«Но все-таки Нора напутала в главном, – подумал Люс, сделав еще один глоток, – она смешала доброту с безволием. Она решила, что я безвольная тряпка, и сказала мне, что я женился на ней из-за ее наследства. И этим она угробила наш альянс, именуемый католическим браком. Это значит, я жил десять лет с человеком, который не верил мне ни на йоту. Хотя Паоло прав – все от комплекса... Наследство папы-генерала... Мы получили от него в подарок „фольксваген“, прошедший сорок две тысячи... Конечно, я женился на этом „фольксвагене“, на ком же еще?! „Мы не можем разойтись, потому что у нас дети!“ Но я ведь плохой отец, по твоим словам! А ты отменная мать! „Кому нужны твои фильмы?! Кому?!“ Все верно. Никому. Дерьмо, а не фильмы. А вот этот может получиться. Потому что продюсеры под него не дали ни копейки... А тебе, моя радость, придется пойти поработать в оффис... Триста сорок марок в месяц – за культурные манеры и благопристойную внешность. Если человеку говорить десять лет, что он свинья, он в это уверует – так, кажется, в пословице? Но я пока еще капельку верю в то, что остаюсь человеком...»
Он купил билет из Берлина с десятичасовой остановкой в Венеции. Там он сразу же поехал по главному каналу, сошел на Санта Лючия, не доезжая остановки до площади Святого Марка, чтобы еще раз – второй раз в жизни – пройти по махоньким улочкам, мимо «Гритти», выпить чего-нибудь крепкого в павильоне на набережной, который всегда пустует, несмотря на рекламу и рисунки с обещанием самых дешевых блюд: англичанам – английских, янки – американских... Этот несчастный павильон всегда пустует, потому что Хемингуэй обычно пил в соседнем «Гарри».
Там, постояв на площади, Люс мучительно вспоминал название римского фонтана, куда надо бросить одну монету, чтобы вернуться в Вечный город, две – чтобы жениться на любимой, а три монетки надо кидать тому, кто хочет развестись...
«Почему я уперся в этот проклятый фонтан? – подумал тогда Люс. – А, ясно, просто здесь, на Святом Марке, нет фонтана, а моя мещанская натура вопиет против этого: такая громадная площадь – и без фонтана. А поставь на ней фонтан – все бы рассыпалось к чертовой матери: гармония разрушается одним штрихом раз и навсегда».
Он сел на пароходик, который отходил на остров Киприани, и поехал к жене и детям. Он ехал лишь для того чтобы сказать Норе о разводе и оговорить все формальности.
...Разговор на Киприани был долгим, хотя Люс уверял себя, что он едет к ней на пять минут и на час – к детям.
– Если ты приехал только для того, чтобы сказать мне о разводе, – побледнев, сказала Нора, – тогда тебе незачем видеться с детьми: они все понимают, это садизм по отношению к ребятам. Я к этому привыкла, но я не думала, что ты можешь быть таким жестоким и по отношению к детям...
«Хорошо бы взять с собой камеру, – думал он о постороннем, чтобы не взорваться и не нагрубить, слушая вздор, который несла Нора. – Хотя лишний груз... Багаж стоит чертовски дорого... А сколько потребуется пленки? Оставить в номере нельзя – засветят... Нет, надо надеяться на блокнот, диктофон, а главное – на память. Но какая же сволочь этот Карлхен – как он трусливо убежал от меня! Есть фанатики-ультра: правые и левые. А этот фанатичный центрист: во всем и всегда – с властью! С любой, но с властью!»
– Когда я приехала от дедушки, ты развлекался у проституток! Да, у проституток в Мюнхене! Мне сказала об этом Лизхен!
– Она что – держала свечку? («Берг прав: искусство сейчас на распутье. Нацистам выгодно такое искусство, герои которого поют старогерманские песни и ходят в народных костюмах – посмешище всему миру. Это же не ансамбль танца, а народ. То, что позволительно ансамблю, непозволительно стране. Они хотят таким образом сохранить традиции. А какие у нас традиции? От Фридриха Великого – к Бисмарку, а потом через кайзера – к Гитлеру. Сохранить традиции – дело этнографов; прогресс тем и замечателен, что разрушает традиции, утверждая себя в новом. Керосиновая лампа – нежная традиция ушедшего века...»)
– Мне ты все время твердишь: «экономия, экономия, экономия во имя моей работы», а сам кидаешь деньги на ветер со своими друзьями и шлюхами, которые тебя предают на каждом углу!
(«В Берлине сто тысяч углов, на каком именно? Что она несет?»)
– Кто тебе это сказал?
– Мои друзья...
– А мои враги, – закричал он, – рассказывали мне сто раз о том, как ты утешаешься от моего садизма со своим доктором! Мой садизм – это когда я не сплю с тобой... А я во время работы становлюсь импотентом! Ясно тебе?!
(«Ничего, пусть помолчит минуту, а то у меня голова начала кружиться от ее слов и сердце жмет... Так можно довести до инфаркта... А может, она психически больна? Слава богу, молчит... Почему я думал о традициях?.. Ах да... Берг... Старики хотят, чтобы мы делали такие же фильмы, как те, которыми они умилялись в немом кино... Пусть тогда ездят на лошадях, а не на машинах. Все наши лавочники боятся лезть в технику – они в ней ни черта не понимают, потому что неграмотны, а в кино лезут все, это же так легко – делать кинематограф! Старому лавочнику неинтересно читать книгу о молодом физике, ему непонятен мир этого нового человека; ему хочется читать о себе самом, чтобы все было ясно и просто: порок наказан, добродетель, капельку пострадав, восторжествовала. „Детишки, подражайте добродетели, видите, зло отвратительно!“ Вот так они и цепляются за штанину прогресса. И выходит, что „нога техники“ шагнула черт-те куда, а „нога духа“ – в болоте, потому что за нее уцепились старые лавочники. Им бы о своих детях подумать, но они не могут – честолюбие не позволяет: „Глупая молодость, что она смыслит в жизни?!“ Так и подталкивают своих детей к бунтам! Черт, теперь сердце зажало... А, это она снова о том, что я развратное животное...»)
– Зачем же ты тогда живешь со мной? Разве можно жить с развратным животным? Ты ведь такой гордый человек...
– Какой же ты негодяй! Разве бы я жила с тобой, если б не дети?!
(«Если я сделаю этот фильм, я принесу больше пользы детям, чем когда она возит их на пляжи... Это заставит их определить позицию в жизни – с кем они? Детям не будет стыдно за меня... Это ужасно, когда детям стыдно за родителей... Сын Франца смеется над отцом в открытую: „Наш лакей пишет очередной трактат о пользе виселиц в борьбе с коммунизмом“. Так и говорит. Но при этом покупает машины и девок на деньги отца. И ни во что не верит. И о стране говорит „загаженная конюшня“. Я бы застрелил такого сына... А Франц только смущенно улыбается и продолжает писать свои лакейские трактаты...»)
– Хватит, Нора. Это нечестно... Я ведь не устраиваю слежку за тобой... А мог бы... И я все знаю про этот самый порошок в нашей спальне... Хватит...
Потом были слезы; она говорила, что надо забыть «все гадости и глупости прошлого». А он повторял только одну фразу: «Нора, все кончено».
Втайне – сейчас в самолете он признался себе в этом – он надеялся, что все еще может наладиться. Но он повторял свое «Нора, все кончено», потому что он и верил и не верил ее обещаниям «начать все наново – без идиотских сцен». Она снова начала плакать, а потом, зло прищурившись, сказала ему: «Ты женился на мне из-за наследства...» Тогда он повернулся и вышел. Она закричала вдогонку: «Люс! Фердинанд! Фред! Вернись! Иначе будет плохо! Вернись!» Раньше это действовало – «сумасшедшая баба, повесится в туалете», – и он возвращался. Сейчас, перепрыгивая через три ступеньки, он бежал вниз, словно за ним гнались, и в ушах звучало: «Ты женился на мне из-за наследства, а когда я сказала тебе, что отец ничего мне не оставил, ты пришел с разводом!»
Руки перестали дрожать, телу стало тепло, а ноги сделались горячими – все те шесть часов, что он добирался до римского аэропорта и ждал самолета, пальцы ног были ледяными, бесчувственными. Только сейчас, когда самолет перевалил Гималаи и он крепко выпил, многочасовое ощущение холода оставило Люса.
«Из моих восьми картин, – подумал он, снова прикладываясь к бутылке, – пять я сработал для того, чтобы Нора не чувствовала разницы между домом ее родителей и моим домом... Я смущался своей бедности и старался выполнить ее желания еще до того, как она их загадывала... Она забыла, что ее папа получал ежемесячно деньги от армии, а мне надо было каждый раз срывать с себя кожу и прикасаться обнаженными нервами к току высокой частоты – только тогда срабатывает искусство. Я шел на компромисс с собой ради нее. Я прикасался к току, и мне было больно, но я вместо правды делал сладкий суррогат, чтобы она с детьми ездила к морю. Я продал себя раз пять. А ведь я держал в руках правду... Все, хватит. Горе не беспредельно. Только счастье не имеет пределов... Что же, – грустно улыбнулся Люс, – назову эту, если получится, просто „4“. Без „1/2“ – я никогда не работал с соавторами. Господи, никогда мне не было так пусто, как сейчас. Раньше я думал не о себе, а о том, что будет с Норой и детьми, если меня не станет. Почему я должен всегда думать об этом? Нет, Люс, эту картину ты будешь делать, не думая о том, что будет с ними... Ты будешь делать ее только для того, чтобы подраться насмерть с теми наци, которые вновь хотят править страной! Предать себя можно не только в городе, под пыткой, но и в любви, а это самое страшное предательство, потому что здесь все зависит от самого себя, Люс... Или не Люс... Какая разница – что я, один такой на свете?»
«В день своего приезда Л. посетил директора античного музея Ваггера и остановился у него на ночь. Ваггер эмигрировал из Германии в 1933 году. По убеждениям близок к левому крылу социал-демократии, постоянно переписывается с прокурором Бергом. Наутро вместе с Джейн Востборн, работающей в музее в качестве реставратора (жена начальника отдела американской контрразведки в консульстве, англичанка, рождена в Лондоне в 1935 году, в Штатах жить отказалась), Ваггер и Л. посетили редакции газет, освещавших переговоры и визит в Гонконг и Пекин г-на Д. После этого они отправились в кабаре, где выступал „мюзикл Шинагава“, и опросили всех, кто знал об отношениях Исии и Д. Ряд проведенных мероприятий по прослушиванию дает все возможности предполагать выход Л. на узловые, многое объясняющие моменты, связанные с визитом Д. в Кантон и Синьцзянь. Предполагается, во-первых...»
В этом месте глава концерна «Чайна бэнкинг корпорейшн» мистер Лим отложил документ, напечатанный на тоненькой голубоватой рисовой бумаге – на такой бумаге в двух экземплярах печатались совершенно секретные материалы концерна. Один экземпляр уничтожался сразу же после того, как его просматривал мистер Лим, а второй с нарочным переправляли на материк.
– Что вы собираетесь делать «во-первых», меня не интересует, – сказал Лим помощнику по вопросам общей стратегии, – это прерогатива службы безопасности. Но то, что он ходит вокруг узловых вопросов, конечно, не может нас очень-то уж радовать. Подумайте, как поступить, – я в этих делах не советчик...
2
Помощник по вопросам общей стратегии вызвал шефа службы безопасности концерна и раздраженно сказал:
– Мистер Лао, пожалуйста, не просите меня впредь знакомить босса с вашими материалами. В конце концов, это ваша прерогатива – безопасность концерна. Если вы считаете необходимым поставить в известность мистера Лима о чем-то своем, запишитесь к нему на прием, в этом я смогу оказать вам содействие.
Лао ехал в своем громадном «додже» и мысленно чертыхался, разглядывая затылок шофера. Затылок был коротко подстрижен, и на нем ясно видны темно-коричневые родимые пятна. Пятна были странной формы. Если смотреть на них сощурившись, они напоминали контуры Латинской Америки.
«Сволочи, – думал мистер Лао, – они все хотят делать моими руками, чтобы в случае провала оставить меня один на один с законом. Они теперь вроде бы вообще ничего не знали про Люса, один я знаю про него все!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54