А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Прошу вас, мсье. — Левицкий королевским жестом указал на стул напротив себя.
Кобенцель сел, заказал кофе с пирожным, попросил у хозяина лист бумаги, достал карандаш и со смешанными чувствами, среди которых преобладало, пожалуй, смутное удовлетворение, начал набрасывать письмо жене, уехавшей на Пасху в Вену. Когда-то у нее был роман с Людвигом фон Аренсбергом, и теперь, ни о чем, упаси Боже, не напоминая, хотелось выразить ей соболезнования таким образом, чтобы она оценила его, Кобенцеля, великодушие.
— Письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса, — улыбнулся Левицкий.
— Это русская поговорка? — спросил Кобенцель.
Левицкий рассмеялся:
— Вы иностранец?
— Да.
— Но ваш русский язык превосходен.
— Благодарю за комплимент. Дело в том, что наша семья вот уже триста лет связана с Россией. Один из моих предков был послом Священной Римской империи при дворе Ивана Грозного.
— О-о! — заинтересовался Левицкий. — А зна-ете ли вы, отчего он умер?
— Существует легенда, будто царь приказал гвоздями прибить ему к голове шляпу, когда он отказался снять ее перед царским троном. Но это ложь, это все поляки выдумали.
— Поляки? Почему поляки?
— Из политических соображений. Чтобы поссорить Москву с Веной.
— Вот как? Любопытно… Впрочем, я спрашивал не о нем.
— О ком же?
— Об Иване Грозном. Вам что-нибудь извест-но о причинах его смерти?
— Я читал Карамзина, — скромно сказал Кобенцель.
— Карамзин все врет, — заявил Левицкий. — Вот я вам расскажу…
Человек в чиновничьей шинели, сидевший за угловым столиком, осторожно косил в их сторону, прислушиваясь к разговору.
— Однажды, — рассказывал Левицкий, — когда царь за обедом поел много жирного, Борис Годунов предложил ему сразиться в шахматы. Сели играть. А Борис, как брюнет, был человек хитрый, это исторический факт. Он, видите ли, завел себе такую манеру: за коня, например, возьмется, подержит, в затылке им почешет, потом передумает и пойдет слоном. Это, конечно, против правил. Ну, царю в конце концов надоело, он говорит: «За кого взялся, собачий сын, за какую фигуру, ею и ходи!» Годунов ровно и не понимает: «За кого взялся?» — «За коня!» — «Не брался, государь…» Нарочно гневит его, из себя выводит. Царь, натурально, в амбицию: «С кем споришь, холоп? Ходи конем!» Годунов не уступает: не брался, и все тут. Божится, бестия, будто даже пальцем до этого коня не дотронулся. Врет в глаза, да еще на свидетелей кивает: они, мол, подтвердят, всю правду скажут. А бояре, что за игрой смотрели, то были годуновские сообщники, вместе в заговоре. Они на коленки попадали, лбами об пол стукаются, вопят: «Не вели, государь, казнить, поблазнилось тебе! Не брался он, Бориска-то, раб твой, за коника!» Царь аж затрясся весь. Глаза выпучил, ка-ак закричит: «Ходи конем!» Тут ему в голову кровь ударила, захрипел и помер. Обычное дело в таком возрасте, к тому же после жирного.
Кобенцель молчал. Он не знал, то ли нужно порадоваться гибели тирана, то ли осудить способ, каким заговорщики довели его до смерти.
— Вот это я понимаю, чистая работа, — сказал Левицкий. — Не то что ночью в постели подушками душить.
— Вы… Вы имеете в виду князя фон Аренсберга?
— Он, правда, в шахматы не игрывал, не по его характеру. Но картишки очень даже любил. И азартен был, мир его праху! Если бы на него умного шулера подобрать, можно было до сердечного удара довести. Дали бы этому шулеру сотенок пять, он бы уж расстарался. А убийцам небось многие тысячи заплатили. Не знают люди цену деньгам, ей-богу!
Письмо жене Кобенцель так и не написал, но уже не хотелось дольше оставаться за этим столиком. Он расплатился и вышел в вестибюль. Потоптавшись там, нерешительно приоткрыл какую-то дверь, в надежде, что за ней окажется отхожее место. Оттуда пахнуло сыростью, мрачная лестница с выщербленными каменными ступенями вела куда-то вниз, в темноту.
Вышедший вслед за ним человек в чиновничьей шинели спросил:
— Вам в нулик-с?
— Да, — смущенно покивал Кобенцель.
— Это здесь.
— Как-то, знаете…
— Пойдемте, я вас провожу.
Могильным земляным холодом тянуло из подвала и ничем больше. Принюхиваясь, Кобенцель в нерешительности застыл у порога, как вдруг почувствовал, что незнакомец приблизился вплотную, со странной настойчивостью чуть ли не подталкивает его к лестнице. Стало страшно. Он отскочил в сторону, толкнул стеклянную дверь с колокольчиком и выбежал на шумный, залитый солнцем проспект.
4
Задумавшись, провожая взглядом шуваловскую карету, Иван Дмитриевич стоял у окна, когда в гостиную без стука вошел сыскной агент по фамилии Сыч. Шел он, пританцовывая, и загадочно улыбался, словно приготовил начальнику приятный сюрприз. Следом ввалился полицейский с мешком, который он опасливо держал перед собой на вытянутых руках.
— Важнейшая, Иван Дмитриевич, улика! — сияя, сказал Сыч. — Газеточку позвольте.
Он взял верхнюю из целой кипы только что доставленных для князя свежих газет, хотел положить ее на стол, но почему-то передумал и расстелил на крышке рояля. Затем скомандовал своему спутнику:
— Давай!
Полицейский развязал мешок, пристроил его устьем на газете и бережно, слегка встряхивая, поднял. На рояле осталось лежать нечто круглое, желтовато-синюшное, жуткое, в чем Иван Дмитриевич не сразу признал отрезанную человеческую голову. Он прикрыл глаза. Горло перехватило спазмом, из которого отрыгнулось жгучей рвотной кислятиной.
— Вот она, Иван Дмитриевич! Нашли, — со сдерживаемым ликованием объявил Сыч.
На его тощей усатой физиономии читалось радостное сознание исполненного долга.
— Ты зачем ее сюда притащил, болван? — заорал Иван Дмитриевич, с трудом одолевая стоящую в горле дурноту.
Сыч погрустнел:
— Эх! Думал, порадую вас…
— Да я тебе кто? — взвился Иван Дмитриевич. — Ирод, что ли? Чингисхан? Дракула?
Голова покоилась на газете лицом к окну — маленькая, темная, сморщенная, с надорванным ухом, окруженная со всех сторон равнодушно-величественной гладью рояля, невыразимо жалкая в своем посмертном одиночестве, где ее лишили даже тела, и вызывала не ужас, не брезгливость, а то чувство, какое покойная теща Ивана Дмитриевича пыталась развить в его жене, когда отрывала у ее кукол ручки и ножки.
Сыч между тем рассказывал, как сегодня в шестом часу утра полицейские, проходя Знаменской улицей, возле трактира увидели на земле эту голову, подобрали ее и отнесли в участок. Там она и пролежала без всякой пользы, пока не попалась на глаза ему, Сычу, зашедшему туда совершенно случайно.
— Ну а сюда-то ты ее для чего приволок? — устало спросил Иван Дмитриевич.
— Толкуют, австрийскому консулу голову отрубили. Думал, она.
— Кто толкует?
— Народ.
— Где?
— Везде. Я, к примеру, от водовоза слышал.
Иван Дмитриевич вздохнул: да-а! Еще фонарей не зажгли, а молва уже весь австрийский дипломатический корпус под корень извела: посла, дескать, зарезали, консулу голову отрубили. Приказчик табачной лавки, куда Иван Дмитриевич выбегал купить табаку, доверительно сообщил ему, что австрияков студенты режут. Зачем? Приказчик и это знал: чтобы наш государь с ихним королем поссорились. Начнется война, государь уедет из Питера со всем войском, тогда студенты и забунтуются. Черт-те что!
Неужели кто-то сознательно распускает такие слухи? Он покосился в сторону рояля. Вест-ницей надвигающегося хаоса казалась эта голова. Рассматривать ее не хотелось, но краешком глаза отметил все-таки, что мужская, с бородой и усами.
— Забери ее. Вместе с газетой, — велел Иван Дмитриевич и спохватился. — Нет, обожди. Говоришь, на Знаменке возле трактира нашли?
— Да.
— Там их много. Возле какого?
— «Три великана», Иван Дмитриевич.
— Забирай и покажи половым. Если признают, сразу мне доложишь.
— Слушаюсь.
Полицейский, все это время не проронивший ни слова, раскрыл мешок и прижал его одним боком к роялю, а Сыч, не касаясь мертвой головы, на газете начал подтягивать ее к краю рояльной крышки, чтобы затем уронить прямо в мешок.
Когда наконец она туда упала, Иван Дмитриевич вынул из бумажника наполеондор, найденный под княжеской кроватью, и на ладони протянул его Сычу.
Тот расплылся в счастливой улыбке:
— Это мне? Ох, Иван Дмитриевич, балуете вы меня!
— Шиш тебе! Разбежался.
— Чего тогда дразните?
— Ты посмотри на нее хорошенько, чтобы запомнить. Это французская золотая монета, на ней император Наполеон Третий… Запомнил?
— Ну, — скучным голосом сказал Сыч.
— Значит, так, — распорядился Иван Дмитриевич. — Двигай на Знаменку, а как с головой разберетесь, пойдешь по церквам, поспрашиваешь, не заказывал ли кто заупокойный молебен отслужить на такую денежку.
Потом он прошагал к двери, распахнул ее и позвал:
— Константино-ов!
Тот слонялся по коридору в ожидании, когда любимый начальник сменит гнев на милость, и явился мгновенно.
— Видишь? — показал ему Иван Дмитриевич все тот же наполеондор.
— Вижу. Не слепой.
— Ты чего так отвечаешь? Обиделся, что ли?
— А вы как думаете! Я вас тут с утра караулю, не жрамши, а вы меня ни за что про что из-за стола выгнали.
— Ладно, сочтемся. Ступай сейчас по трактирам, попробуй разузнать, не расплачивался ли сегодня кто-нибудь такими деньгами. Для начала на Знаменку загляни. Помнишь, какие там трактиры?
— «Избушка», «Старый друг», «Калач», «Отдых рыбака», «Три великана», «Лакомый кусочек», — отчеканил Константинов.
— Вот тебе эта монетка, спрячь. Показывай ее, но в руки никому не давай. Сумеешь узнать что-то путное — будет твоя.
Последнюю фразу Иван Дмитриевич из человеколюбия произнес уже после того, как Сыч и полицейский с мешком покинули гостиную.
Много позднее в Петербурге, обрабатывая свои записи и добравшись до эпизода с отрезанной головой, Сафонов зацепился мыслью за слово «газета». На другой день он пошел в читальный зал Императорской Публичной библиотеки, где попросил принести ему несколько газетных подшивок двадцатилетней давности, с номерами за конец апреля и начало мая 1871 года. Для верности хотелось сопоставить то, что писала про убийство князя фон Аренсберга тогдашняя пресса, с тем, что рассказывал об этом Иван Дмитриевич, но, как с удивлением обнаружил Сафонов, ни одна из столичных газет ни 25 апреля, ни в последующие дни не сообщала о преступлении в Миллионной ровным счетом ничего.
Между тем, излагая события тех дней, Иван Дмитриевич жаловался, что невозможно было выйти из княжеского особняка на улицу, чтобы не наткнуться на репортера, норовившего задать ему какой-нибудь дурацкий вопрос.
Все это было по меньшей мере странно. Наскоро проглядев газеты, Сафонов начал просматривать их внимательнее в надежде обнаружить хотя бы крохотную заметочку о гибели авст-рийского военного атташе.
Первые полосы всюду занимали обширные корреспонденции о боях под Парижем: инсургенты отбивают атаки версальских войск, форт Исси переходит из рук в руки, наполненный листовками Коммуны воздушный шар поднялся над городом, но из-за отсутствия ветра все листовки упали на пролетарское Сент-Антуанское предместье, которое и без того не нуждается в пропаганде социалистических идей. С негодованием отвергалось беспочвенное утверждение одного берлинского еженедельника, будто генерал Домбровский, едва ли не самый популярный из повстанческих генералов, по происхождению русский. Нет! Он хотя и российский подданный, но поляк.
О чем еще писали газеты в те дни?
В Англии предложение дать избирательное право женщинам отвергнуто парламентом: за — 151 голос, против — 220.
В Одессе закончился трехдневный еврейский погром. Евреи призывают бойкотировать питейные заведения, где собирались погромщики. Студенты оцепили трактир «Золотой якорь», не пропускают туда посетителей. Полиция разогнала студентов.
За истекшую неделю в Петербурге зарегистрировано 89 случаев заболевания холерой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36