– Обязательно. Сейчас я вызову прокурора, и мы ему все вместе расскажем, да?
– Да.
– Сколько денег перевели на имя ваших сестер?
– Пятьсот тысяч иен.
– Это сколько на доллары?
– Я не знаю... Какая разница?
«Улыбка у нее замечательная, я даже не мог подумать, что у нее такая улыбка... Как утро... Пошло, да, Люс? „Улыбка как утро“... Но что же делать, если улыбка у нее действительно как утро... Сейчас надо перевести эти проклятые иены на доллары, а потом доллары на наши марки... Не смогу... Надо послать телеграмму в Берлин, чтобы из моей доли за дом на имя ее сестер... Нет, это ее испугает... На ее имя, они же наследницы... Перевели деньги... Я еще соображаю, хотя вроде бы я на исходе. Люс, что с тобой? Ничего, так бывало, когда я кончал картину... Перенапряжение... Пройдет. Берем душу в руки и трясем ее, как нашкодившую кошку...»
Он откашлялся.
– Что? – спросила Исии. – Вам дурно?
Люс отрицательно покачал головой и спросил, откашлявшись еще раз:
– Когда вам стало плохо после того облака, он привез вас сюда и сказал, что ненадолго слетает домой и сразу вернется, да?
– Да. Ему не верили, когда он так говорил?
– Нет. Не верили.
«Какой маленький мир и какой большой! Слава богу, она еще понимает по-английски. А думает по-японски. Скажи мне, милая, отчего же тогда, если он жив, а не погиб двадцать второго и если ты знаешь, что он любит тебя, отчего ты не послала телеграмму его адвокату? Почему ты не позвонила в наше посольство?»
– Он прилетит, как только кончатся все формальности, Исии... Это будет не завтра, но очень скоро, в самые ближайшие дни... Он ведь сказал при прощании вам, что сделает кое-какие дела дома, привезет врачей и лекарства и вылечит вас, да?
Снова свет в палате...
– Он сказал, что построит специальные клиники и передаст свои деньги на то, чтобы люди научились лечить мою болезнь. Он сказал, что то облако, которое прошло надо мной, будет последним...
Люс поднялся, и его шатнуло. Он увидел в глазах женщины испуг. Он как-то странно подмигнул ей. («Нет, не так, это я сейчас сыграл злого волшебника для моего Отто, надо играть доброго гномика и улыбаться, я спутал гримасы. Ничего, я сейчас ей улыбнусь... Сейчас...»)
– Он очень ругал мистера Лима? – спросил Люс, забыв улыбнуться, как добрый гномик. – И своего отца, да?
– Нет... Разве можно ругать отца?! А мистера Лима он ругал, и я даже просила его не ругать так страшно человека, и он больше никогда при мне не ругал его.
Люс почувствовал, как голова его совсем очистилась и стала ясной, но одновременно с этим освобождением от вязкого, тошнотворного тумана сердце сдавило тупой болью.
«Ну вот, невроз, – подумал Люс, – начинается. Не одно, так другое».
– А почему вы поверили, что он негодяй? Только из-за того, что так долго не приезжал? Из-за того, что не прислал денег? Или потому, что вам это сказал про него ваш соплеменник?
Она снова заплакала, и он понял, что попал в точку.
– Онума-сан?
Она кивнула головой.
– Он просил вас сказать про сифилис?
– Да.
– Он просил сказать это мне, а потом попросить меня уйти из палаты или вызвать сестру – мол, вам стало плохо, да?
– Да.
– Он раньше был актером, этот Онума?
– Нет, он был режиссером. Он ставил нам программу... Это было давно, много лет назад...
«Ну, вот и сердце перестало болеть, – подумал Люс. – Теперь будет легче обманывать ее... мне придется быть с ней до конца... Сейчас я вызову прокурора и журналистов, а потом соберу пресс-конференцию».
Он шагнул к двери, но сердце вдруг остановилось, а потом стало колотиться где-то в горле.
– Сейчас, – прошептал он, – сейчас я... вернусь...
И он сделал еще один шаг к двери: белой, масляной, скользкой, которая наваливалась на него с каждым мгновением все стремительнее и стремительнее...
...НО НЕ ФИНАЛ
1
После того как прошло заседание наблюдательного совета, на котором Бауэр был утвержден заместителем председателя, Дорнброк слег. Врачи констатировали, что давление у старика нормальное, кардиограмма не показывала отклонений от нормы, да и все остальные анализы не дали ничего тревожного.
– Есть форма нервного шока, – объяснил Фрайтаг, доктор ведущей боннской клиники, – когда больной угасает в течение нескольких недель. Господин Дорнброк отказывается от еды, апатия, отсутствие реакции на происходящее, нежелание разговаривать – это тревожные симптомы.
– Вы можете определить время кризисной точки? – спросил Бауэр. – Что надо предпринять? Отдалить эту кризисную точку или же приблизить ее?
Доктор из Бонна посмотрел на профессора Тергмана. Тот пожал плечами:
– Зачем же искусственно приближать кризис?
– Нам важно знать правду о состоянии здоровья председателя, – сказал Бауэр, – мы обязаны продолжать его работу. Либо мы опираемся на ваше заключение: «Дело обстоит так-то и так-то, ждать надо того-то и того, в такие-то сроки», – и мы принимаем целый ряд решений, которые сейчас не принимаются, поскольку мы ждем возвращения господина Дорнброка. Либо вы говорите: «Через месяц он вернется в строй», – и тогда мы продолжаем ждать...
– Знаете что, – ответил Тергман, – пригласите-ка лучше еще одного специалиста. Я не хочу брать на себя ответственность, которую вы столь устрашающе навязываете мне. Я еще не научился лечить отцовское горе пилюлями...
Когда медики ушли, представитель ракетной группы «Белькова» заметил:
– Господин Бауэр руководствуется лучшими пожеланиями, однако такая настойчивость может быть неверно истолкована.
– Кем? – резко спросил Бауэр.
Он оглядел присутствующих на заседании членов наблюдательного совета. Никто не отвечал ему. Бауэр презрительно хмыкнул:
– Я отвечаю за всю текущую работу, и я обязан вести ее с вашей санкции и под вашим доброжелательным наблюдением. Я хочу одного – выполнять волю председателя как можно точнее и добросовестней. Ни о чем ином я не думаю, когда кажусь чересчур «настойчивым».
Представитель «Мессершмитта» передал Айсману записку: «У него крепкие зубы».
Айсман посмотрел на представителя «Мессершмитта» ледяным, несколько даже недоумевающим взглядом. Тот немедленно поджался: «Зачем я оставил у него в руках документ? Впрочем, там нет имени. Но мне казалось, что Айсман, которому доставалось от Бауэра больше всех, должен был бы реагировать иначе. Неужели поклонение силе стало его второй натурой?»
Закрыв заседание совета, Бауэр поехал на виллу «Шёне абенд» к Гизелле Дорнброк. Последние дни он ездил к ней открыто, словно подставляясь под объективы фотокамер. Делал это он умышленно – Дорнброк санкционировал его помолвку со своей племянницей, оговорив, что произойдет это через два месяца: в течение этого срока траур по погибшему Гансу соблюдался во всех бюро концерна...
2
Услыхав сообщение радио о трагической гибели Берга в авиационной катастрофе, Максим Максимович словно шагнул в пустоту.
«Это все, – подумал он. – Один Берг держал в руках все доказательства. Я? А кто я такой? Я – никто в данной ситуации. Я даже не убежден, что мои показания приобщат к делу. Кто у них еще остался? Грос. Да. Грос и я. Я и Грос. Но Айсман боится меня больше Гроса... Страх... Боится... А чего боится Айсман? Между прочим, мне надо сейчас вспомнить – чего он боялся? Вообще-то, это так неэтично – использовать страх. Но что же делать, если судьба снова свела тебя с нацистом... Он боится... Люди, добившиеся житейских благ ценою предательства самих себя, высоких идеалов добра, очень боятся потерять эти блага... Только взгляд в глаза старухи с косой может испугать таких людей... Когда один на один и спасения ждать неоткуда... Крайность? Крайность. Это точно. Но я иду по их логике, у меня иного выхода нет».
Исаев перешел границу – так, чтобы его могли засечь люди Айсмана, – и поехал в аэропорт Темпельхоф покупать билет в Рим. Исаев был вынужден принять это решение – времени на раздумье не оставалось.
Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки – Исаев верил в счастливое назначение этого числа, – и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:
– Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано... Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.
Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной «хайбл». Он взял со столика газету и прочитал шапку: «Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование».
«Молодец, – устало подумал Исаев. – Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга».
Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал «хайбл» и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую – так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.
А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.
«Есть два пути, – говорил он, – и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово „путь“ на „выход“. Выход есть один, а вот пути – их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой – посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради, никаких провокаций, как правило, провоцируют тех, кто хочет этого. Силой нельзя кичиться, но каждый честный человек обязан всегда точно чувствовать свою силу. Сильный ведь может не только обидеть, но и защитить».
Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм – чем дальше, тем больше – будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.
«Кичливость всегда мешала истине, – думал Исаев. – В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
– Да.
– Сколько денег перевели на имя ваших сестер?
– Пятьсот тысяч иен.
– Это сколько на доллары?
– Я не знаю... Какая разница?
«Улыбка у нее замечательная, я даже не мог подумать, что у нее такая улыбка... Как утро... Пошло, да, Люс? „Улыбка как утро“... Но что же делать, если улыбка у нее действительно как утро... Сейчас надо перевести эти проклятые иены на доллары, а потом доллары на наши марки... Не смогу... Надо послать телеграмму в Берлин, чтобы из моей доли за дом на имя ее сестер... Нет, это ее испугает... На ее имя, они же наследницы... Перевели деньги... Я еще соображаю, хотя вроде бы я на исходе. Люс, что с тобой? Ничего, так бывало, когда я кончал картину... Перенапряжение... Пройдет. Берем душу в руки и трясем ее, как нашкодившую кошку...»
Он откашлялся.
– Что? – спросила Исии. – Вам дурно?
Люс отрицательно покачал головой и спросил, откашлявшись еще раз:
– Когда вам стало плохо после того облака, он привез вас сюда и сказал, что ненадолго слетает домой и сразу вернется, да?
– Да. Ему не верили, когда он так говорил?
– Нет. Не верили.
«Какой маленький мир и какой большой! Слава богу, она еще понимает по-английски. А думает по-японски. Скажи мне, милая, отчего же тогда, если он жив, а не погиб двадцать второго и если ты знаешь, что он любит тебя, отчего ты не послала телеграмму его адвокату? Почему ты не позвонила в наше посольство?»
– Он прилетит, как только кончатся все формальности, Исии... Это будет не завтра, но очень скоро, в самые ближайшие дни... Он ведь сказал при прощании вам, что сделает кое-какие дела дома, привезет врачей и лекарства и вылечит вас, да?
Снова свет в палате...
– Он сказал, что построит специальные клиники и передаст свои деньги на то, чтобы люди научились лечить мою болезнь. Он сказал, что то облако, которое прошло надо мной, будет последним...
Люс поднялся, и его шатнуло. Он увидел в глазах женщины испуг. Он как-то странно подмигнул ей. («Нет, не так, это я сейчас сыграл злого волшебника для моего Отто, надо играть доброго гномика и улыбаться, я спутал гримасы. Ничего, я сейчас ей улыбнусь... Сейчас...»)
– Он очень ругал мистера Лима? – спросил Люс, забыв улыбнуться, как добрый гномик. – И своего отца, да?
– Нет... Разве можно ругать отца?! А мистера Лима он ругал, и я даже просила его не ругать так страшно человека, и он больше никогда при мне не ругал его.
Люс почувствовал, как голова его совсем очистилась и стала ясной, но одновременно с этим освобождением от вязкого, тошнотворного тумана сердце сдавило тупой болью.
«Ну вот, невроз, – подумал Люс, – начинается. Не одно, так другое».
– А почему вы поверили, что он негодяй? Только из-за того, что так долго не приезжал? Из-за того, что не прислал денег? Или потому, что вам это сказал про него ваш соплеменник?
Она снова заплакала, и он понял, что попал в точку.
– Онума-сан?
Она кивнула головой.
– Он просил вас сказать про сифилис?
– Да.
– Он просил сказать это мне, а потом попросить меня уйти из палаты или вызвать сестру – мол, вам стало плохо, да?
– Да.
– Он раньше был актером, этот Онума?
– Нет, он был режиссером. Он ставил нам программу... Это было давно, много лет назад...
«Ну, вот и сердце перестало болеть, – подумал Люс. – Теперь будет легче обманывать ее... мне придется быть с ней до конца... Сейчас я вызову прокурора и журналистов, а потом соберу пресс-конференцию».
Он шагнул к двери, но сердце вдруг остановилось, а потом стало колотиться где-то в горле.
– Сейчас, – прошептал он, – сейчас я... вернусь...
И он сделал еще один шаг к двери: белой, масляной, скользкой, которая наваливалась на него с каждым мгновением все стремительнее и стремительнее...
...НО НЕ ФИНАЛ
1
После того как прошло заседание наблюдательного совета, на котором Бауэр был утвержден заместителем председателя, Дорнброк слег. Врачи констатировали, что давление у старика нормальное, кардиограмма не показывала отклонений от нормы, да и все остальные анализы не дали ничего тревожного.
– Есть форма нервного шока, – объяснил Фрайтаг, доктор ведущей боннской клиники, – когда больной угасает в течение нескольких недель. Господин Дорнброк отказывается от еды, апатия, отсутствие реакции на происходящее, нежелание разговаривать – это тревожные симптомы.
– Вы можете определить время кризисной точки? – спросил Бауэр. – Что надо предпринять? Отдалить эту кризисную точку или же приблизить ее?
Доктор из Бонна посмотрел на профессора Тергмана. Тот пожал плечами:
– Зачем же искусственно приближать кризис?
– Нам важно знать правду о состоянии здоровья председателя, – сказал Бауэр, – мы обязаны продолжать его работу. Либо мы опираемся на ваше заключение: «Дело обстоит так-то и так-то, ждать надо того-то и того, в такие-то сроки», – и мы принимаем целый ряд решений, которые сейчас не принимаются, поскольку мы ждем возвращения господина Дорнброка. Либо вы говорите: «Через месяц он вернется в строй», – и тогда мы продолжаем ждать...
– Знаете что, – ответил Тергман, – пригласите-ка лучше еще одного специалиста. Я не хочу брать на себя ответственность, которую вы столь устрашающе навязываете мне. Я еще не научился лечить отцовское горе пилюлями...
Когда медики ушли, представитель ракетной группы «Белькова» заметил:
– Господин Бауэр руководствуется лучшими пожеланиями, однако такая настойчивость может быть неверно истолкована.
– Кем? – резко спросил Бауэр.
Он оглядел присутствующих на заседании членов наблюдательного совета. Никто не отвечал ему. Бауэр презрительно хмыкнул:
– Я отвечаю за всю текущую работу, и я обязан вести ее с вашей санкции и под вашим доброжелательным наблюдением. Я хочу одного – выполнять волю председателя как можно точнее и добросовестней. Ни о чем ином я не думаю, когда кажусь чересчур «настойчивым».
Представитель «Мессершмитта» передал Айсману записку: «У него крепкие зубы».
Айсман посмотрел на представителя «Мессершмитта» ледяным, несколько даже недоумевающим взглядом. Тот немедленно поджался: «Зачем я оставил у него в руках документ? Впрочем, там нет имени. Но мне казалось, что Айсман, которому доставалось от Бауэра больше всех, должен был бы реагировать иначе. Неужели поклонение силе стало его второй натурой?»
Закрыв заседание совета, Бауэр поехал на виллу «Шёне абенд» к Гизелле Дорнброк. Последние дни он ездил к ней открыто, словно подставляясь под объективы фотокамер. Делал это он умышленно – Дорнброк санкционировал его помолвку со своей племянницей, оговорив, что произойдет это через два месяца: в течение этого срока траур по погибшему Гансу соблюдался во всех бюро концерна...
2
Услыхав сообщение радио о трагической гибели Берга в авиационной катастрофе, Максим Максимович словно шагнул в пустоту.
«Это все, – подумал он. – Один Берг держал в руках все доказательства. Я? А кто я такой? Я – никто в данной ситуации. Я даже не убежден, что мои показания приобщат к делу. Кто у них еще остался? Грос. Да. Грос и я. Я и Грос. Но Айсман боится меня больше Гроса... Страх... Боится... А чего боится Айсман? Между прочим, мне надо сейчас вспомнить – чего он боялся? Вообще-то, это так неэтично – использовать страх. Но что же делать, если судьба снова свела тебя с нацистом... Он боится... Люди, добившиеся житейских благ ценою предательства самих себя, высоких идеалов добра, очень боятся потерять эти блага... Только взгляд в глаза старухи с косой может испугать таких людей... Когда один на один и спасения ждать неоткуда... Крайность? Крайность. Это точно. Но я иду по их логике, у меня иного выхода нет».
Исаев перешел границу – так, чтобы его могли засечь люди Айсмана, – и поехал в аэропорт Темпельхоф покупать билет в Рим. Исаев был вынужден принять это решение – времени на раздумье не оставалось.
Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки – Исаев верил в счастливое назначение этого числа, – и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:
– Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано... Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.
Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной «хайбл». Он взял со столика газету и прочитал шапку: «Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование».
«Молодец, – устало подумал Исаев. – Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга».
Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал «хайбл» и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую – так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.
А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.
«Есть два пути, – говорил он, – и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово „путь“ на „выход“. Выход есть один, а вот пути – их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой – посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради, никаких провокаций, как правило, провоцируют тех, кто хочет этого. Силой нельзя кичиться, но каждый честный человек обязан всегда точно чувствовать свою силу. Сильный ведь может не только обидеть, но и защитить».
Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм – чем дальше, тем больше – будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.
«Кичливость всегда мешала истине, – думал Исаев. – В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54