– Не слышу, – сказал офицер. – Что вы сказали?
– Я ничего не сказал, – прошамкал Дигон.
– Разве вам еще не сделали мост? Ведь было приказание из Берлина сделать вам вставную челюсть. Безобразие какое!
– Мне ее сделали, но к ней надо привыкнуть...
– Расскажите, пожалуйста, как все это с вами случилось? Вы упали с лестницы в полицейском участке или над вами в камере издевались уголовники?
– А как вы думаете?
– Видите ли, – ответил офицер, – меня в данном случае больше интересует, что по этому поводу думаете вы...
– Почему это вас так интересует? После того, что случилось...
– Именно после того, что случилось, меня это особенно интересует.
– Вы хотите сказать, что, если я расскажу, как уголовники в камере изуродовали меня, а ваши тюремные врачи спасли мне жизнь, я смогу получить встречу с представителями американского посольства?
– А при чем здесь американское посольство? – удивился офицер. – Вы гражданин Германии...
– Гражданин? Я никогда не думал, что с гражданами можно обращаться таким образом, как обошлись со мной...
– Кто? Кто с вами обошелся таким образом?
– Бандиты, – ответил Дигон. – В тюремной камере... Следует ли мне понимать вас таким образом, что именно эта сусальная история – гарантия моего освобождения?
– А вы уже освобождены. Произошла ошибка, господин Дигон, вы не имели никакого отношения к делу этого мерзавца в Париже... Ну а бандитов, которые вас избили в камере, мы привлечем к суду по двум статьям: грабежи, с одной стороны, и нарушение тюремного режима – с другой.
– Если я освобожден, тогда позвольте мне незамедлительно уехать в Нью-Йорк.
– Сначала давайте доведем до конца курс лечения, а потом вы поедете туда, куда вам заблагорассудится.
– Я могу долечиться там, где мое питание не будет регламентировано охранником.
– Господин Дигон, народ возмущен злодейством еврейской террористической организации, и мы обязаны отвечать за вашу безопасность – простите, но, если кто-нибудь из граждан рейха убьет вас выстрелом в висок, оживить вас мы уже не сможем. Нам бы хотелось, чтобы вы рассказали в печати о том, что бредни, распространяемые врагами о нашей мнимой жестокости в тюрьмах, не имеют ничего общего с действительностью. Да, вы были арестованы, причем случайно, да, вы сидели одну ночь в камере, и бандиты, арестованные за грабежи и насилия, учинили над вами зверскую расправу, но если бы не помощь наших тюремных врачей, то вы бы сейчас покоились в земле, господин Дигон. Вам бы следовало рассказать о том, что наша юриспруденция не карает невинных, хотя от случая в нашей жизни никто не гарантирован – по-моему, об этом есть даже в талмуде...
– В таком случае я повторяю мой вопрос, господин офицер... Не имею чести знать вашего имени...
– Эйхман... Моя фамилия Эйхман.
– Следовательно, господин Эйхман, после такого рода заявления я смогу покинуть рейх?
– Бесспорно. Вы покинете рейх, если желаете этого, но не сразу после такого заявления... Вам еще предстоит решить ваши финансовые дела, да и не следует вам сразу же уезжать – могут пойти кривотолки: мол, Дигона попросту заставили выступить с этим заявлением.
– А возможен ли такой вариант: я выступаю с заявлением, в котором благодарю немецкую юриспруденцию и медицину, а после этого вы отказываете мне в выезде на родину?
– Неужели вы думаете...
– Да, господин Эйхман, я думаю именно так. И мне нужны гарантии.
– Я могу понять вас, – после некоторой паузы ответил Эйхман. – Хорошо. Кого бы вы хотели иметь гарантом?
– Кого-либо из представителей наших фирм.
– Это будут американцы? Нет, такой вариант нас не устроит. Может быть, мы остановимся на ком-то из ваших немецких контрагентов?
– Пожалуйста.
– Кого бы вы хотели предложить?
– Доктор Шахт.
– Это невозможно. Доктор Ялмар Шахт – член имперского кабинета министров.
– Доктор Абс? А может быть, Дорнброк?
– Позвольте мне посоветоваться с руководством. Могу вам сказать, что оба эти человека, хотя и являются финансистами – а вы знаете, что наша партия выступает против финансового капитала и крупной буржуазии, – ничем себя не скомпрометировали и занимают нейтральную позицию. Естественно, мне придется переговорить с ними – согласятся ли они выступить вашими гарантами. Впрочем, нам нужен один гарант. Так кто же из них? Абс? Или Дорнброк?
– Хорошо, – пожевав беззубым ртом, ответил Дигон. – Давайте остановимся на Дорнброке.
...Дорнброк пожал худую руку Дигона и прошептал:
– Боже мой, что с вами, Самуэль? Какой ужас, бедный вы мой... Эйхман рассказал мне, что вас изуродовали бандиты в камере во время случайного ареста... Есть еще какой-то Дигон, которого искали, а взяли по ошибке вас...
– И вы поверили этому, Фриц? – горько усмехнулся Самуэль. – Фриц, это все ложь! Меня избил их следователь в гестапо! А теперь они хотят, чтобы я обелил их. Наверное, Барри нажал на них через государственный департамент. И они хотят, чтобы я сказал, будто все это, – он показал иссохшими руками на свое изуродованное лицо, – дело рук бандитов... Не тех бандитов, которые допрашивают, а маленьких, несчастных, темных жуликов. Я сделаю такое заявление, чтобы вырваться из этого ада...
– А дома вы скажете всю правду про этих изуверов, я понимаю вас...
– Конечно! Об этом нельзя молчать. Мир содрогнется, если рассказать об этих зверствах. Достаточно посмотреть на мое лицо... Это страшнее слов...
Дорнброк сказал Эйхману, заехав к нему в имперское управление безопасности:
– Его нельзя выпускать. Отправьте его в лагерь... В такой, словом, откуда не очень скоро выходят. Но пусть он будет жив... Им можно торговать. Естественно, вся собственность Дигона переходит в распоряжение моей компании, но это должно быть сделано секретно. Ариизация предприятий Дигонов, и все. А куда пошли их капиталы – это наше дело.
– Это наше дело, – согласился с Эйхманом Гейдрих, – именно поэтому мы скажем, что все еврейские капиталы переданы народным правительством в народные предприятия оборонных заводов Дорнброка. Я не люблю лис и уважаю позицию. Или – или. В данном случае это будет полезно не только для Дорнброка, но и для всех остальных наших магнатов... Уж если с нами – то во всем и до конца. А это возможно лишь через клятву на крови.
– Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке...
– А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.
Назавтра Дигон был переведен в Дахау – без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.
Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.
Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:
– Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде...
Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.
Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии – точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.
На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:
– Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля – он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение – гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!
ИСАЕВ
1
«А с ногами-то плохо дело, – подумал Максим Максимович, – и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь – это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы – единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно – тю-тю».
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович... Не прилетели еще ваши куры...
– Сейчас мы уйдем, не сердись...
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
...Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54