А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


На обратном пути я начала воскрешать в памяти разные воспоминания о папе. Словно смерть перевернула хронологический порядок памяти – его последние месяцы, еще такие близкие, казались мне чем-то очень далеким, а взамен в голову пришли мои первые воспоминания о детстве рядом с ним, причем в мельчайших подробностях: прогулка на лошади, я с ним верхом, он поддерживает меня за талию; первые каникулы в Бреде, такие далекие; странный запах его формы и грубый материал, из которого она была сшита, – я помню это, потому что он обнимал и целовал меня, уходя по утрам из дому... Воспоминания, которые я буду ревностно охранять и не хочу больше терять, раз они вернулись ко мне каким-то неведомым путем.
Потом, дома, глядя на кресло, в котором он всегда сидел, я перестала думать о собственной персоне. Вид его личных вещей в один миг уничтожил жалость к самой себе, к чему меня все подталкивали выражениями соболезнования и избитыми словами утешения. Надо было отказаться от этих погребальных ритуалов, заставляющих родственников демонстрировать сострадание, которое почти никто не испытывает. Это ведь папу жестоко съел рак, несмотря на его сопротивление. Я утешаю себя, думая, что он больше не страдает, что ему понравится ниша, где он теперь отдыхает, – освещенная солнцем, в самом верхнем ряду, рядом с нишей мамы. Родители ждали больше года, чтобы купить это место. Папа так любил свежий воздух, он и подумать не мог, что его похоронят в земле. Если и есть что-то после жизни, то теперь они вместе, где бы то ни было.
Маркос, Камила, Клотарио и Давид проводили меня домой, и все бродили, не зная, что делать, и не решались присесть на диван, чтобы не занимать место, где обычно сидел отец. Несмотря на их обходительность и готовность поддержать меня, они казались тенями и в тот момент лишь мешали. Лучше бы я осталась одна. Я услышала, как Маркос и Камила готовят на кухне кофе и разговаривают тихими голосами, словно заговорщики. Когда я направилась в ванную, то из коридора увидела, как Клотарио вошел в папин кабинет и остолбенело смотрит на отцовские награды. Дядя напоминал человека, страстно желавшего достигнуть того же, но которому помешали малодушие или глупость. Не хочу быть слишком жесткой в суждениях, но в течение тех секунд, что я наблюдала за ним, у меня сложилось такое впечатление. Потом, когда я вошла в гостиную, Давид внимательно разглядывал мои картины, и, хотя его глаза по-прежнему были полны желания, это было желание другого рода, менее материальное. Что-то похожее на страсть коллекционера, какую я замечала в некоторых покупателях в галерее, прельщенных скорее художественной ценностью картины, нежели денежной. Маркос и Камила продолжали разговаривать на кухне очень тихими голосами. Я спросила себя, о чем они говорят, что они все тут делают, чего им надо. Мне бы хотелось остаться одной со своей болью, чтобы не видеть, как они пришли в замок только что умершего короля, где я – скорее заложница, чем наследница.
Купидо медленно прочел несколько страниц, одну за другой, ища заглавные буквы имен собственных, которые были ему знакомы. Его интересовало все, что могло относиться к расследованию. Чуть погодя он остановился перед другой датой:
5 августа, пятница
Так как я говорю с дневником, а не с живым человеком, мне незачем врать. И так как я не в суде, мне не нужна защита. На этих страницах я могу ошибаться, и никто не будет меня поправлять. Я могу быть жесткой, даже жестокой, вульгарной, несправедливой, романтичной или глупой, и потом мне не надо будет за это оправдываться. Почему я раньше не открыла удовольствие, которое доставляет ведение дневника – эти моменты, когда нет необходимости притворяться?
27 октября, четверг
Сегодня утром мне позвонил учитель рисования, приходивший вчера со своими учениками в галерею посмотреть выставку моих картин. Наверное, он представился, но я не запомнила его имени и чувствовала себя немного неловко, не зная, с кем говорю. Он хочет, чтобы завтра я пришла в институт провести с его детьми беседу о современной живописи. Сначала я отказалась, потому что все это было как-то неожиданно, к тому же я не знаю, как разговаривать с подростками, для которых музейные экспонаты, должно быть, пахнут тленом и смертью. Но потом он меня убедил и представился наконец еще раз – его зовут Мануэль Арменголь; и мы договорились о времени и основных темах, которые я должна буду затронуть в своей лекции. Я решилась, потому что меня подкупило его доверие – к человеку, которого он не знает, слепая вера, которую почти невозможно обмануть. Потом он позвонил, да еще вместо того, чтобы успокоить меня и сказать, что проблем с аудиторией не будет, он обрисовал беседу как вызов ученикам, как поединок между ними и мной. По-моему, очень непохоже на обычную лекцию. В общем, я согласилась за три минуты. Это первый раз, когда преподаватель лично привел своих воспитанников на мою выставку, да еще и заинтересовал меня. Повесив трубку, я вспомнила нашу вчерашнюю встречу. Мне понравилась робость, с которой он держался, причем она исчезала, когда он говорил о живописи. Понравилась и странноватая внешность, немного неопрятная. Почему некоторые женщины чувствуют влечение одновременно к двум противоположным полюсам? Маркос, с его уверенностью в себе, с его великолепным телом и чистоплотностью, – это первый полюс. А Мануэль Арменголь, по-моему, явно второй. Посмотрим, что будет завтра.
28 октября, пятница
Беседа в институте прошла даже лучше, чем я воображала. Дети задавали много вопросов, на которые я ответила, как мне кажется, ясно и, по-моему, с чувством юмора. Даже Арменголь – все зовут его так, поэтому, наверное, и я буду – был удивлен тем, как хорошо они реагировали на мои слова. Я вышла из института с ощущением эйфории, не покидавшей меня и весь вечер, во время ужина, на который он меня пригласил, и потом, когда мы зашли в бар выпить по рюмке, а потом он осмелился предложить пойти в отель, и я согласилась. Он женат, но разве это помеха?
Думаю, побыв с мужчиной в постели всего один раз, женщина может многое о нем сказать. Арменголь кажется нерешительным и уверенным, в одно и то же время. Такой синтез мог бы стать очень полезным для художника. Тем не менее он, хотя и рисовал прежде, никогда не умел сосредоточиться и осмыслить то, что чувствует в душе, чтобы воплотить это в произведение искусства. Он странноватый, но чем-то привлекает меня. В постели вел себя так же: то нежный, то необузданный, даже грубый – оригинальное сочетание, благодаря которому я получила немало удовольствия.
31 октября, понедельник
Время от времени мне нравится ставить на темных лошадок.
Купидо оторвал глаза от тетради. Теперь он понимал, почему Глория прятала дневник в тайнике. Все это было слишком интимным, чтобы позволить читать кому-то другому.
27 ноября, воскресенье
Вернулась из Мадрида, устала.
Сегодня утром встала очень рано. Хотела написать пейзаж в заповеднике – маленький холм с каменными дубами, совершенной конической формы, как шляпа колдуньи, возвышающийся среди низин и называемый в народе «Кучей денег». Думала приехать туда пораньше, на рассвете, когда земля еще окончательно не проснулась, а животные выходят подышать из своих убежищ, деревья поднимают голову и еще не свернули листья, чтобы сохранить влагу во время этой долгой-долгой засухи. В первый утренний час все оживает и шевелится – от крошечного муравья до оленей, вечно недружелюбных и пугливых. Все двигается – либо прячется, либо ищет пищу. Именно в этот момент, когда земля просыпается, я хотела застать ее врасплох и перенести на холст. Я уже почти подошла к холму, когда, раздвинув ветки дрока, увидела его в двух метрах от себя ужасающе отчетливо. Его повесили за шею, как в некоторых странах все еще вешают людей. Голова неестественно вывернута, рог запутался в толстой веревке, словно он сделал последнюю попытку спастись, пытался освободиться от того, что сжимало ему горло. Глаза расширены от ужаса, а язык – длиннющий, толстый и беловатый – вывалился из открытого рта, где уже роились первые утренние мухи. Морда сохранила гримасу боли, значит, перед тем как умереть, он страшно мучился. Ему отрезали хвост – он валялся поблизости, – и нить загустевшей крови тянулась из обрубка, как черный сталактит; на земле под ней темнело пятно. Из его полового органа, красный и острый кончик которого был похож на маленькую морковку, свисал сгусток спермы. Все это было так бессмысленно жестоко, что меня чуть не вырвало. Человек, вот так убивший оленя – не из-за мяса, даже не из-за идиотского обычая использовать головы животных в качестве украшения жилища, – так жестоко, так бессмысленно, наверное, просто безумен и, возможно, сам того не сознает. Я повернулась и быстро пошла к центральной базе, благо она располагалась не очень далеко. Они должны знать, кто мог это сделать и как наказать его.
Всю дорогу олень, висящий на толстой ветке дуба, продолжал стоять у меня перед глазами. Несмотря на то что этот образ прямо-таки просился на холст, я знала, что понадобится время, прежде чем я смогу приступить к такой картине, чтобы бесплодная ярость, с которой его убили – повесив за голову и изувечив хвост, – не повлияла на мою руку, когда я возьму кисти.
Несколько минут спустя я услышала сердитый лай собак центральной базы, но это меня не остановило. Я увидела группу людей – двух егерей и трех охранников, смотревших на меня с удивлением. Еще издалека я заметила, как из конторы выходит донья Виктория, старая сеньора, с которой я познакомилась в день того небольшого пожара, и странный адвокат, с которым Маркос был знаком еще в университете, причем он походил не то на ее заботливого сына, не то на телохранителя. Потом я узнала, что они хотели решить какой-то вопрос в связи с долгой тяжбой, – как нам рассказали в день пожара, они ведут ее с администрацией заповедника, отсуживая какие-то земли.
Я сообщила о повешенном олене. Охранники были в замешательстве, только и смогли, что проверить у меня документы. По счастью, я их взяла, что случается далеко не всегда. И только тогда они согласились вызвать по рации какого-то начальника и спросить, что делать, – все-таки слишком суровая дисциплина влияет на способность людей принимать решения самостоятельно. Оказалось, в Патерностер должен был приехать на охоту какой-то иностранный политик, поэтому и охраны было много. Мы сели в машину, и мне велели показывать дорогу. Донья Виктория с адвокатом ехали за нами. Потом мы все смотрели на оленя, он слегка покачивался на веревке, но никто не решался снять его, словно все боялись запачкаться или это был труп человека, и никто не хотел трогать его, боясь оставить какой-нибудь след, который может впутать их в неприятное дело или помешать расследованию. Собака охранников, бежавшая за машинами, наконец добежала, запыхавшись, обнюхала оленя и, видя, что ей никто не запрещает, начала слизывать капли семени. «Надо бы снять его, нехорошо, что он вот так висит», – сказала я. Один из охранников с нашивкой на плече – вроде он был главным – посомневался немного, но потом направился к оленю. Его задержал голос доньи Виктории, сухой, властный, жесткий, очень отличающийся от того, каким она некоторое время назад разговаривала со мной. Донья Виктория сказала: «Нет, подождите. Не торопитесь, сеньорита. Олень от этого не оживет. Пусть все увидят, что творится в заповеднике». Я укоризненно посмотрела на нее. Казалось, ни ее, ни адвоката не потрясла жестокая смерть животного. Наоборот, они будто были довольны, что в этой нелепой борьбе у них теперь есть новый козырь, который можно бросить в лицо противнику. Охранник оглянулся на донью Викторию, но все же решил снять оленя и подошел к дереву. На этот раз его остановил голос адвоката, в котором явственно звучала угроза:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46