Клара не могла совершить небольшое преступление без угрызений совести.
– Детка, детка, чтобы стать великой картиной, надо переступить все границы, – упрекнула ее Мариса Монфорт тоном сивиллы. – Ты не знаешь, в какой мир суешься, детка. Быть шедевром – это нечто… нечеловеческое. Ты должна быть холоднее, гораздо холоднее. Представь мотив из фантастического фильма: искусство – как инопланетянин, который проявляется через нас. Мы можем писать картины или музыку, но ни картина, ни музыка не будут нам принадлежать, потому что это не человеческие вещи. Искусство нами пользуется, детка, пользуется, чтобы существовать, но оно как инопланетянин. Ты Должна думать так: когда ты картина – ты не человек. Представь себя насекомым. Очень странным насекомым. Представь себя так: насекомым, которое может летать, сосать нектар из цветов, оплодотворяться хоботком самца и способно ужалить ребенка отравленным жалом… Представь, что ты – это насекомое, прямо сейчас.
Клара представляла, но была не в силах понять, что у этого насекомого в голове.
– Когда ты будешь знать, что у насекомого в голове, – сказала ей Мариса Монфорт, – ты станешь хорошей картиной.
На девятом этаже была мастерская грунтовки. Ее украшали увеличенные фотографии успешных работ «F amp;W»: водное полотно Нины Сольделли, сказочная Кирстен Кирстенман в интерьере гостиной, удивительная женская фигура с пламенем в волосах работы Мавалаки и наружная картина Ферручолли на скалистом обрыве – всех их грунтовали в «F amp;W». Там она наконец услышала ледяной приговор Фридмана: ее принимают условно. Материал хороший, но его нужно улучшать. Женщина с латиноамериканским акцентом (Клара узнала голос: это была женщина, натягивавшая ее по телефону) показала ей контракт. Четыре страницы на бирюзовой бумаге с заголовком «Фонд Бруно ван Тисха. Отдел искусства». Она едва могла поверить. Радость заполняла ее. Контракт был на год. Оплата (пять миллионов евро) будет производиться в две очереди: половину уже перевели на ее счет, остаток выплачивается по окончании работы. К этой сумме добавится процент от продажи картины и месячной арендной платы. Включалась страховка с ответственностью за все риски и два приложения: одно об эксклюзивности работы, а другое – обязательство никогда не участвовать в создании фальсификаций. Третье приложение предписывало ей отдать все в руки отдела искусства. Искусство могло делать с ней что угодно, потому что искусство – это Искусство. Только Искусство знало, что с ней сделает искусство, но, что бы это ни было, она должна была на это согласиться. Нанимал ее художник из Фонда, но она не узнает, кто он, до начала работы. Клара подписала все четыре бумаги.
– Это безумие, – проворчал Хорхе.
– Ты понятия не имеешь, как там все происходит. Все делается в полнейшей тайне. У Рембрандта, Караваджо, Рубенса и других великих живописцев были свои «профессиональные тайны», правда же? Как готовить краски, выбирать холсты… Ну и у современных художников они тоже есть. Так они не допускают, чтоб у них сдирали идеи.
– А потом ты что делала?
– До последнего этапа грунтовки было свободное время.
Была суббота. Грунтовка продолжалась целый день. Стрижка, кислотный душ, нанесение основы из кремов огромными подвижными щетками, как в автомойке, стирание шрамов (включая подпись Алекса Бассана), растушевка вмятин, обтачивание и формирование мышц и суставов с помощью кремов и флексибилизаторов; окраска кожи, волос, глаз, отверстий и впадин пленкой из белого грунта и тонким слоем желтой краски. В конце концов – этикетки с логотипом Фонда и загадочным штрих-кодом, где было написано лишь ее имя.
Было воскресенье, 25 июня 2006 года, грунтовка завершилась. Ее одели в белый топ и мини-юбку, отвезли в аэропорт Барахас и посадили в эту комнату. Потом спросили, хочет ли она с кем-нибудь попрощаться. Она выбрала Хорхе, который только что вернулся с радиологического конгресса и услышал ее сообщение на автоответчике.
– Вот и все, – сказала она.
Хорхе оценил происходящее по-своему.
– Пять лимонов – большие деньги. Можно сказать, вся твоя жизнь обеспечена.
– Ты забыл про проценты от продажи и аренды. Если мной напишут шедевр, я легко смогу утроить эту сумму.
– Боже мой!
Клара улыбнулась, и ее золотистые глаза аккуратно открылись: два Хорхе заглядывали в желтые радужки.
– Искусство – это деньги, – шепнула она.
Он не сводил глаз с этого все более золотистого видения. «Ее еще не писали, а она уже стоит сумасшедшие деньги». В наступившей тишине они услышали заглушённый говор динамиков аэропорта Барахас.
– Двадцать четыре тысячи лет, – произнес Хорхе таким тоном, будто речь шла о чем-то, о чем можно торговаться, как о деньгах. – Произведение гипердраматического искусства может так Долго продержаться?
– Нужно только двадцать четыре тысячи дублеров, по одному в год. Но я войду в историю как оригинал.
А миллион лет? Миллион человек, прикинул Хорхе. Если считать только жителей Мадрида, по человеку в год, картина может просуществовать столько, сколько существуют люди на Земле, включая и человекоподобный пролог. Конечно, для этого понадобится много поколений, но что такое три-четыре миллиона человек? Ему вдруг показалось, что он смотрит не на Клару, а на вечность.
– Фантастика, – вырвалось у него.
– Мне немного страшно, – призналась она и, нервно улыбаясь, прибавила: – Совсем чуть-чуть, но страх очень качественный.
Хорхе импульсивно протянул руки.
– Нет. – Она шагнула назад. – Не обнимай меня. Ты можешь меня испортить. Я вот-вот заплачу, но не хочу. Все равно мне сказали, что у меня нет слез и пота. И слюноотделения почти нет. Это из-за грунтовки.
– Но ты хорошо себя чувствуешь?
– Невероятно хорошо, я готова ко всему, Хорхе, ко всему. Прямо сейчас я могла бы сделать со своим телом что угодно, что велит мне художник.
Он не хотел углубляться в размышление о возможных вариантах. В этот момент вошел мужчина в голубой форме пилота. Высокий, привлекательный, с полными губами; узел галстука не до конца затянут.
– Самолет сейчас, – произнес он с заметным акцентом.
Клара взглянула на Хорхе. Ему хотелось сказать что-нибудь значимое, но такие моменты не были его коньком. Он ограничился вопросом:
– Когда я тебя увижу?
– Не знаю. Наверное, когда меня напишут.
Мгновение они смотрели друг на друга, и внезапно Клара почувствовала, что плачет. Она не знала, как это началось, потому что слез и вправду не было, но все остальное было как обычно: комок в горле, движения век, резь в глазах, тоска в желудке. Слезы должен добавить художник, подумала она, может, нарисовать на щеках или имитировать крохотными осколками стекла, как у некоторых изображений Богородицы. Потом она взяла себя в руки. Решила не поддаваться эмоциям. Полотно должно быть нейтральным.
Она, не оглядываясь, оставила Хорхе и пошла за мужчиной по металлическому коридору, пронизанному ревом самолетов. На каждом шагу этикетка на щиколотке била ее по ноге.
Предчувствие накатило внезапно. Наверное, это его шестое чувство («ты унаследовал его от отца») подало сигнал тревоги, когда он увидел, как она исчезла за дверями. Клара не должна уезжать, не должна соглашаться на эту работу. Кларе угрожает опасность.
На мгновение Хорхе заколебался и хотел окликнуть ее, но ощущение – такое абсурдное – испарилось с той же быстротой и бесстрастностью, как она.
Вскоре он забыл об этом предчувствии.
Никогда она не испытывала такой страх и радость одновременно. Они были в ней – узнаваемы, противоречивы: непомерный ужас и экстатическое счастье. Она вспомнила, что мать рассказывала нечто подобное о том мгновении, когда она вошла в церковь в день венчания с отцом. Это воспоминание заставило ее улыбнуться, пока она шла за мужчиной в форме пилота по гудящему коридору. Она представила, что с обеих сторон на нее смотрят люди, а она скользит в облаках шелка к алтарю, где возвышаются такие же золотистые или желтые предметы, как она сама: дарохранительница, потиры, распятие.
Золотистое, желтое, золотистое.
???
Черный.
Угольно-черный фон и дымчато-черный пол. На этом полу стоит металлический табурет, похожий на высокий барный стул. Аннек Холлех сидит на этом стуле и болтает босой ногой. На ней только черная майка с эмблемой Фонда и три этикетки: на шее, на запястье и на щиколотке. Ее обнаженные почти до паха худые ноги похожи на открытые ножницы, от поверхности которых отражаются линии приглушенного света. Во время разговора она качается из стороны в сторону, упершись пятками в подножку стула. Ее светло-каштановые волосы постоянно спускаются на ее безбровое лицо, как занавеска; лицо в тени, но оно чистое, как свежая глина. Пальцы правой руки поигрывают волосами, отводят их назад, приглаживают, закручивают какую-то прядку.
– Ты правда так думаешь? – откуда-то спросил невидимый мужчина.
Кивок.
– Может, ты принимаешь за потерю интереса нехватку времени? Ты же знаешь, что Мэтр весь ушел в завершение картин для коллекции в честь Рембрандта, которая будет представлена пятнадцатого июля.
– Дело не в его работе. – Теперь она играла, загибая и разгибая нижний край майки. – Он просто уже не хочет меня видеть. Мы, картины, это чувствуем. Ева тоже заметила.
– Ты хочешь сказать, что твоя подруга Ева ван Шнелль тоже заметила, что Мэтр будто бы утратил к тебе интерес?
Кивок.
– Аннек, мы по опыту знаем, что картины, у которых есть хозяин, чувствуют себя лучше, более защищенными. Да и Ева уже куплена. Может быть, с тобой происходит именно это? Может, все оттого, что тебя еще не купили? Помнишь, как мы продали тебя в «Признаниях», «Приоткрытой двери» и в «Лете»? Тебе же хорошо было у господина Уолберга?
– Было по-другому.
– Почему?
На ее лице прочитался стыд, но из-за грунтовки цвет щек не изменился.
– Потому что Мэтр говорил, что никогда не создавал ничего подобного «Падению цветов». Когда он позвал меня в Эденбург, чтобы начать эскизы, он сказал, что хотел написать мной одно детское воспоминание. Как трогательно, подумала я. Господин Уолберг любил меня, но Мэтр меня создал. Господин Уолберг – лучший хозяин из всех, что у меня были, но тут все по-другому… Мэтр так трудился надо мной…
– Ты имеешь в виду гипердраматическую работу.
– Да. Он возил меня в лес в Эденбурге… Там он нашел то выражение… Нашел в моем лице что-то, что ему понравилось… Сказал, что это невероятно… Что я была… была словно его воспоминание…
Левая нога описывала медленные круги на черном ковре: обточенная иголка на виниловой пластинке. При прохождении орбиты поблескивала подпись на щиколотке.
– Мне все равно, купят меня или нет. Я бы только хотела… чтобы он из-за меня не страдал… Я сделала все, о чем он меня просил. Все. Я знаю, с моей стороны эгоистично думать, что он мне должен что-то взамен, потому что, когда он написал мною «Падение цветов», он… он дал мне… самое-самое лучшее, я знаю, но…
Она умолкла.
– Говори же, – подбодрил ее мужчина.
Когда Аннек подняла голову, ее зеленые глаза блестели чуть ярче.
– Мне бы хотелось… мне хотелось бы сказать ему… что я не могу не… не могу не взрослеть… Я не виновата… Я бы хотела, чтобы мое тело было другим… – Голос ее прерывался. – Я не виновата…
Тут произошло нечто поразительное. Тело Аннек тихо раскрылось на половинки, как цветок, с головы до ног. Стул, на котором она сидела, тоже раскололся. В разрыв между двумя половинками решительно проник немолодой мужчина в темном костюме, с изрядной лысиной, окруженной сединой. Он резко остановился и извинился:
– Ох, прости. У тебя видео-сканер. Я не знал.
Лотар Босх посторонился, и трехмерная фигура Аннек снова сложилась в полнейшей тишине, как вода стремится заполнить пустоту, образовавшуюся после погружения пальца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
– Детка, детка, чтобы стать великой картиной, надо переступить все границы, – упрекнула ее Мариса Монфорт тоном сивиллы. – Ты не знаешь, в какой мир суешься, детка. Быть шедевром – это нечто… нечеловеческое. Ты должна быть холоднее, гораздо холоднее. Представь мотив из фантастического фильма: искусство – как инопланетянин, который проявляется через нас. Мы можем писать картины или музыку, но ни картина, ни музыка не будут нам принадлежать, потому что это не человеческие вещи. Искусство нами пользуется, детка, пользуется, чтобы существовать, но оно как инопланетянин. Ты Должна думать так: когда ты картина – ты не человек. Представь себя насекомым. Очень странным насекомым. Представь себя так: насекомым, которое может летать, сосать нектар из цветов, оплодотворяться хоботком самца и способно ужалить ребенка отравленным жалом… Представь, что ты – это насекомое, прямо сейчас.
Клара представляла, но была не в силах понять, что у этого насекомого в голове.
– Когда ты будешь знать, что у насекомого в голове, – сказала ей Мариса Монфорт, – ты станешь хорошей картиной.
На девятом этаже была мастерская грунтовки. Ее украшали увеличенные фотографии успешных работ «F amp;W»: водное полотно Нины Сольделли, сказочная Кирстен Кирстенман в интерьере гостиной, удивительная женская фигура с пламенем в волосах работы Мавалаки и наружная картина Ферручолли на скалистом обрыве – всех их грунтовали в «F amp;W». Там она наконец услышала ледяной приговор Фридмана: ее принимают условно. Материал хороший, но его нужно улучшать. Женщина с латиноамериканским акцентом (Клара узнала голос: это была женщина, натягивавшая ее по телефону) показала ей контракт. Четыре страницы на бирюзовой бумаге с заголовком «Фонд Бруно ван Тисха. Отдел искусства». Она едва могла поверить. Радость заполняла ее. Контракт был на год. Оплата (пять миллионов евро) будет производиться в две очереди: половину уже перевели на ее счет, остаток выплачивается по окончании работы. К этой сумме добавится процент от продажи картины и месячной арендной платы. Включалась страховка с ответственностью за все риски и два приложения: одно об эксклюзивности работы, а другое – обязательство никогда не участвовать в создании фальсификаций. Третье приложение предписывало ей отдать все в руки отдела искусства. Искусство могло делать с ней что угодно, потому что искусство – это Искусство. Только Искусство знало, что с ней сделает искусство, но, что бы это ни было, она должна была на это согласиться. Нанимал ее художник из Фонда, но она не узнает, кто он, до начала работы. Клара подписала все четыре бумаги.
– Это безумие, – проворчал Хорхе.
– Ты понятия не имеешь, как там все происходит. Все делается в полнейшей тайне. У Рембрандта, Караваджо, Рубенса и других великих живописцев были свои «профессиональные тайны», правда же? Как готовить краски, выбирать холсты… Ну и у современных художников они тоже есть. Так они не допускают, чтоб у них сдирали идеи.
– А потом ты что делала?
– До последнего этапа грунтовки было свободное время.
Была суббота. Грунтовка продолжалась целый день. Стрижка, кислотный душ, нанесение основы из кремов огромными подвижными щетками, как в автомойке, стирание шрамов (включая подпись Алекса Бассана), растушевка вмятин, обтачивание и формирование мышц и суставов с помощью кремов и флексибилизаторов; окраска кожи, волос, глаз, отверстий и впадин пленкой из белого грунта и тонким слоем желтой краски. В конце концов – этикетки с логотипом Фонда и загадочным штрих-кодом, где было написано лишь ее имя.
Было воскресенье, 25 июня 2006 года, грунтовка завершилась. Ее одели в белый топ и мини-юбку, отвезли в аэропорт Барахас и посадили в эту комнату. Потом спросили, хочет ли она с кем-нибудь попрощаться. Она выбрала Хорхе, который только что вернулся с радиологического конгресса и услышал ее сообщение на автоответчике.
– Вот и все, – сказала она.
Хорхе оценил происходящее по-своему.
– Пять лимонов – большие деньги. Можно сказать, вся твоя жизнь обеспечена.
– Ты забыл про проценты от продажи и аренды. Если мной напишут шедевр, я легко смогу утроить эту сумму.
– Боже мой!
Клара улыбнулась, и ее золотистые глаза аккуратно открылись: два Хорхе заглядывали в желтые радужки.
– Искусство – это деньги, – шепнула она.
Он не сводил глаз с этого все более золотистого видения. «Ее еще не писали, а она уже стоит сумасшедшие деньги». В наступившей тишине они услышали заглушённый говор динамиков аэропорта Барахас.
– Двадцать четыре тысячи лет, – произнес Хорхе таким тоном, будто речь шла о чем-то, о чем можно торговаться, как о деньгах. – Произведение гипердраматического искусства может так Долго продержаться?
– Нужно только двадцать четыре тысячи дублеров, по одному в год. Но я войду в историю как оригинал.
А миллион лет? Миллион человек, прикинул Хорхе. Если считать только жителей Мадрида, по человеку в год, картина может просуществовать столько, сколько существуют люди на Земле, включая и человекоподобный пролог. Конечно, для этого понадобится много поколений, но что такое три-четыре миллиона человек? Ему вдруг показалось, что он смотрит не на Клару, а на вечность.
– Фантастика, – вырвалось у него.
– Мне немного страшно, – призналась она и, нервно улыбаясь, прибавила: – Совсем чуть-чуть, но страх очень качественный.
Хорхе импульсивно протянул руки.
– Нет. – Она шагнула назад. – Не обнимай меня. Ты можешь меня испортить. Я вот-вот заплачу, но не хочу. Все равно мне сказали, что у меня нет слез и пота. И слюноотделения почти нет. Это из-за грунтовки.
– Но ты хорошо себя чувствуешь?
– Невероятно хорошо, я готова ко всему, Хорхе, ко всему. Прямо сейчас я могла бы сделать со своим телом что угодно, что велит мне художник.
Он не хотел углубляться в размышление о возможных вариантах. В этот момент вошел мужчина в голубой форме пилота. Высокий, привлекательный, с полными губами; узел галстука не до конца затянут.
– Самолет сейчас, – произнес он с заметным акцентом.
Клара взглянула на Хорхе. Ему хотелось сказать что-нибудь значимое, но такие моменты не были его коньком. Он ограничился вопросом:
– Когда я тебя увижу?
– Не знаю. Наверное, когда меня напишут.
Мгновение они смотрели друг на друга, и внезапно Клара почувствовала, что плачет. Она не знала, как это началось, потому что слез и вправду не было, но все остальное было как обычно: комок в горле, движения век, резь в глазах, тоска в желудке. Слезы должен добавить художник, подумала она, может, нарисовать на щеках или имитировать крохотными осколками стекла, как у некоторых изображений Богородицы. Потом она взяла себя в руки. Решила не поддаваться эмоциям. Полотно должно быть нейтральным.
Она, не оглядываясь, оставила Хорхе и пошла за мужчиной по металлическому коридору, пронизанному ревом самолетов. На каждом шагу этикетка на щиколотке била ее по ноге.
Предчувствие накатило внезапно. Наверное, это его шестое чувство («ты унаследовал его от отца») подало сигнал тревоги, когда он увидел, как она исчезла за дверями. Клара не должна уезжать, не должна соглашаться на эту работу. Кларе угрожает опасность.
На мгновение Хорхе заколебался и хотел окликнуть ее, но ощущение – такое абсурдное – испарилось с той же быстротой и бесстрастностью, как она.
Вскоре он забыл об этом предчувствии.
Никогда она не испытывала такой страх и радость одновременно. Они были в ней – узнаваемы, противоречивы: непомерный ужас и экстатическое счастье. Она вспомнила, что мать рассказывала нечто подобное о том мгновении, когда она вошла в церковь в день венчания с отцом. Это воспоминание заставило ее улыбнуться, пока она шла за мужчиной в форме пилота по гудящему коридору. Она представила, что с обеих сторон на нее смотрят люди, а она скользит в облаках шелка к алтарю, где возвышаются такие же золотистые или желтые предметы, как она сама: дарохранительница, потиры, распятие.
Золотистое, желтое, золотистое.
???
Черный.
Угольно-черный фон и дымчато-черный пол. На этом полу стоит металлический табурет, похожий на высокий барный стул. Аннек Холлех сидит на этом стуле и болтает босой ногой. На ней только черная майка с эмблемой Фонда и три этикетки: на шее, на запястье и на щиколотке. Ее обнаженные почти до паха худые ноги похожи на открытые ножницы, от поверхности которых отражаются линии приглушенного света. Во время разговора она качается из стороны в сторону, упершись пятками в подножку стула. Ее светло-каштановые волосы постоянно спускаются на ее безбровое лицо, как занавеска; лицо в тени, но оно чистое, как свежая глина. Пальцы правой руки поигрывают волосами, отводят их назад, приглаживают, закручивают какую-то прядку.
– Ты правда так думаешь? – откуда-то спросил невидимый мужчина.
Кивок.
– Может, ты принимаешь за потерю интереса нехватку времени? Ты же знаешь, что Мэтр весь ушел в завершение картин для коллекции в честь Рембрандта, которая будет представлена пятнадцатого июля.
– Дело не в его работе. – Теперь она играла, загибая и разгибая нижний край майки. – Он просто уже не хочет меня видеть. Мы, картины, это чувствуем. Ева тоже заметила.
– Ты хочешь сказать, что твоя подруга Ева ван Шнелль тоже заметила, что Мэтр будто бы утратил к тебе интерес?
Кивок.
– Аннек, мы по опыту знаем, что картины, у которых есть хозяин, чувствуют себя лучше, более защищенными. Да и Ева уже куплена. Может быть, с тобой происходит именно это? Может, все оттого, что тебя еще не купили? Помнишь, как мы продали тебя в «Признаниях», «Приоткрытой двери» и в «Лете»? Тебе же хорошо было у господина Уолберга?
– Было по-другому.
– Почему?
На ее лице прочитался стыд, но из-за грунтовки цвет щек не изменился.
– Потому что Мэтр говорил, что никогда не создавал ничего подобного «Падению цветов». Когда он позвал меня в Эденбург, чтобы начать эскизы, он сказал, что хотел написать мной одно детское воспоминание. Как трогательно, подумала я. Господин Уолберг любил меня, но Мэтр меня создал. Господин Уолберг – лучший хозяин из всех, что у меня были, но тут все по-другому… Мэтр так трудился надо мной…
– Ты имеешь в виду гипердраматическую работу.
– Да. Он возил меня в лес в Эденбурге… Там он нашел то выражение… Нашел в моем лице что-то, что ему понравилось… Сказал, что это невероятно… Что я была… была словно его воспоминание…
Левая нога описывала медленные круги на черном ковре: обточенная иголка на виниловой пластинке. При прохождении орбиты поблескивала подпись на щиколотке.
– Мне все равно, купят меня или нет. Я бы только хотела… чтобы он из-за меня не страдал… Я сделала все, о чем он меня просил. Все. Я знаю, с моей стороны эгоистично думать, что он мне должен что-то взамен, потому что, когда он написал мною «Падение цветов», он… он дал мне… самое-самое лучшее, я знаю, но…
Она умолкла.
– Говори же, – подбодрил ее мужчина.
Когда Аннек подняла голову, ее зеленые глаза блестели чуть ярче.
– Мне бы хотелось… мне хотелось бы сказать ему… что я не могу не… не могу не взрослеть… Я не виновата… Я бы хотела, чтобы мое тело было другим… – Голос ее прерывался. – Я не виновата…
Тут произошло нечто поразительное. Тело Аннек тихо раскрылось на половинки, как цветок, с головы до ног. Стул, на котором она сидела, тоже раскололся. В разрыв между двумя половинками решительно проник немолодой мужчина в темном костюме, с изрядной лысиной, окруженной сединой. Он резко остановился и извинился:
– Ох, прости. У тебя видео-сканер. Я не знал.
Лотар Босх посторонился, и трехмерная фигура Аннек снова сложилась в полнейшей тишине, как вода стремится заполнить пустоту, образовавшуюся после погружения пальца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79