Впрочем, богомолы в этом отношении еще хуже.
Фергал отказывается есть сверчков. Скотчи смеется и говорит, что нам больше достанется.
Потом Фергал возвращается к своей отмычке. Скотчи – к своей бессильной ярости и бессвязному бормотанию. Мне не к чему возвращаться. У меня нет ничего, кроме мрачных мыслей, сожалений, страха.
Наступает ночь.
Утром мы выбираем друг у друга вшей из волос и бороды. Потом я занимаюсь обычными делами: смотрю свое кино, сочиняю историю о фермерах, о войне. Приносят обед. Вечер приходит быстро, а за ним – снова ночь. С каждыми прошедшими сутками шум за стенами нашей темницы становится все громче. Лесная симфония гремит не умолкая и днем и ночью; только в полдень, в самую жару, голос джунглей умолкает на полтора-два часа, и кажется – это сделано специально, чтобы подразнить нас иллюзией тишины. Наступает утро, но мы не слышим ни пения петухов, ни щебета ранних пташек – ночной шум просто сменяется дневным, вот и все.
В моем выдуманном мире кончается лето. Близится жатва. Народы приоконного континента живут в изобилии, благоденствуют и не ждут ничего дурного, но обитатели дверного континента, с проклятьями царапающие плугами иссохшую, тощую землю, дышат завистью и войной.
Солнце врывается в зарешеченное окошко камеры. Мы знаем в лицо уже почти всех охранников и надзирателей. Косой, Рябой, Бандит (он – однорукий), Аль Пачино (со шрамом на лице), Кинг-Конг (у него большие вывернутые ноздри), Рузвельт (он сильно хромает и едва волочит ноги)… Никто из них, за исключением Косого, ни слова не знает по-английски (а если знает, то очень удачно скрывает). Косой знает слов примерно пять, но задавать ему вопросы все равно бесполезно. Из заключенных мы не знаем никого. Если у них и есть главарь, то это низкорослый индеец в джинсах и высоких ботинках, которые когда-то принадлежали Энди. Остальные – хотя и не все – относятся к нему с видимым почтением. Но для нас это не так уж важно. Парням нет до нас никакого дела; похоже, они вообще нас не замечают.
Во сне мы видим еду. Шоколад «Кэдбери», пончики с кремом, золотистую жареную рыбу с картошкой. И конечно, пиво. Настоящий «Гиннесс» – горьковатый, густой, бархатистый.
А еще мне снится она. Снятся ее глаза, ее улыбка. Снятся ее длинные ноги, глядя на которые так и хочется прикоснуться к ней, обнять, отнести ее на постель, расстегнуть зеленую юбку и снять белые трусики. Почувствовать на коже ее легкое дыхание. Войти в нее. Прижать. Пить ее сладкий пот. Лежать рядом с ней на прохладных белых простынях.
Но я сижу на бетонном полу, чешусь, скучаю, бросаю Скотчи пойманного сверчка, но он не реагирует, и я продолжаю сидеть неподвижно.
От скуки я выбираю одну из множества мух и пытаюсь следить за ней взглядом. Она опускается на край нашего ведра, взлетает, садится на Фергала, снова взлетает, снова летит к ведру, возвращается ко мне, откладывает что-то на мое предплечье (мне приходится замереть, чтобы не мешать ей), взлетает. В ее движениях мне чудится какая-то упорядоченность. Скотчи, Фергал, я… Мухи словно связывают нас воедино святым помазанием из ведра с нашим же жидким дерьмом.
– Сам ешь своих сверчков, Брюс, – говорит Скотчи. – Их теперь не так просто поймать.
Он бросает мне моего сверчка, я ловлю его на лету и действительно съедаю. Глядя на меня, Скотчи улыбается.
Сегодня снова третий день, и охранники отпирают замки. Звучит свисток, и мы выходим во двор. Мы держимся вместе и глядим в оба. Никто не обращает на нас внимания, никто с нами не заговаривает, а мы в свою очередь стараемся держаться как можно дальше от остальных. Несколько секунд я злобно гляжу на парня, который щеголяет в моих сандалиях, но спохватываюсь и отвожу глаза. Снова свисток. Мы забираем наше ведро и нашу солому и возвращаемся в камеру.
Появляются надзиратели. Они достают из мешка замки и прикрепляют наши цепи к кольцам в полу. Дверь закрывается.
Я сижу на полу и гадаю, кто из моих товарищей заговорит первым и заговорит ли вообще. Фергал чем-то взволнован, и его прорывает:
– Слушайте, парни, знаете, что я вам скажу? Один хромой старик мне подмигнул. По-моему, он что-то задумал. Вдруг у него есть для нас какое-то сообщение? Может, даже о Большом Бобе, а?
– А может быть, он просто задумал поиметь тебя в задницу, – лениво говорю я.
Скотчи ухмыляется.
– Нет, нет, он что-то хочет нам сообщить, точно! – настаивает Фергал. – Вам двоим он не доверяет, но я – другое дело.
– Несомненно, этот колченогий – руководитель подпольного комитета по организации нашего побега. Ему понадобилась твоя помощь, чтобы сдвинуть с места планер, который они тайком собирают в блоке «С», – с издевкой говорит Скотчи.
Я подмигиваю.
– Не понимаю, почему вы злитесь! – говорит Фергал.
– А что, для этого мало причин? – огрызается Скотчи.
Фергал что-то ворчит себе под нос и снова принимается обтачивать пряжку.
Скотчи тем временем кивает мне, а я киваю в ответ. Мне хочется сказать что-то такое, что бы всех нас развеселило, но ничего не приходит в голову. Мозги ворочаются так медленно и с таким трудом, словно они заржавели.
Так и не сказав ни слова, я снова ложусь и начинаю выбирать насекомых из бороды. Покончив с этим, я зарываюсь в солому. Приносят рис и воду, и мы жадно глотаем. Темнеет, и нами овладевает безотчетный страх. Только доносящиеся снаружи звуки напоминают о том, что где-то есть и другой мир.
Дни идут. Погода начинает меняться. Все чаще выпадают дожди, и пол в камере буквально сочится сыростью (как будто у нас и без этого было мало неприятностей). У Скотчи начался кашель, его натужное перханье не дает нам спать. Фергал и я думаем, наверное, об одном и том же: Скотчи будет следующим. Просыпаясь утром, мы ждем, что он начнет харкать кровью, но ничего не происходит; напротив, Скотчи выглядит даже бодрее, чем накануне. Весь день он не разговаривает – бережет горло, и к ночи кашель ослабевает.
– Как ты нас напугал, дружище! – шепчу я в темноте. – Мы уж думали – ты подцепил холеру или, скорее всего, СПИД или триппер.
Скотчи не отвечает, но я чувствую, что он улыбается. И засыпаю. Ночью мне снова снятся плохие сны. Наступает еще один день, как две капли воды похожий на предыдущий. Кашель у Скотчи окончательно проходит, и мы рады тому, что наше положение не стало хуже, поскольку об улучшении говорить не приходится. С каждым днем мы слабеем все больше – сказываются недоедание и понос, и я знаю, что это не может продолжаться бесконечно.
Но что мы можем поделать, кроме как беречь силы и надеяться на перемены к лучшему? Конечно, это чистой воды микоберизм , но мои мозги настолько отвыкли работать, что ни на что другое я уже не способен.
В один из дней я вдруг решаю, что сегодня мой день рождения. Я в этом уверен, но я ничего не говорю ни Скотчи, ни Фергалу. Я просто сижу и думаю о том, что моя юность осталась позади. И именно в этот день, а точнее – ночью, я мысленно возвращаюсь в те края, где все начиналось.
Интересно, похожа ли память на дневник или судовой журнал? Можно ли записать в нее имена и лица, а потом, много лет спустя, заново перечесть страницы былого? Большинство специалистов однозначно ответят – «нет». Ненужное выпадает из памяти. Ведь она – не видеокамера, не компьютер и не регистрационная книга. Но правда ли это? Как в таком случае объяснить, что я прекрасно помню все подробности, все запахи, все диалоги?
Все это здесь, у меня в голове.
Ей– богу.
Где ты, старший брат? Где вы, мама и папа? Но даже если вы уже ушли из нашего мира, вы все равно существуете – пусть даже только в этих моих грезах наяву. Я вижу вас, вижу все, что было…
Мои глаза закрываются. Все готово. Воспоминания о часах и днях спрессованы в один миг, в несколько кратких секунд. Будущее, настоящее, прошлое…
Я помню! Пи-Джей прячется под сараем. Дэви Куинн. Миссис Миллер. Состриженные вихры, кружась, сыплются на пол. Все воспоминания спрессованы в одно. Странно, что большинство из них группируется вокруг праздников – Иванова дня, праздника окончания полевых работ, Рождества, святого причастия… Впрочем, нет, не странно; просто для меня праздники – самое трудное время. Взять хотя бы прошлогоднее Рождество в Европе, или еще более давнее Рождество, которое я встречал на голых, узких, темных улочках родного города, или Рождество, которое еще только грядет…
Дождь барабанит в окно, тянет по стеклу свою бесконечную туманную сказку. От кухонной плиты тянет запахом горящего торфа. Зима – ив моих воспоминаниях Белфаст похож на город, который только что поднялся со дна залива.
Пи– Джей сидит под сараем. Он прячется. Впрочем, Пи-Джей предусмотрительно захватил с собой игрушки. Я вижу в темноте тусклые движущиеся пятна – это светящаяся краска на игрушечных солдатиках. Пи-Джей играет в противопехотные мины, и пластмассовые тела летят во все стороны от места воображаемого взрыва. Брат старше меня на три года, но я выгляжу серьезнее и взрослее, к тому же я давно предпочитаю «экшнменам» конструктор «Лего». Предпочитаю, впрочем, не по своей воле. Мы с Пи-Джеем как-то поспорили, что я сумею сделать из простыни настоящий парашют, который позволит мне спрыгнуть с крыши прачечной в сад на заднем дворе и не покалечиться. Я проиграл, и мне пришлось отдать своих «экшнменов» брату.
Да, я помню…
Пи– Джей прячется под сараем, и мне тоже хочется спрятаться. Некоторое время я раздумываю, как поступить – удрать в поле или забраться под кровать в нашей спальне. Последнее, однако, означает, что придется подниматься наверх, а это нежелательно, потому что дедушка бродит в пижаме по коридору второго этажа, разыскивая свои зубы и невнятно матеря премьер-министра, папу (не моего, а римского) и – иногда – кайзера Вильгельма.
Дедушка…
Я могу, разумеется, пойти домой к Дэви и попросить там политического убежища (и, если удастся, выпросить у его родителей еще один обед). Его отец и мать прятали бы меня хоть до ночи, если бы могли. Мне порой кажется, что они любят меня больше, чем собственного сына, потому что хоть я и протестант, я всегда говорю «спасибо», «пожалуйста» и называю Ширли «миссис Куинн», хотя все мы отлично знаем, что на самом деле она Дэви-ному папе никакая не жена.
Сидя перед телевизором, по которому показывают мультик про Флинтстоунов, я все еще раздумываю, как мне поступить, когда дверь гостиной отворяется.
Входит мама с фунтовой банкнотой в руке. Она кажется мне очень красивой и молодой.
– Это зачем? – спрашиваю я, неумело притворяясь, будто ничего не понимаю.
– Ты отлично знаешь – зачем. А сейчас будь добр – сходи и найди своего брата.
– Я не знаю, где он, – предпринимаю я неуклюжую попытку солгать.
– Не знаешь?
– Нет.
– А если я подарю тебе десять пенсов?
– Ты хочешь, чтоб я продал собственного брата за какие-то паршивые десять пенсов?!
– Дело твое.
Монетка лежит у нее на ладони решкой вверх. Это те самые десять пенсов, которые испоганили «временные». Прямо поверх профиля королевы выштампован большой крест.
В лавке, которая торгует сладостями, такой десятипенсовик могут и не взять – это я тоже знаю.
Мама смотрит на монетку и пожимает плечами. Потом запускает руку в карман своих слаксов – синих, с въевшимся пятном от варенья на заду. Из кармана она достает республиканский десятипенсовик с рыбой на аверсе и арфой на реверсе.
– Пи-Джей под сараем, – быстро говорю, хватаю свой серебреник и прячу в кармашек шортов.
Мама открывает окно:
– Пи-Джей, иди сюда. Я тебя вижу.
Но он не идет.
– Ты под сараем, Пи-Джей. Я вижу тебя даже отсюда.
Через минуту брат появляется в гостиной. Он бросает на меня недобрый взгляд.
– Это ты меня выдал, маленький говнюк, – убежденно шепчет он, когда мама уходит, чтобы принести ему чистую футболку.
– Ничего подобного.
– Врешь.
– Ты, кажется, назвал меня лжецом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Фергал отказывается есть сверчков. Скотчи смеется и говорит, что нам больше достанется.
Потом Фергал возвращается к своей отмычке. Скотчи – к своей бессильной ярости и бессвязному бормотанию. Мне не к чему возвращаться. У меня нет ничего, кроме мрачных мыслей, сожалений, страха.
Наступает ночь.
Утром мы выбираем друг у друга вшей из волос и бороды. Потом я занимаюсь обычными делами: смотрю свое кино, сочиняю историю о фермерах, о войне. Приносят обед. Вечер приходит быстро, а за ним – снова ночь. С каждыми прошедшими сутками шум за стенами нашей темницы становится все громче. Лесная симфония гремит не умолкая и днем и ночью; только в полдень, в самую жару, голос джунглей умолкает на полтора-два часа, и кажется – это сделано специально, чтобы подразнить нас иллюзией тишины. Наступает утро, но мы не слышим ни пения петухов, ни щебета ранних пташек – ночной шум просто сменяется дневным, вот и все.
В моем выдуманном мире кончается лето. Близится жатва. Народы приоконного континента живут в изобилии, благоденствуют и не ждут ничего дурного, но обитатели дверного континента, с проклятьями царапающие плугами иссохшую, тощую землю, дышат завистью и войной.
Солнце врывается в зарешеченное окошко камеры. Мы знаем в лицо уже почти всех охранников и надзирателей. Косой, Рябой, Бандит (он – однорукий), Аль Пачино (со шрамом на лице), Кинг-Конг (у него большие вывернутые ноздри), Рузвельт (он сильно хромает и едва волочит ноги)… Никто из них, за исключением Косого, ни слова не знает по-английски (а если знает, то очень удачно скрывает). Косой знает слов примерно пять, но задавать ему вопросы все равно бесполезно. Из заключенных мы не знаем никого. Если у них и есть главарь, то это низкорослый индеец в джинсах и высоких ботинках, которые когда-то принадлежали Энди. Остальные – хотя и не все – относятся к нему с видимым почтением. Но для нас это не так уж важно. Парням нет до нас никакого дела; похоже, они вообще нас не замечают.
Во сне мы видим еду. Шоколад «Кэдбери», пончики с кремом, золотистую жареную рыбу с картошкой. И конечно, пиво. Настоящий «Гиннесс» – горьковатый, густой, бархатистый.
А еще мне снится она. Снятся ее глаза, ее улыбка. Снятся ее длинные ноги, глядя на которые так и хочется прикоснуться к ней, обнять, отнести ее на постель, расстегнуть зеленую юбку и снять белые трусики. Почувствовать на коже ее легкое дыхание. Войти в нее. Прижать. Пить ее сладкий пот. Лежать рядом с ней на прохладных белых простынях.
Но я сижу на бетонном полу, чешусь, скучаю, бросаю Скотчи пойманного сверчка, но он не реагирует, и я продолжаю сидеть неподвижно.
От скуки я выбираю одну из множества мух и пытаюсь следить за ней взглядом. Она опускается на край нашего ведра, взлетает, садится на Фергала, снова взлетает, снова летит к ведру, возвращается ко мне, откладывает что-то на мое предплечье (мне приходится замереть, чтобы не мешать ей), взлетает. В ее движениях мне чудится какая-то упорядоченность. Скотчи, Фергал, я… Мухи словно связывают нас воедино святым помазанием из ведра с нашим же жидким дерьмом.
– Сам ешь своих сверчков, Брюс, – говорит Скотчи. – Их теперь не так просто поймать.
Он бросает мне моего сверчка, я ловлю его на лету и действительно съедаю. Глядя на меня, Скотчи улыбается.
Сегодня снова третий день, и охранники отпирают замки. Звучит свисток, и мы выходим во двор. Мы держимся вместе и глядим в оба. Никто не обращает на нас внимания, никто с нами не заговаривает, а мы в свою очередь стараемся держаться как можно дальше от остальных. Несколько секунд я злобно гляжу на парня, который щеголяет в моих сандалиях, но спохватываюсь и отвожу глаза. Снова свисток. Мы забираем наше ведро и нашу солому и возвращаемся в камеру.
Появляются надзиратели. Они достают из мешка замки и прикрепляют наши цепи к кольцам в полу. Дверь закрывается.
Я сижу на полу и гадаю, кто из моих товарищей заговорит первым и заговорит ли вообще. Фергал чем-то взволнован, и его прорывает:
– Слушайте, парни, знаете, что я вам скажу? Один хромой старик мне подмигнул. По-моему, он что-то задумал. Вдруг у него есть для нас какое-то сообщение? Может, даже о Большом Бобе, а?
– А может быть, он просто задумал поиметь тебя в задницу, – лениво говорю я.
Скотчи ухмыляется.
– Нет, нет, он что-то хочет нам сообщить, точно! – настаивает Фергал. – Вам двоим он не доверяет, но я – другое дело.
– Несомненно, этот колченогий – руководитель подпольного комитета по организации нашего побега. Ему понадобилась твоя помощь, чтобы сдвинуть с места планер, который они тайком собирают в блоке «С», – с издевкой говорит Скотчи.
Я подмигиваю.
– Не понимаю, почему вы злитесь! – говорит Фергал.
– А что, для этого мало причин? – огрызается Скотчи.
Фергал что-то ворчит себе под нос и снова принимается обтачивать пряжку.
Скотчи тем временем кивает мне, а я киваю в ответ. Мне хочется сказать что-то такое, что бы всех нас развеселило, но ничего не приходит в голову. Мозги ворочаются так медленно и с таким трудом, словно они заржавели.
Так и не сказав ни слова, я снова ложусь и начинаю выбирать насекомых из бороды. Покончив с этим, я зарываюсь в солому. Приносят рис и воду, и мы жадно глотаем. Темнеет, и нами овладевает безотчетный страх. Только доносящиеся снаружи звуки напоминают о том, что где-то есть и другой мир.
Дни идут. Погода начинает меняться. Все чаще выпадают дожди, и пол в камере буквально сочится сыростью (как будто у нас и без этого было мало неприятностей). У Скотчи начался кашель, его натужное перханье не дает нам спать. Фергал и я думаем, наверное, об одном и том же: Скотчи будет следующим. Просыпаясь утром, мы ждем, что он начнет харкать кровью, но ничего не происходит; напротив, Скотчи выглядит даже бодрее, чем накануне. Весь день он не разговаривает – бережет горло, и к ночи кашель ослабевает.
– Как ты нас напугал, дружище! – шепчу я в темноте. – Мы уж думали – ты подцепил холеру или, скорее всего, СПИД или триппер.
Скотчи не отвечает, но я чувствую, что он улыбается. И засыпаю. Ночью мне снова снятся плохие сны. Наступает еще один день, как две капли воды похожий на предыдущий. Кашель у Скотчи окончательно проходит, и мы рады тому, что наше положение не стало хуже, поскольку об улучшении говорить не приходится. С каждым днем мы слабеем все больше – сказываются недоедание и понос, и я знаю, что это не может продолжаться бесконечно.
Но что мы можем поделать, кроме как беречь силы и надеяться на перемены к лучшему? Конечно, это чистой воды микоберизм , но мои мозги настолько отвыкли работать, что ни на что другое я уже не способен.
В один из дней я вдруг решаю, что сегодня мой день рождения. Я в этом уверен, но я ничего не говорю ни Скотчи, ни Фергалу. Я просто сижу и думаю о том, что моя юность осталась позади. И именно в этот день, а точнее – ночью, я мысленно возвращаюсь в те края, где все начиналось.
Интересно, похожа ли память на дневник или судовой журнал? Можно ли записать в нее имена и лица, а потом, много лет спустя, заново перечесть страницы былого? Большинство специалистов однозначно ответят – «нет». Ненужное выпадает из памяти. Ведь она – не видеокамера, не компьютер и не регистрационная книга. Но правда ли это? Как в таком случае объяснить, что я прекрасно помню все подробности, все запахи, все диалоги?
Все это здесь, у меня в голове.
Ей– богу.
Где ты, старший брат? Где вы, мама и папа? Но даже если вы уже ушли из нашего мира, вы все равно существуете – пусть даже только в этих моих грезах наяву. Я вижу вас, вижу все, что было…
Мои глаза закрываются. Все готово. Воспоминания о часах и днях спрессованы в один миг, в несколько кратких секунд. Будущее, настоящее, прошлое…
Я помню! Пи-Джей прячется под сараем. Дэви Куинн. Миссис Миллер. Состриженные вихры, кружась, сыплются на пол. Все воспоминания спрессованы в одно. Странно, что большинство из них группируется вокруг праздников – Иванова дня, праздника окончания полевых работ, Рождества, святого причастия… Впрочем, нет, не странно; просто для меня праздники – самое трудное время. Взять хотя бы прошлогоднее Рождество в Европе, или еще более давнее Рождество, которое я встречал на голых, узких, темных улочках родного города, или Рождество, которое еще только грядет…
Дождь барабанит в окно, тянет по стеклу свою бесконечную туманную сказку. От кухонной плиты тянет запахом горящего торфа. Зима – ив моих воспоминаниях Белфаст похож на город, который только что поднялся со дна залива.
Пи– Джей сидит под сараем. Он прячется. Впрочем, Пи-Джей предусмотрительно захватил с собой игрушки. Я вижу в темноте тусклые движущиеся пятна – это светящаяся краска на игрушечных солдатиках. Пи-Джей играет в противопехотные мины, и пластмассовые тела летят во все стороны от места воображаемого взрыва. Брат старше меня на три года, но я выгляжу серьезнее и взрослее, к тому же я давно предпочитаю «экшнменам» конструктор «Лего». Предпочитаю, впрочем, не по своей воле. Мы с Пи-Джеем как-то поспорили, что я сумею сделать из простыни настоящий парашют, который позволит мне спрыгнуть с крыши прачечной в сад на заднем дворе и не покалечиться. Я проиграл, и мне пришлось отдать своих «экшнменов» брату.
Да, я помню…
Пи– Джей прячется под сараем, и мне тоже хочется спрятаться. Некоторое время я раздумываю, как поступить – удрать в поле или забраться под кровать в нашей спальне. Последнее, однако, означает, что придется подниматься наверх, а это нежелательно, потому что дедушка бродит в пижаме по коридору второго этажа, разыскивая свои зубы и невнятно матеря премьер-министра, папу (не моего, а римского) и – иногда – кайзера Вильгельма.
Дедушка…
Я могу, разумеется, пойти домой к Дэви и попросить там политического убежища (и, если удастся, выпросить у его родителей еще один обед). Его отец и мать прятали бы меня хоть до ночи, если бы могли. Мне порой кажется, что они любят меня больше, чем собственного сына, потому что хоть я и протестант, я всегда говорю «спасибо», «пожалуйста» и называю Ширли «миссис Куинн», хотя все мы отлично знаем, что на самом деле она Дэви-ному папе никакая не жена.
Сидя перед телевизором, по которому показывают мультик про Флинтстоунов, я все еще раздумываю, как мне поступить, когда дверь гостиной отворяется.
Входит мама с фунтовой банкнотой в руке. Она кажется мне очень красивой и молодой.
– Это зачем? – спрашиваю я, неумело притворяясь, будто ничего не понимаю.
– Ты отлично знаешь – зачем. А сейчас будь добр – сходи и найди своего брата.
– Я не знаю, где он, – предпринимаю я неуклюжую попытку солгать.
– Не знаешь?
– Нет.
– А если я подарю тебе десять пенсов?
– Ты хочешь, чтоб я продал собственного брата за какие-то паршивые десять пенсов?!
– Дело твое.
Монетка лежит у нее на ладони решкой вверх. Это те самые десять пенсов, которые испоганили «временные». Прямо поверх профиля королевы выштампован большой крест.
В лавке, которая торгует сладостями, такой десятипенсовик могут и не взять – это я тоже знаю.
Мама смотрит на монетку и пожимает плечами. Потом запускает руку в карман своих слаксов – синих, с въевшимся пятном от варенья на заду. Из кармана она достает республиканский десятипенсовик с рыбой на аверсе и арфой на реверсе.
– Пи-Джей под сараем, – быстро говорю, хватаю свой серебреник и прячу в кармашек шортов.
Мама открывает окно:
– Пи-Джей, иди сюда. Я тебя вижу.
Но он не идет.
– Ты под сараем, Пи-Джей. Я вижу тебя даже отсюда.
Через минуту брат появляется в гостиной. Он бросает на меня недобрый взгляд.
– Это ты меня выдал, маленький говнюк, – убежденно шепчет он, когда мама уходит, чтобы принести ему чистую футболку.
– Ничего подобного.
– Врешь.
– Ты, кажется, назвал меня лжецом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69