Дистанционным управлением охранник включил свет в прихожей номера-люкс. Из невидимых углов с гибкой элегантностью мурены выплыла фоновая музыка.
– В прихожей все в порядке, прием, – отрапортовал он в маленький микрофон, находившийся у его рта.
В гостиной был подогреваемый бассейн, бар и картина Джанфранко Жильи, довольно многообещающего ученика Ферручолли, который, к несчастью, два года назад умер от передозировки героина. Из-за этого его немногочисленные картины (андрогенные фигуры в масках и в балетных трико) начали высоко цениться. Полотно Жильи лежало на полу рядом с бассейном, как шелковистая черная пантера. У маски были лишь самые элементарные черты. Вся фигура была покрыта подвижной световой паутиной отблесков воды. Пахло здесь благородным деревом и хлоркой, а температура была намного мягче, чем во всем номере.
– В гостиной все в порядке, прием.
Отзвуки голоса охранника доносились из лабиринта комнат. Губертус направился к стальной стойке бара и налил себе шампанского. Арнольдус тщетно пытался дотянуться до ботинок. Ему до смерти хотелось когда-нибудь дотронуться до своих ног. Эта неудача окончательно испортила ему настроение.
– Никогда не пойму, – на удивление тихо (он никогда не повышал голоса) взорвался он, – почему господин Бенуа во время выставок не предлагает нам в помощь украшения. До задницы задрало все делать самому.
– Задница круглая. – Губертус снова наполнил бокал. – У некоторых задница – это два круга, у некоторых – только один. Например, задница Бернарда… Два или один?
К счастью, Арнольдус легко мог снять ботинки без помощи рук, что он и сделал. Штаны тоже подались, когда он расстегнул пуговицу.
– Губерт, можешь увернуть свет на этой стене? Мне прямо в глаза бьет.
– Если бы ты отодвинулся, Арно, он бы тебе не мешал.
– Ну пожалуйста…
– Ладно. Не будем ссориться.
– В сауне все в порядке, прием, – ныл далекий голос.
– Да когда ты уберешься в жопу, в конце концов? Бернард, мы ждем гостей.
– В Бернарде все в порядке, прием.
– В заднице Бернарда все в порядке, прием.
Охранник не глядел на них, а повторно осматривал гостиную. У него уже давно выработался иммунитет на их издевки. Он знал, почему им так не терпелось, но не хотел об этом думать. То есть не хотел думать о том, что произойдет в этой комнате, когда появится гость.
Гостя, как правило, приводил за руку кто-нибудь из взрослых. Если он был постарше, мог прийти и один, в форме посыльного или официанта, чтобы не вызывать подозрений. Но обычно его приводил за руку кто-нибудь из взрослых. Бернард не знал, что происходило потом, и не хотел знать. Не знал и о том, когда гость уходил, если он вообще уходил, ни о том, как уходил, ни через какую дверь. Это не его функция. «Проблема… Проблема в том, что…»
Не то чтобы Бернарда мучила совесть. Не то чтобы он думал, что, выполняя свои обязанности, он делает что-то плохое. Бернарду нравилось работать в Фонде. Платят ему больше, чем в других местах, работа несложная (если все идет гладко), а мисс Вуд и господин Босх – завидные начальники. И несмотря на все, Бернард хочет накопить денег и уйти с этой работы, уехать из города, из этого города и из всех городов. Хочет уехать и спокойно жить с женой и маленькой дочкой в каком-нибудь далеком уголке. Он никогда этого не сделает и знает об этом, но все равно думает и думает.
Проблема с такими картинами, как «Монстры», считает Бернард, в том, что их нельзя заменить. Если Уолдены исчезнут, кто займет их место? Эта картина не может существовать без их биографий, как картина Рембрандта невозможна без светотени. Без них «Монстры» не будут стоить ни гроша: без них не пролились бы реки чернил или тонны компьютерных байтов; не написали бы целых книг и не занесли бы картину в энциклопедии; не возникло бы телевизионных дебатов, жестоких споров между богословами, психологами, юристами, педагогами, социологами и антропологами; никто не бросал бы к потолку дерьмо; не возник бы целый легион подражателей и не было бы астрономической цифры прибыли от дорогостоящих выставочных лицензий, которые Фонд продавал важнейшим музеям и картинным галереям мира. И тот старый голливудский продюсер, Робертсон, не считал бы дни, когда ван Тисх соберется выставить картину на продажу.
«Монстры» – курица, которая несет золотые яйца. И хуже всего то, что курица об этом знает.
– Все в порядке, прием, конец связи.
– Уже уходишь, Бернард?
– Мы тебе не нравимся?
– Конечно, нравимся, Арно. Попка Бернарда по нам вздыхает.
Насвистывая мелодию из кинофильма, Бернард закрыл звуконепроницаемую дверь, отделявшую гостиную от прихожей, и с облегчением вздохнул. На сегодня его работа закончена: «Монстры», одна из самых дорогих картин в истории искусства, в безопасности. И, слава Богу, близнецов уже не слышно.
Как только искусство отделяется от морали, размышляет Бернард, все катится под гору. Неужели Мэтр этого не понимает? Есть вещи, которые нельзя… которые не должно превращать в искусство никогда, думает Бернард.
– Пойду-ка я в душ, – сказал Арнольдус. – Я весь липкий от краски. Надеюсь, Губерт, ты не выпил все шампанское?
– Да не выпил, не выпил. Почему ты считаешь меня таким зажравшимся эгоистом?
– В гостиной много пара. Пожалуйста, сделай температуру воды в бассейне поменьше.
– Мне нравится горячая, горячая, горячая. Ух, ух, ух.
Арно махнул рукой: делай как знаешь, и пошел в роскошную ванную по коридорчику, соединявшему ее с гостиной. Послышался скрип кранов в душе, и голос кастрата принялся терзать арию.
Губертус пошлепал ладонями по воде. Бассейн был огромный, в форме круга. Этого потребовали они. Уолденам было по вкусу все круглое. Геометрически правильное по отношению к их телам. Психологически правильное по отношению к их пристрастиям: например, молодые работы «Зе Сёркл». А одна из лучших групп их поклонников (у них были тысячи фанатов по всему миру) называлась «Зе Сёркл оф Монстерз» («Круг монстров») и присылала им круглые наклейки с лозунгами про свободу выражения в искусстве и против нетерпимости.
Слушая доносившееся издалека издевательство Арнольдуса над оперой, Губертус поджал ноги и поплыл, как несомый морем буек. Желтая этикетка на шее плыла по бирюзовой жидкости на буксире у студенистого цилиндра из плоти. В центре бассейна Губертус Уолден чувствовал себя Первичным Яйцом, одинокой Яйцеклеткой в высший момент оплодотворения. Глубина везде была одинаковая: вода доходила ему чуть выше живота. Дедуля Поль никак не хотел, чтоб они захлебнулись, нет, нет. Он прищурил глаза, маленькие камушки в оправе из жира, и колеблющийся свет воды превратился в белые полосы. Чудесно жить в роскоши, принимать ласку волн в этом огромном пруду, нагретом как раз до нужной температуры. Интересно, когда свет бра попадет прямо на платиновые волосы, на потолке появятся отблески?
Его брат мучил в ванной новую арию. Слушая его голос, Губертус подумал, что Арнольдус – существо гнусное, извращенное, трусливое и порочное. Он глубоко ненавидел его, но не мог без него жить. Брат был для него как собственные кишки: чем-то внутренним, неизбежным, отвратительным. В младших классах Арно творил все пакости, а наказывали обоих. «Один бьет тарелку, оба за это платят», – так, сверкая глазами, говорила фрейлейн Линц. И так было всю жизнь: с папой, с судьями, с полицией. Это жирное, дряблое, болезненное существо, фальшивящее сейчас в ванной (всегда тихонько и незаметно), – это оно повело Губертуса дурной дорожкой. Разве не Арнольдус задумал план поразвлечься с Хельгой Бланхард и ее сыном?
– A quell'amor… quell'amor ch'? palpito…
Он помнил все кусками, словно в золотистом тумане, чуть ли не как заветную конфетку: расширенные от ужаса глаза матери, хммм, ранящие барабанную перепонку вопли, судорожно сведенные маленькие ручки…
– …Dell'universo… Dell'universointero…
Удары по хрупкой плоти, хммм, рты открываются идеальными кругами, бессильные окружности…
– …Misterioso, misterioso altera…
Сначала казалось, что они опять попали. Этот художник-аматор рядом с домом Хельги Бланхард их видел. Но защита молодого адвоката с перхотью в волосах была просто неподражаемой. То, что наверняка должно было стать концом их жизни, на самом деле стало чудесным началом. Змея, кусающая собственный хвост. Идеальный круг. Как прекрасна гармония круга, особенно когда он неподвижен, когда он мертв или парализован и по нему можно просто провести пальцем. И какой великий человек Бруно ван Тисх. Благодаря ему они вели ту жизнь, к которой стремились, и им была обещана немалая часть бессмертия. Быть картиной просто замечательно.
Он обернулся, покачиваясь в теплом бархате.
И в этот момент заметил, что картина Жильи сдвинулась с места.
– …Croce е delizia… delizia al cooor…
Капли воды залили ему глаза, наделив его близорукостью. Он потер веки. Снова взглянул.
– Croce, croce е delizia, сгосе е delizia… delizia al cooooor…
Картина, гибкая тень в черной маске, силуэт фехтовальщика в трауре, медленно шла к стойке бара. Шагала она настолько естественно, что Губертус сначала подумал, что она просто хотела чего-нибудь выпить. «Но он же не может! – осенило его. – Сейчас он – произведение искусства! Он не может двигаться!»
– Ты что делаешь? – окликнул он и настолько повысил голос, что в конце пустил петуха.
Картина Джанфранко Жильи не ответила, обошла стойку бара, присела и что-то достала. Кейс. Снова обошла стойку, стала к Губертусу спиной и отщелкнула металлические застежки; в огромной и практически безмолвной («а, аааа, а-а-а-ааааааааа», – дрожал далекий голос Арно) гостиной щелчки прозвучали как выстрелы.
Губерт хотел было позвать брата, но не решился. От любопытства он ни слова не говорил. Перенес свое необъятное тело к кривому бортику бассейна. Жильи орудовал с чем-то на столе. Что это? Несомненно, что-то, что он достал из кейса. Теперь он отложил эту вещь в сторону и взял что-то другое. Он делал все так аккуратно, так осторожно, так четко, что Губертус на мгновение подумал о нем с одобрением. Ничто не доставляло ему столько удовольствия, как мягкая нежность форм: танцовщик, ребенок, пытка.
Он решил, что это, наверное, какая-то доработка Жильи. Может, художник решил превратить картину в неинтерактивный перфоманс. Это явно должно было быть искусством. В мире искусства все дозволено и все значения переменны. Вещи становятся искусством просто так, потому что так решает художник, а публика с ним соглашается. Губертус припомнил картину Донны Мельтцер «Часы», которая была привязана к стене и крутилась в ритме часов на бархатном фоне, но художница решила, что каждый день они будут опаздывать на десять минут и через две недели полностью остановятся. Картины не всегда делают одно и то же. Некоторые развиваются, следуя задуманному автором плану. А эта? Она изменилась. Наверняка новые инструкции. Чтобы символизировать что? Механизированное общество (и поэтому она достает странные предметы)? Воплощение власти (пистолет)? Прессу (портативный диктофон и миниатюрная видеокамера)? Жестокость (набор колющих инструментов)? Наверное, все понемногу. То, что задумал Жильи. В конце концов, он художник, он единственный может…
Тут вдруг он вспомнил, что Джанфранко Жильи умер больше двух лет назад.
Передозировка героина – сказали ему в гостинице, когда показывали картину.
– …deliziaaa aaaal coooooooor… а-а-а-a-aaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa…
Он застыл: руки на мраморном бортике бассейна, тело наполовину в воде. По голове и туловищу сбегали мурашки капель. Он походил на тающую гору воска. Возможно ли, чтобы картина что-то меняла в себе после смерти своего создателя? А если да, то чем следует считать результат: посмертной работой или фальсификацией? Интересные вопросы.
Внезапно действия фигуры Жильи перестали занимать Губертуса («черт c ним, пусть делает, что хочет»), и он испытал жуткий наплыв счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79