А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Припев из трех строчек, а вместо слов — Лидия Граяускас. Она всегда так делала, когда нервничала:
Лидия Граяускас.
Лидия Граяускас.
Лидия Граяускас.
Она подошла к двери и перестала петь. Он стоял с другой стороны. И если приложить ухо, то можно услышать его дыхание, она его узнала по этому ритму. Они уж встречались несколько раз. Восемь. Или девять? Он по-особенному пах. Она помнила его, этот запах, — как у мужиков, с которыми папа работал, она еще маленькая была. В той загаженной комнате, где диван. Вот почти такой же запах — сигареты, какой-то мужской одеколон и пот из-под толстой ткани пиджака.
Он постучал. В третий раз.
Дверь открылась. Он стоял в проеме. Темный костюм, светло-голубая рубашка, золотой зажим для галстука. Короткие светлые волосы. Загорелый. Дожди лили всю вторую половину мая, а у него загар, как будто конец лета. Вот он всегда такой. Она улыбнулась, как тогда перед зеркалом, — знала, что ему это нравится.
Они не обнялись.
Пока.
Он переступил через порог, зашел в квартиру. Она глянула на вешалку: давай-ка я повешу твой пиджак. Он покачал головой. Он был лет на десять старше ее, около тридцатника. Так она догадывалась — точно не знала.
Ей захотелось снова запеть.
Лидия Граяускас. Лидия Граяускас. Лидия Граяускас.
Он протянул руку, как обычно, скользнул осторожно пальцами по ее черному платью, медленно, от бантиков на плечах к груди.
Она замерла.
Его рука описала широкий круг вокруг одной ее груди, потом двинулась к другой. Она стояла не дыша, чтобы даже грудная клетка не шевельнулась, надо улыбаться, надо тихо стоять и улыбаться.
И когда он плюнул — она тоже улыбалась.
Они все еще стояли рядом. Он скорее уронил плевок, чем плюнул. Ведь черта с два метил ей в лицо, нет. Плевок приземлился прямо у ее ног, у черных туфель на высоких каблуках.
Ему нравилось, когда она мешкала с этим.
Он ткнул пальцем.
Прямой такой палец — прямо вниз.
Лидия наклонилась, по-прежнему улыбаясь ему. Она знала, что ему это нравится, — он и сам улыбался. Иногда. Чуть слышно хрустнуло в коленках, когда она согнула ноги и встала на четвереньки, лицом вниз. Она молила о пощаде. Он так хотел. Он выучил, как это будет по-русски, и проверял, действительно ли она говорит то, что нужно. Она медленно поджала руки, почти свернулась в комок, носом дотронулась до пола. На языке что-то холодное — это она слизнула плевок. Проглотила.
Потом поднялась. Он так хотел. Она закрыла глаза, как обычно, попыталась угадать, по какой щеке.
Левая. В этот раз будет левая.
Правая.
Он отвесил ей оплеуху всей ладонью, чтоб по всей щеке. На самом деле не слишком-то и больно. Розовое пятно расплывалось — он здорово размахнулся, но просто обожгло. Обожгло, как всегда, когда хотят только лишь обжечь.
Он опять ткнул пальцем.
Лидия знала, что она должна делать, так что можно было и не тыкать, но он тыкал. Каждый раз. Слегка шевелил пальцем в ее сторону, чтоб она шла в комнату, чтоб встала там перед кроватью под красным покрывалом. Она пошла впереди него, надо было идти медленно и как бы невзначай гладить себя по ягодицам. Он еще хотел, чтобы она часто дышала, а она чувствовала, как он смотрел на ее спину, впивался в нее глазами, как будто одним взглядом хотел сделать ей больно.
Она остановилась у постели.
Расстегнула сзади на платье три верхние пуговицы и стянула его сверху вниз, с бедер прямо на пол.
Бюстгальтер и трусики — черные кружева, о которых он говорил, что сам их ей купил, и она пообещала не надевать их для других. Только для него.
Он лег на нее, и у нее не стало тела.
Вот так она поступала. Так поступала всегда.
Она думала о доме, о том, что было когда-то, о том, по чему она так скучала, скучала каждый день, с тех пор как приехала сюда.
Раз, еще — и ее больше не было. Было только лицо ее, без тела. Не было у нее ни шеи, ни груди, ни промежности, ни ног.
Так что когда он впивался во что-то там, втискивался куда-то чем-то, когда у нее из задницы шла кровь, — все это происходило не с ней. Она была где-то в другом месте, а тут лежало только лицо, которое пело Лидия Граяускас на мотивчик, который она выучила сто лет назад.
Когда он подъехал к пустой парковке, пошел дождь.
Стояло такое лето, когда народ просыпался, медленно подкрадывался к окну в спальне и, затаив дыхание, надеялся, что уж сегодня-то, сегодня солнце засверкает по ту сторону жалюзи. Такое стояло лето, когда дождь творил что хотел и каждое утро слипающиеся глаза побежденных людей утыкались в дождь — серый, барабанящий по стеклу.
Эверт Гренс вздохнул. Он припарковал машину, выключил двигатель и потом еще долго сидел на водительском месте, пока в окно ничего не стало видно. Капли воды превратились в поток, который все-все затуманил. Гренс не решался пошевелиться. Не хотел. Апатия охватила в нем все, что еще оставалось ей охватить.
Вот и еще одна неделя прошла, и он почти забыл о ней.
Он тяжело вздохнул.
Он не должен забывать. Никогда.
Он по-прежнему жил с ней, каждый день и даже каждый час, двадцать пять лет, и ничего, черт возьми, с этим не поделаешь.
Дождь припустил еще сильней, впереди сквозь него виднелся дом. Большая вилла из красного кирпича, выстроенная в стиле семидесятых. Красивый сад, правда, еще немного — и слишком ухоженный. Больше всего ему нравились яблони. Шесть штук, с которых только что облетели белые цветы.
Он ненавидел этот дом.
Он разжал руки, вцепившиеся в руль, открыл дверь и выбрался наружу. Как он ни лавировал между большими лужами, что растеклись на неровном асфальте, ботинки все равно промокли еще на середине пути. Он подходил все ближе, стараясь отделаться от чувства, что жизнь также приближается к концу, делается чуть короче с каждым его шагом в сторону подъезда.
Пахло стариками. Он приезжает сюда каждое утро по понедельникам, но до сих пор не привык к этому запаху. Те, кто здесь находился — в креслах-каталках и ходунках, — не такие уж древние, так что откуда брался запах, было непонятно.
— Она там, у себя. В своей комнате.
— Спасибо.
— Она знает, что вы приехали.
Да понятия она не имеет о том, что он приехал.
Но он поклонился молодой санитарке, которая уже научилась его узнавать. Собственно, она просто хотела быть любезной и даже не подозревала, как ранила его этими словами.
Он прошел мимо улыбающегося человека — его ровесника, — который обычно сидел в холле в кресле и радостно подмигивал всем входящим. Потом мимо той, Маргареты, которая громко кричала, если ее не замечали и не спрашивали, как она поживает. Каждый понедельник с утра они сидели там, как будто позировали для снимка. Который никогда не сделают. Он спрашивал себя: а будет ли он скучать по ним, если в одно прекрасное утро кого-нибудь из них тут не окажется? Или наоборот, ему станет легче, оттого что не надо будет окунаться в это неизбежное?
Он секунду выждал у ее двери.
Иногда он просыпался среди ночи в поту и совершенно явственно слышал, как она говорит ему: «Добро пожаловать!» Он чувствовал, как она берет его за руку, как радуется, что встретила кого-то, кто любит ее. Он подумал об этом. О снах, которые повторяются снова и снова. И это придало ему сил, чтоб распахнуть дверь и войти в ее мир — четырнадцать квадратных метров с видом на парковку.
— Привет.
Она сидела посреди комнаты. Кресло-каталка повернуто к двери. Она взглянула на него. Но в ее глазах не было ничего — не узнала, не вспомнила, даже не услышала, как он с ней поздоровался. Он подошел к ней, погладил по прохладной щеке и заговорил снова:
— Привет, Анни. Это я, Эверт.
Она рассмеялась. Неуместный, слишком громкий смех, детский смех, как и всегда.
— Ты узнала меня?
Она снова рассмеялась, внезапно и совсем уж громко. Он придвинул к себе стул, стоявший у письменного стола, за которым она никогда не сидела, и присел. Взял ее руку и сжал в своей.
Ее привели в порядок.
Причесали ее светлые волосы, подкололи кверху заколками, по одной с каждой стороны. Синее платье — давненько он его не видел — пахло свежестью, его недавно постирали.
Он удивился про себя, как все же мало изменился ее облик. Двадцать пять лет в инвалидном кресле, по ту сторону сознания, и она выглядела не намного старше, чем тогда. Сам-то он прибавил двадцать килограммов, полысел, лицо все в морщинах. Она была так недоступна пониманию. Словно платой за неспособность жить в этом, настоящем мире была беспечность, дававшая вечную молодость.
Она попыталась что-то произнести. Этот лепет… Она повернулась к нему, и у него, как всегда, появилось чувство, что она действительно что-то хочет сказать. Он сжал ее руку и проглотил то, что болезненным комом встало в горле.
— Он выходит завтра.
Она лепетала и пускала пузыри. Он достал из кармана платок и вытер слюни, стекавшие у нее с подбородка.
— Понимаешь, Анни? Он выходит завтра. Его освободили. Он снова загадит наши улицы.
Ее комната выглядела точь-в-точь так же, как и когда ее сюда определили. Он сам выбрал, какую мебель привезти ей из дома, и сам все расставил. Ведь только он знал, что для нее было важно спать головой к окну.
Она выглядела очень спокойной уже после первой ночи, проведенной здесь.
Тогда он отнес ее в постель и уложил, укрыв ее слабое тельце покрывалом. Он сидел возле нее, пока не стало темно, она крепко спала, а он ушел только утром, после того как она проснулась. Он оставил машину на парковке и шел пешком весь долгий путь до полицейского управления на Кюнгсхольме, так что был уже почти обед, когда он туда добрался.
— В этот раз я его возьму.
Она взглянула на него, словно и впрямь слушала, что он говорит. Он знал, что это, конечно, не так, но иногда, когда получалось, он притворялся, что они действительно беседуют, как тогда. Как до того, как…
Ее глаза — то ли ожидающие, то ли просто пустые.
Если бы я только успел.
Если бы этот мерзавец тебя не вытащил. Если бы твоя голова…
Эверт Гренс наклонился к ней, прижался лбом к ее лбу, поцеловал в щеку.
— Я скучаю по тебе.
Тот, что носил темный костюм и золотой зажим для галстука, тот, что плевал на пол ей под ноги, только что ушел. Сегодня что-то не помогло думать о Клайпеде. Не получилось так, чтоб тело исчезло, а осталось только лицо. Она чувствовала его там, иногда такое случалось, и она чувствовала боль, когда в нее входили да еще кричали, чтоб она шевелилась.
«Может, это из-за его запаха?» — спросила себя Лидия.
Этот запах она узнавала — точно такой же, как у мужиков, что толпились вокруг папы в той загаженной комнате с оружием. Ей было интересно, хорошо это или плохо, что она его узнавала, этот запах. Означало ли это, что она все еще связана с тем, что было тогда, с тем, по чему она теперь так тосковала? Или же это умирало в ней то, что могло бы ей принадлежать и принадлежало когда-то, да осталось далеко отсюда? И только в ней шевелилось, терлось где-то внутри. Совсем глубоко.
После он много не говорил. Он посмотрел на нее и ткнул пальцем в последний раз. Пара коротких слов, не больше. Ждать своего ухода он долго не заставил.
Лидия рассмеялась.
Если бы у нее было влагалище, она бы пожалела, что его выделения попали туда. Тогда она бы заметила его член и остальное. Но все же было не так! Было только лицо, ее лицо.
Она смеялась и терла себя белым мылом — одну часть тела за другой. Кожа уже горела, а она все сильней терла мылом шею, плечи, грудь, промежность, бедра, ноги.
Удушающий стыд.
Она смыла его. Его руки, его дыхание, его запах. Вода была такая горячая, что обжигала почти до боли. Стыд — безобразная вторая кожа, которая не смывалась.
А потом она села на пол душевой кабинки и запела. Детский клайпедский мотивчик.
Лидия Граяускас.
Лидия Граяускас.
Лидия Граяускас.
Она обожала эту песенку. Это была их песня — ее и Владиса, они горланили ее каждое утро, когда направлялись в школу и гуляли по окрестностям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45