А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Надо надеяться, что правительство канцлера Кизингера всерьез заинтересуется этим вопросом. Нас, во всяком случае, не устраивает утверждение статс-секретаря о том, что слухи о работе Дорнброка в области создания «Н-бомбы» преувеличены, поскольку в ФРГ нет районов, где было бы возможно проведение испытаний ядерного оружия. Это утверждение и голословно и наивно».
Гейнц Кроне вычеркнул несколько прилагательных, прочитал статью еще раз и пошел к шеф-редактору «Телеграфа»: когда дело касалось концернов Флика, Дорнброка или Круппа. Кроне показывал свои материалы и директору издательства, и шеф-редактору газеты, чтобы вместе определить позицию на будущее – в случае, если последует судебный иск «о клевете и диффамации».
– К грозе, – сказал Кроне, входя к шеф-редактору. – Вы чувствуете, как парит? Вот смотрите, я, по-моему, недурно расправился с Дорнброком.
– Не надо с ним расправляться, – сказал шеф-редактор и протянул Кроне свежие листы с телетайпа. – Сейчас о нем нельзя печатать ничего, это будет слишком жестоко.
Кроне прочитал сообщение: «Как стало известно, болгарский интеллектуал Павел Кочев, стажировавшийся в Москве, в аспирантуре профессора Максима М. Исаева по теме „Концерн Дорнброка“, вчера обратился к властям Западного Берлина с просьбой о предоставлении ему политического убежища. Об этом сообщил на пресс-конференции директор газеты „Курир“ Ленц».
– Ну и что? – удивился Кроне. – Какое это имеет отношение к моему материалу?
– Переверните страницу. Они у вас слиплись. Вы не то читали.
«Майор Гельтофф из полиции сообщил прессе, что на квартире кинорежиссера Люса, известного своими левыми убеждениями, только что обнаружен труп Ганса Фридриха Дорнброка, единственного наследника всех капиталов концерна».

ЗАКОН И ЛИРА
1
«Милый Паоло, ты – сволочь! Я три дня искал тебя, а только сегодня секретарша изволила сообщить мне, что ты улетел в Лондон и вернешься через неделю, когда я снова буду в Берлине. А ты мне сейчас нужен, как никто другой, потому что хоть и являешься свиньей, но хрюкаешь откровенно.
Я только что просмотрел отснятый материал, и стало мне так горестно, хоть воем вой. Что происходит со мной? Кто так хитро шутит – между тем, как возник замысел и пошла продукция, – кто путает, мешает, гадит?! А что такое «замысел»? Некоторые пишут конспекты и могут заранее рассказать свою будущую картину, до того как начнут снимать фильм. А я ничего не могу рассказать: какие-то странные видения рвут мою бедную голову, я слышу обрывки разговоров, вижу лица, чувствую возникновение интересных коллизий, а когда начинаю все это записывать и снимать – получается сухомятка, какое-то постыдное калькирование жизни.
Не зря сейчас искусство разделилось на два направления, почти абсолютно изолированные друг от друга. Первое – фактография, документалистика, точное следование правде, некое развитие Цвейга. Второе – «самовыворачивание», вроде Феллини, Антониони и Лелюша. Некоторые говорят о них: «Эти плюют на проблемы мира, на трагические вопросы, которые ставит наше время». Глупо. Если Феллини выворачивает себя, делая больно родным и друзьям, он приносит себя в жертву времени: «Смотрите, люди, вот я анатомировал себя во имя вашего благополучия! Смотрите внимательно, не повторяйте меня, а если хотите повторить, подумайте о том-то и том-то!» Другие утверждают: «Документ конечно же интереснее фантазий и страданий особи, подобной мне, во плоти и духе. Пусть уж будет голый факт – я сам стану думать о том, в какой мере это описываемое или снимаемое хорошо или плохо». Наверное, люди тянутся к строгой документалистике, оттого что им осточертели всякого рода диктаты: начиная со страхового агента, советующего не курить помногу, и кончая чиновником министерства иностранных дел, который «рекомендует» не посещать Ханой; людям надоело диктаторство писателя, навязывающего сюжет; законодателя мод, который меняет острые каблучки на толстые; критика, выносящего непререкаемый приговор о новом живописном вернисаже; премьер-министра, замораживающего зарплату. Все надоело, все! А ведь в с е в нашем мире продиктовано кем-то или чем-то, все загнано в рамки закона, беззакония, тирании, демократии, но все в рамках! Зачем же тогда творчество?
Я рванул из самовыворачивания в документалистику, но посреди дороги понял, что документалистика не дело художника, если он замахнулся на то, чтобы быть художником, а не человеком со специальностью «кинорежиссер»! И понял: надо обратно, к человеку, к себе самому, к тебе, ко всем нам...
Ладно. Поплакался, и будет. Когда я закончу эту картину о сегодняшнем «фронтовом городе», о том, как там благодушествуют генералы СС в том же Далеме, где жил Гиммлер, и о студентах, которые влачат полуголодное существование, бери меня на работу в свою рекламную контору: к старости буду обеспечен вполне пристойной пенсией.
Между прочим, сегодня мне попалась статья о родителе нашего с тобой друга. Бедный Ганс! Он не в папу. Старый Дорнброк имеет зубы, а Ганс – дитя, и мне порой кажется, что он – само опровержение теории наследственности: так он непохож на своего отца. Он приходил ко мне пьяный, в ночь перед моим вылетом из Западного Берлина. Это был смешной и странный разговор. Если бы я не принял решения вернуться в кинематограф чувств, я бы, возможно, ухватился за его предложение. Он предложил мне сделать ленту о его концерне. Говорил о трагедии, которая нас всех ждет, и обещал сказать мне такое, от чего содрогнется мир. Впрочем, это сейчас несущественно. Главное – принять решение. А я его принял. Мир устал от реальных проблем. Чувства вечны.
Да, можешь выразить «соболезнование». Мой «Нацизм в белых рубашках» получил очередную премию на фестивале в Мексике. А у нас о картине по-прежнему молчат, сволочи. Как воды в рот набрали. Я успокаиваю себя тем, что, значит, прижал кого-то. Но ведь честолюбие съедает! И денег от проката нет!»
2
– Мастер! – окликнул Люса его ассистент, заглянув в номер без стука. – Свет поставлен, актеров привезли, ждут вас.
– Хорошо. Иду. Спасибо.
Люс решил было дописать письмо после съемок, но понял, что работать ему предстоит всю ночь, утром придется кое-что подснять на улицах скрытой камерой, потом еще одна маленькая съемка – паренька, уехавшего из Западного Берлина, и сразу домой. Так что, решил Люс, дописывать ему будет некогда. Спустившись вниз, он попросил портье бросить конверт в почтовый ящик.
Сегодняшняя ночная съемка была назначена в баре отеля. Лестница, которая вела в бар, была покрыта люминесцентной краской, и Люс, спускаясь вниз, вдруг ощутил себя как в детстве, когда они играли в индейцев. Сочетание красного, синего и белого цветов всегда ассоциировалось в нем с кинокартинами об индейцах. До войны в Германии часто показывали американские картины об индейцах, сопровождая демонстрацию вступительными титрами о том, как янки угнетают коренное «арийское» население Америки.
...Актеров, которых привез ему ассистент, Люс не знал. Две женщины и два парня. «Наверное, из театра, – решил Люс. – Они слишком напряженно рассматривают камеру. В общем-то, хорошо, что их никто не знает. Мне и нужны такие люди в этой картине – никому не известные».
– Добрый вечер, господа, – сказал он, – извините, что я задержал вас.
– Добрый вечер, – нестройно ответили актеры.
«Черная девочка ничего, – отметил Люс. – Видимо, она подойдет больше остальных. Вторая слишком красива и чувственна. Ухоженная лошадь, а не женщина. Мужчины не очень-то годятся. Георга всегда тянет на „эталоны“. Обязательно, чтобы два метра, косая сажень в плечах и ослепительная улыбка. Такие мужики хороши в вестерне или в постели, у меня они будут диссонировать с отснятым материалом».
– Мой ассистент, – сказал Люс, – уже, по-видимому, изложил вкратце вашу задачу в сегодняшней съемке?
– Да.
В баре было сумрачно. После того как попробовали свет и ослепительные голубые софиты тысячекратно отразились в зеркалах, глаза с трудом привыкали к мраку. Люс решил было еще раз посмотреть, как поставлен свет, но Шварцман, его продюсер, был начинающим бизнесменом, денег у него было мало, и поэтому приходилось экономить и на электроэнергии, и на количестве отснятых дублей. Впрочем, Люс довольно легко переносил это, потому что Шварцман не влезал в съемки, не давал советов, как это обычно принято, и не просил взять на роль героини свою девку.
– И наш метод вам тоже известен? – спросил Люс актеров.
– Нет, мастер, – сказал за них Георг. – Я думал, что об этом лучше рассказать вам.
– Разумно. Я бы просил вас, коллеги, – Люс улыбнулся актерам своей внезапной обезоруживающей улыбкой, – забыть на время нашей сегодняшней совместной работы, что вы из театра. Мы снимаем фильм в некотором роде экспериментальный, фильм-поиск. У нас нет актеров. Собственно, те актеры, которые помогают нам в работе, – это просто-напросто наши единомышленники, товарищи по оружию. Сегодня в этом баре соберутся бабушки и старички из «ассоциации борьбы за чистоту нравов и святость любви». Это филиал нашей западноберлинской штаб-квартиры. Вы имеете возможность говорить с ними о том, что волнует вас, ваше поколение. Я не хочу готовить вас к съемкам, чтобы не было заданности, чтобы не поперла режиссура. Вы понимаете?
– Я понимаю, – первой откликнулась «лошадь» и обворожительно улыбнулась Люсу.
«Точно, – сказал он себе. – Я был уверен, что она откликнется первой. Почему красивые, ухоженные актрисы считают своим долгом переспать с режиссером? Наваждение какое-то...»
– Ну и прекрасно, – сказал Люс. – Представьте себе, пожалуйста, что я – старик из этой «ассоциации святой любви». Ничего звучит, а? Валяйте беседуйте со мной. Георг, дайте на несколько минут свет, и пусть приготовят звукозапись. Ну, – он обернулся к высокой красивой актрисе, – прошу вас.
– Скажите, вы любили только один раз в жизни? – спросила она с придыханием, чуть нагнувшись, чтобы Люсу была видна ее большая грудь в низком вырезе платья.
– Конечно. А вы?
– Я? – женщина растерялась.
– Да. Вы.
– А разве меня тоже будут спрашивать? Я думала, что мое дело – задавать вопросы, как во время телевизионных шоу.
– Нет, отчего же... Вам наверняка станут задавать вопросы, причем самые неожиданные.
Люс не хотел говорить актерам, что старики, которые соберутся здесь, совсем не такие нежные, розовые божьи одуванчики, какими они казались. Все мужчины в этой ассоциации в прошлом были активными членами НСДАП, и большинство из них работали в министерстве пропаганды и в партийной канцелярии Гесса и Бормана, занимаясь проблемой создания «новой морали» для тысячелетнего рейха. Люс задумал эту съемку довольно рисково: он рассчитывал, что старики проведут свою «пропагандистскую работу», не встречая сопротивления со стороны актеров, которые в силу своей профессии «подыгрывают» на площадке партнеру, а не спорят с ним. Потом, думал Люс, когда старики кончат свои монологи, он подмонтирует хронику: он даст кадры, где были сняты эти старички в пору их молодости, когда они ратовали за чистую любовь арийцев, которым мешают претворять в жизнь их великие идеалы большевики, славяне, евреи и цыгане.
– Так, – сказал Люс, – хорошо. Начнем сначала? Простите, как вас зовут?
– Ингрид.
– Очень красивое имя, – улыбнулся Люс. – Итак, мой вопрос: «А разве вы...»
– Да-да, помню, – быстро ответила актриса.
«Готовилась, дуреха, – понял Люс, – все то время, пока меняли пленку в диктофоне, она мучительно готовилась к ответу».
– Я любила два раза, – сказала Ингрид.
– Вы убеждены в этом? Именно два раза? А не три?
– Именно два раза. Мой жених разбился на скачках, он был наездником. Я очень любила его. И сейчас я люблю человека, который похож на моего первого возлюбленного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54