем были с женой в театре, на русской опере «Наполеон III под Седаном».
Заиграла музыка, раздвинулся занавес. Император, простившись со своей Андромахой, поехал на войну, потом действие перенеслось в прусский лагерь. Немцы выкатили на сцену громадную пушку, причем зарядили ее не чугунным ядром, а отлитым из чистого золота, и хором стали взывать к небесам, чтобы ядро это, пущенное наугад, с Божьей помощью нашло бы и сразило императора французов.
Оркестр сотрясал люстры, но Иван Дмитриевич слышал, как за спиной у него недовольно сопят четверо лучших агентов, награжденных за службу бесплатными билетами в театр. Они рассчитывали на другую премию, но не прийти побоялись.
Бабахнула немецкая пушка. «Стреляй, значит, в куст, а виноватого Бог сыщет», — прошептал Константинов.
Немцы простерли руки вслед улетевшему ядру, свет погас и снова вспыхнул, озарив уже французский стан, куда рухнул картонный шар, оклеенный золотой фольгой. Зуавы в красных штанах подняли его и принесли Наполеону III.
«Не солнце ли упало на землю?» — удивился тот.
«Не-ет, не-ет, не-ет», — пели в ответ зуавы, объясняя, что к чему.
Тогда, поставив ногу на ядро, император завел печальную арию.
«Почему? — вопрошал он. — Почему Всевышний отвел от меня смерть? Почему не принял золотой жертвы? Или там, в вечно-струящемся эфире, знают о моем сердце, снедаемом жаждой правды и добра?»
«А о моем, — глядя на затянувшие луну дымные края туч, думал Иван Дмитриевич, — знают ли? Там, в вечно-струящемся эфире…»
3
Лишь поздно вечером Сыч добрался до Воскресенской церкви на Волковом кладбище, где когда-то служил истопником. Храм уже был закрыт, но рядом в маленьком домике, где проживал старый приятель, дьячок Савосин, торговавший при церкви свечами, лампадами и лампадным маслом, светилось окошко. Сыч постучал, был узнан, впущен и удостоен беседой.
Потолковали о жизни вообще, о том, в частности, на какой срок выдают полицейскому от казны сапоги и мундир.
— А сукно-то! — хвалился Сыч. — Прочное, хоть бильярды им обтягивай. Офицеры завидуют. Я к тебе завтра в мундире приду, пощупаешь.
— Казенно — не свое, — отвечал Савосин. — Казна, она ведь на одном уступит, так на другом возьмет. При мундире будешь, а от сапог при таком-то сроке одни голенища останутся.
— Да ты смотри, какие сапоги! — оскорбился Сыч. — Им сносу нет.
Он стал выворачивать ногу так и этак, демонстрируя каблук, подметку и рисунок вытачки.
Савосин тем временем взялся пересчитывать дневную выручку. Он сортировал монеты, медные и серебряные столбики разной толщины и высоты начали расти на столе. Тут наконец Сыч вспомнил, зачем пришел, и спросил про французский целковик.
Порывшись в ящичке, Савосин достал золотую монету с профилем Наполеона III.
— Она?
— Точно, она! — возликовал Сыч. — Давай сюда!
В ответ Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:
— Залог оставь.
— Очумел? Какой тебе залог? Я же из полиции.
— Без залога не дам. Знаем мы вас.
Сыч хотел отобрать монету силой, но, покосившись на сидевшего в углу савосинского отпрыска, здоровенного детину с нахальной рожей, передумал и спросил:
— Сколько?
— Двадцать пять рублей.
— Да она того не стоит!
— Ладно, двадцать, — сжалился Савосин.
После долгих торгов сошлись на пятнадцати рублях ассигнациями, но у Сыча имелась при себе всего полтина.
— Хочешь, — в отчаянии предложил он, — я тебе часы мои оставлю? Хорошие часы.
Савосин осмотрел их и покачал головой:
— Плохие. Еще что-нибудь оставь.
— Ну, ирод! Пиджак, что ли, прикажешь сымать? Фуражку?
— Все сымай, так уж и быть. Сапоги тоже, — велел Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку.
Ругаясь последними словами, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался, взял монету и помчался в Миллионную. Он знал, что в трудных случаях Иван Дмитриевич остается на месте преступления до глубокой ночи.
К счастью, за оградой кладбища сразу попался извозчик. Сыч вспомнил о заветной полтине и заорал:
— Э-эй, ванька!
Тот не остановился, лишь слегка придержал лошадей, с опаской оглядывая выбежавшего из кладбищенских ворот странного малого в одной рубахе, но в валенках.
— В Миллионную. Даю полтинник, — в азарте пообещал Сыч, не торгуясь, хотя при желании даже по ночному времени можно было бы сторговаться за двугривенный, много — за тридцать копеек.
— А он у тебя есть, полтинник-то?
— Есть, есть. Не сомневайся.
— Покажи.
Сыч показал.
— Деньги вперед, — сказал извозчик, продолжая ехать шагом.
Левой рукой он принял протянутый ему полтинник, а правой в то же мгновение нахлест-нул своих залетных, пролетка понеслась и пропала за углом. Сыч рванулся было вдогонку, но вскоре отстал.
К ночи похолодало, ледяной ветер задувал с островов. Дымящиеся края туч затягивали луну. Сыч в одной рубахе быстро шагал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет к нему домой, присядет на постель и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, поэтому я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю вместо Константинова…»
В воздухе стоял запах близкого снега.
4
Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов. Сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены под камень, затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и в елочку, наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая — черного цвета, левая — мышиного.
Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил. Такой маскарад он считал недопустимым и вредным, Певцов напрасно пытался его переубедить.
Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.
Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку, затем припал ухом к дыре.
Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского. Старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.
— И что же, что я на доктора учусь? — сердито спросил Никольский. — К чему это рассказал? Какой вывод?
— Вывод такой, — объяснил старик. — Мухоморы-те, они целебные!
Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег и закрыл глаза.
— Спит, — оценивающе прошептал один из филеров.
— Не пожрамши-то? — возразил другой.
И точно, через пять минут Никольский вдруг вскочил, накинул шинель, вышел на улицу и быстрым шагом двинулся обратно к центру города.
5
Хлопнула дверь парадного. Боев ушел.
Иван Дмитриевич по-прежнему стоял в коридоре, и в темноте на него налетел унтер Рукавишников, отправленный в кухню за глотком холодной воды для Шувалова.
На шум высунулся из гостиной Певцов.
— Придержи-ка его, — приказал он.
Рукавишников уже узнал человека, с которым столкнулся, но повиновался беспрекословно. Он у Певцова был верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича — доверенным, это большая разница.
Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье.
— На Сенной рынок? — шипел он. — Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать…
Вдвоем с Рукавишниковым повели к выходу, вывели на крыльцо. Здесь Певцов сильно толкнул в спину, Иван Дмитриевич слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки.
Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей лет двадцать назад, когда он, желторотый птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с одним генералом, который, потрясая перед продавцами каким-то императорским манифестом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.
— Никто ничего не видел, — издевательски сказал Певцов.
Это была правда. Графские кучера сидели на козлах к ним спиной, конвойные казаки укрылись от ветра за углом. Нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36