А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Она не красила Володьку, напротив, с нею выступала, становилась отчетливо заметна его природная некрасивость, то, что лицо у него растянутое огурцом и все по нему тоже как-то ненормально, сверх меры, растянуто: длинный, без переносицы сходящий прямо со лба нос, клином опущенный подбородок. Не будь у Володьки ничего с Любой, Петр Васильевич, наверное, никогда бы не увидел этого в Володькиной внешности, – раньше он и не примечал, какая она у него. Обычная, как у всех. Но когда у них не заладилось, Петр Васильевич словно бы впервые рассмотрел Володьку и поразился тогда, как верно сказано, что глаза – зеркало души, а лицо – подноготная, правда всего человека, и зеркала эти не спрячешь: коли внутри тесан тупым топором, так и со стороны это видать…
– Ты что? – спросил Петр Васильевич с прежней выдержкой, стараясь не выдавать наружу ни капли из того, что вызывал в нем Володька, его нагловато-смелый, уверенный взгляд. – Если тебе Любу, так ее нет, вечером только будет.
– Где Люба – это я знаю, – ответил Володька, слегка усмехнувшись, приоткрыв крупные, неровно поставленные зубы. – Я к вам пришел. Поприветствовать с благополучным выздоровлением. Все ж таки мы родственники пока… – Он опять скользяще усмехнулся, сделав нажим на «пока», намекая на развод, что задумала Люба.
– Ну спасибо, раз так… – в неловкости, как-то неприятно для себя растериваясь перед Володькой, ответил Петр Васильевич. Он никогда не умел быть внутренне сильнее его, всегда пасовал, всегда его сбивала Володькина бесстыдность, прямо, смело, с вызовом глядевшая из его глаз. Вот это Петр Васильевич и его сверстники в своей молодости тоже не умели – так глядеть перед собой, на людей и вообще на жизнь, как умеют иные теперешние парни. А их самих редко что может сбить или вогнать в смущение. Там, где Петр Васильевич десять раз подумает про себя – удобно ли, по-людски ли это, есть ли у него такие внутренние права, и десять раз сам себя остановит, – там эти теперешние парни идут напролом, требовательные и хваткие, зная только одни свои желания, не утруждая себя сомнениями, обоснованием своей правоты.
Володька, похоже, почувствовал замешательство Петра Васильевича, и оно даже доставило ему какое-то победное довольство. Качнувшись своим тяжелым, крупным телом, он шагнул вперед, протянул Петру Васильевичу руку. Брать его руку не хотелось, но и отказаться Петр Васильевич тоже не сумел. Ему пришлось шагнуть навстречу Володьке, принять его рукопожатие. Оттого, что это было принужденным, вышло неловко: они не попали ладонью в ладонь, руки их сошлись косо и соединили они их на короткий миг.
– Ну как, полегчало? – спросил Володька, разглядывая тестя.
Он спрашивал, чтобы проложить себе мостки к тому, зачем он пришел сюда, что составляло его цель, и Петр Васильевич не стал отвечать попусту, сделал только легкий кивок головой:
– Как видишь…
– А к нам Илья Иваныч заходил, в семенное хранилище… Я там с ребятами ленточный транспортер перебираю, готовим склад к загрузке… Говорит, тесть-то твой – уже дома! Ну, думаю, пойду на обед – заскочу, проведаю…
Они стояли на юру, видные со всех сторон, с каждого двора. Петру Васильевичу было от этого неуютно, не хотелось, чтобы их так видели и потом судачили – об чем это был у них с Володькой разговор и какой, по-доброму или не по-доброму. Он подобрал с земли ватник, сказал:
– Пойдем в дом, чего тут, под солнцем…
Володька охотно пошел первым, грузно ставя ноги в больших сапогах, охлестывая голенища картофельной ботвой.
Под дворовой стенкой избы стояла скамья, на ней выжаривались на солнце ведерные чугуны, в которых Люба делала запарку для коровы.
– В дом – это в духотищу лезть, лучше тут присядем, – показал Володька на скамейку.
– Давай тут, – согласился Петр Васильевич.
Он составил на землю чугуны, перенес скамью в сторону, в короткую тень, что ровной полосой лежала под стеной хаты на дворовой, утоптанной земле.
Сели. Володька снял фуражку, отер ладонью пришитый изнутри клеенчатый ободок. Голова его была мокра, волосы спутаны, пряди их налипли на лбу.
– Тридцать градусов сегодня… – сказал он. – А мы на складе, под самой крышей… А она накаленная – хоть блины пеки…
Он повертел фуражку, смахнул с нее налипший сор.
– Ну, значит, с возвращением? – осклабился в улыбке Володька, будто в самом деле был рад, что больничное лечение помогло Петру Васильевичу и теперь вот он видит его перед собой. – По такому случаю полагается… Между прочим, магазин открыт. Мотнуться, а? Момент!
– Нет, Владимир, это отставим, – твердо сказал Петр Васильевич. – Врачи мне запретили. Да и вообще – чего это нам с тобой собутыльничать? Ты мне вот что скажи, – так же твердо продолжал Петр Васильевич, не обманываясь Володькиной фальшивой радостью, – ты ведь не так просто зашел, не об здоровье справиться…
Володька чуть помедлил, по глазам его угадывалось, что он про себя решает – открывать ли без дипломатии свои карты?
– Верно! – согласился он, принимая догадливость Петра Васильевича, позволявшую ему напрямую перейти к тому разговору, который его интересовал. Он сразу сделался еще свободней, вольней расположился на лавке. – Но, между прочим, вот тут вы все же не правы: я вашему здоровью рад. Я даже ждал вас, просто, можно сказать, с нетерпением.
– Что так?
– Да вот, так оно складывается, что помощь ваша нужна.
– В каких же это делах?
Петр Васильевич как бы не понимал, но ему было уже ясно, о чем заговорит Володька. От Любы он знал, что Володька приходил к ней еще два раза с тем же предложением и что пока ничем это у них не кончилось, ни он не склонил Любу, ни она не ответила ему так, чтобы он больше не делал своих попыток.
– Да вот… в наших. Сколько еще нам так тянуть? Ни ей от этого не хорошо, ни мне, ни дитям… Ну, позлилась, сколько надо, показала свой форс, – хватит. Все ж таки семья! Ячейка общества. Детей надо воспитывать, а то они вроде бы как беспризорные…
– Почему же – беспризорные? – не сдержался Петр Васильевич.
– А что – нет? Когда она их видит – утром да вечером? А день целый где, в садике? Их там, как цыплят, сорок штук на одну няню… Она одна за таким стадом углядеть может? И дерутся они там, и царапаются. В штаны, бывает, накакают, так та?к и ходят, пока няня уж носом не учует… А няни-то кто? Нюрка Блажова! Она телятницей была. А теперь – у детей воспитательница! Одно название – детский сад, а на деле самая что ни на есть беспризорщина… А семья есть семья. В семье – порядок. Нормальная обстановка. Кто за детьми лучше присмотрит – моя мать или Нюрка Блажова? Кому они дороже? Вчера поутру соседка зашла, бабка Фиса, сольцы у матери взять, а Люба как раз пацанов в садик мимо наших окон ведет. Фиса увидала и говорит: это при живой-то бабке – в чужие руки! Иль у ней сердца к своим дитям нет?
Володька приостановился, давая Петру Васильевичу время прочувствовать сказанные бабкой Фисой слова.
– Не пойму я ее, вот честное слово! – крутнул Володька головой, и по нему было видно, что он не представляется, недоумение его настоящее. – Ну что – бил я ее? Измены ей делал? Деньги не таил, все отдавал.. Не больной я, не хворый…
– Погоди, – перебил Петр Васильевич, – ты с того начал, что помощь моя нужна…
– Вот я и говорю, к тому и веду, – повлиять на нее надо!
– Как это повлиять?
– Чтоб семью не рушила. Вы ж ей отец. Вы же не можете в стороне стоять!
Петр Васильевич чувствовал, как тупая тяжесть давит ему на сердце и как мелко дрожат кисти его рук.
– Два года ты мимо нашего дома проходил-проезжал, головы не поворачивал… Детей ни разу не проведал… А теперь – повлиять? Чтой-то ты опомнился?
– А что тут непонятного? Обида была. Я ж тоже человек живой. Гордый. Но ведь руководствоваться мы все ж таки чем должны? Сознательностью. Моральным кодексом строителей коммунизма. А моральный кодекс про семью как говорит? Семья – это основа…
– Моральный кодекс и я читал, знаю, что он говорит. – Петр Васильевич искал в спичечном коробке спичку, чтоб прикурить, а непослушные пальцы все захватывали горелые, засунутые туда раньше. – Все-таки объясни ты мне, чего ж ты так долго в сознательность приходил? Два года – ни звука, и вдруг – как прижгло. С чего бы?
Володька шумно вобрал ноздрями воздух, уголки носа у него побелели, – они всегда белели у него, когда он нервничал, находила злость. Он скосил на Петра Васильевича глаза, взгляд его был продолжительным, недобро-всматривающимся. Володька точно что-то демонстративно разгадывал в Петре Васильевиче. Затем он понимающе кивнул, как будто полностью проник в нужный для себя секрет.
– А-а… И вас, значит, бабы обработали! У, ведьмины языки проклятые!.. Любе так же вот голову задурили, ну, так она ведь баба, ум у ней короток, а вы-то? Неужто поверили? Это ж плетушки брехливые, вы сначала узнайте, кто их пускает. Которые в девках позасели. Они Любе завидовали. И теперь ей помехи строят. А сами радоваться да вслед ей хихикать будут, что она тоже безмужней одиночкой осталась, с двумя пацанами… Это они, суки, и придумали – вроде из-за алиментов я! Испугался я этих алиментов! Слава богу, заработки мои такие, что на десять алиментов хватит.
– Однако ж ничего на детей ты Любе не давал.
– Не берет! Как не давал? Я предлагал. Не хочет. Гордая. Что ж мне делать? У порожка ей деньги класть? Ну, и я гордый, сказал раз, сказал два, не хотишь – твое дело. Значит, не больно нужно! По этой линии претензий ко мне быть не может. Все это знают. И Василь Федорыч, и парторг, и в сельсовете.
– Выходит, всем подряд трезвонил?
– И не думал. Просто спрашивали – я отвечал. Парторг спрашивал, комсорг спрашивал – как, дескать, Володя, в этом плане, семье материально помогаешь? Я говорю – что, сигналы на меня? Сигналов нет, просто обязаны сами интересоваться. Вот так, говорю… Что ж мне от них прятать, они – по-доброму, их должность такая, я пока еще член комсомола, комсоргу по уставу подотчетный… Меня и теперь они все пытают: ты, говорят, думаешь определять как-то свой семейный вопрос, иль так, иль этак? А то положение какое-то, не принято такому быть. И нам неприятно, нас сверху спрашивают, а мы ничего сказать не можем. По работе ты в передовиках, а теперь, можно сказать, даже наш знатный человек, первое место на состязаниях пахарей занял, в газете про тебя писали, районка портрет твой во всю страницу напечатала. А вот с моральной стороны полной ясности не наведено…
– Так ты – поэтому?
– Хм! – коротким горловым смешком ответил Володька. – Они меня когда пытали – вот уж, недавно совсем. А к Любе я вон аж когда приступил, чтоб сходиться, – вас еще, по-моему, в больницу не ложили… Не, это вы зря! Тут это ни при чем. Они мне даже помощь предлагали, а я их отшил. Может, говорят, помочь вам разобраться? Люди вы оба каждый в отдельности хорошие, достойные, просто обидно, что так. Я говорю – это дело семейное, чего в него посторонним лезть, сами разберемся. Я ее из дома не гнал и сейчас не против, лично я за семью, я ей сколько разов предлагал… Вот, говорю, тесть из больницы вернется, мы с ним по-свойски, по-родственному это дело обсудим, попрошу – пусть посодействует. По-родительски, по-отцовски… Я, конечно, понимаю, вам без Любы сейчас худо, одному – какая это жизнь… Так можно так договориться: детишки пусть у нас в доме, с бабкой, она свободная, ничем не занятая, ну а мы на два дома поживем, ничего не сделаешь… Я ведь вам не враг, всегда уважал и сейчас уважаю. Вот – не в партком ведь, a к вам вот с этим делом пришел…
Папироса искурилась, но Петр Васильевич это заметил, когда огонь уже переполз на мундштук и во рту стало жечь и горчить от горелой бумаги. Он сплюнул в ладонь, воткнул в слюну тлеющий мундштук, – по привычке всех трактористов и шоферов тушить так окурки, чтоб ненароком не наделать пожару.
– Вот что я тебе скажу… – медленно, с раздумьем проговорил Петр Васильевич, склоня голову, глядя перед собой в сухую, исчерченную трещинами землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46