В камере было холодно, поэтому я не раздевался, и это доставало больше всего. Я привык к чистоте и соблюдал, по мере возможности, личную гигиену. Сначала нас, сидевших в холодной комнатушке с узкой амбразурой не пропускающего свет окна, было трое, потом меня перевели в одиночный отсек, и последние сорок восемь или сколько там часов я провел в полном одиночестве.
Сидел на лавочке, которую, кажется, называют шконкой или чем-то в этом роде, и нюхал свое пахнущее грязной бедностью тело. К моим ранам, полученным в бою с бритоголовыми, прибавились следы задержания, и все они давали себя знать – хором и по отдельности; действуя сообща, они разламывали и разрывали на части все тело как таковое, и вместе с этим каждая рана и каждый ушиб болели по-своему. У меня кружилась голова, я хромал на обе ноги, кисть правой руки распухла. Кровоподтеки, ссадины и синяки – обычное дело, на них я почти не обращал внимания. А вот в том, что одно или два ребра были сломаны, я не сомневался. При вдохе грудь кололо, выдыхать же я мог только очень медленно и осторожно, чтобы не закричать от боли. Кричать было еще больнее, чем просто дышать, поэтому от крика я старался воздерживаться, хотя иногда и очень хотелось завопить как следует. Поворачивался я с большим трудом, а о быстрой ходьбе, пожалуй, можно было забыть минимум на два месяца.
Я старался не думать о будущем. Зачем расстраиваться раньше времени? Тем более, что, может быть, расстраиваться-то и не придется. Все зависит от того, какой попадется следователь. В принципе же, все ясно. Одно из двух.
Либо меня подставили, что малореально – никто не знал, что я глубокой ночью поеду в Красное; я сам, совершенно спонтанно выбрал маршрут, после того как мне настучали по голове. Хотя эту версию совсем отставлять было нельзя – если кто-то знал, что я ночевал у Татьяны Викторовны и, значит, вся квартира в моих отпечатках, то что-нибудь из этой истории вытягивалось.
Либо я случайно попал под колеса личной разборки Татьяны Викторовны с кем-то мне неизвестным. Вернее, наоборот – неизвестного с этой очаровательной шлюхой. И, таким образом, я оказался в ненужное время в ненужном месте.
Если менты сподобятся распутывать это дело внимательно и долго, значит, мне повезло. А если поленятся, то посадят меня за милую душу. Тут и особо доказывать ничего не нужно. Отпечатков моих навалом… На простынях со вчерашней ночи отчетливо читается весь набор моих хромосом… Охранник в магазине меня видел… Руки разбиты… Да никто и не будет все внимательно исследовать. В общем, решил я, нужно дождаться первого допроса и посмотреть следователю в глаза. Тогда и можно будет понять, как себя вести и на что рассчитывать.
А Татьяну жалко. Хорошая была. Веселая.
Звуки, окружавшие меня в тюрьме, были скучными и бессмысленными. Пока рядом со мной находились люди, я старался отключаться и вообще ни на что не обращал внимания. Вспоминал разное, прокручивал в голове давно, казалось бы, забытые пластинки, вроде венгерской «Омеги» и польского «Генерала». Обособиться мне удавалось: вид я имел помятый, лежал, заляпанный засохшей кровью, синий, отекший, – меня и не доставали.
Когда я оказался один, то прислушался в надежде как-то развлечься, однако не развлекся. В стенах то и дело сыпался за штукатуркой песок, потрескивал бетонный пол, поскрипывала решетка в окне. С тихим шелестом опадали тончайшие пластинки масляной краски с железной, тихо подвывавшей по ночам двери. За дверью изредка раздавались гулкие шаги и голоса, пустые и одинаковые. Жужжала-звенела негаснущая лампочка, свисавшая с потолка на коротком шнуре, за стенами топали зэки, стучали о шконки своими костлявыми телами.
На допрос вызвали поздно вечером. Желудок мой стонал под давлением того, что здесь называлось ужином, – я даже представить не мог, из чего была приготовлена эта липкая дрянь.
Охранник провел меня по коридорам, однако того, что я видел прежде в кинофильмах, – остановок на поворотах, «лицом к стене!» и прочих тюремных выкрутасов – он со мной не проделывал. Вел спокойно, даже как-то миролюбиво. В конце концов мы пришли в кабинет – обыкновенный такой кабинет, ни решеток на окнах, ни еще каких-нибудь ужасов: два письменных стола, шкафчики-полочки, настольные лампы, недорогой компьютер, ворох бумаг на подоконнике. Кабинет бухгалтера маленького частного предприятия.
За одним из столов сидел полный улыбчивый дядька, похожий на дешевую детскую куклу. Розовое, блестящее, добродушное, согласно ГОСТу, лицо
– Садись, Боцман, – сказал он и дружелюбно махнул рукой на потертый офисный, из самых дешевых, стул.
Я сел.
– Рассказывай.
– Что? – спросил я.
– Как ты дошел до жизни такой, – улыбнулся дядька.
Я провел распухшей ладонью по разбитым губам.
– Ну-ну. – Дядька притворно нахмурился. – Не надо, не надо, Боцман, изображать из себя тут молодогвардейца. Ничего такого, в целом, страшного. До свадьбы, надо думать, вся эта история на тебе заживет. Жениться-то второй раз не думал? Пора, пора уже… Годы… А то – бросаешься на замужних женщин… Как мальчик, ей-богу… А кстати, Боцман – это что же, настоящая твоя фамилия?
Я осторожно, чтобы не было слишком больно, пожал плечами.
– С детства с такой хожу.
– Еврей, что ли? – хитро подмигнув, спросил толстяк.
– Не знаю, – ответил я. – Я как-то об этом не задумывался.
– Если настоящая, то скорее всего еврей. – Толстяк хлопнул ладонью по столу.
– Вам виднее.
– Это точно. Точно. Очень точно. В десятку прямо!
В кабинет вошел кто-то еще, я не стал оборачиваться, однако собрался, готовясь к неожиданностям. Кто его знает, что там у меня за спиной затевается. Могут и по башке дать. В кино так бывает. Войдет кто-то сзади, типа, плохой следователь – и выбьет из-под тебя стул. Или, опять же, по башке…
– Вот и Карл Фридрихович так считает, что нам виднее. Верно я, в целом, говорю, Карл Фридрихович?
Из-за моей спины вышел незримый доселе Карл Фридрихович. Вышел и встал рядом с толстяком.
– Вот Карл Фридрихович. – Толстый дядька развел руки в неискренней радости. – Он тоже вас послушает. Да?
Дядька посмотрел на гостя. Я тоже смотрел на Карла Фридриховича и удивлялся тому, до чего же он похож на меня. Я когда-то слышал, что люди делятся всего-навсего не то на пять, не то и подавно на четыре морфологических типа. Карл Фридрихович подпадал под мой тип – лучше некуда. Если меня, нынешнего, помыть, подлечить, причесать и накормить, то буду просто вылитый Карл Фридрихович.
– А что, собственно, вы хотите…
– Мы хотим все закончить быстро и к обоюдному удовольствию, – звонким, но тихим голосом сказал Карл Фридрихович.
– Ты же в курсе, Боцман, что последние благословенные семь лет у нас в городе раскрываемость преступлений стопроцентная. Такого и при советской власти не было. В целом, это где-то даже невероятно. Ведь не было же такого, а, Боцман, не было? – пытливо уставился на меня толстяк.
– Не было, – согласился я.
– Не надо только иронизировать, – строго заметил Карл Фридрихович.
– Знаете, – сказал я, – мне было бы легче вам отвечать, если бы я знал ваше… ну, что ли, звание… Или должность…
– Резонно. Имеешь право. Рудольф Виссарионович. – Толстяк привстал и отвесил мне короткий поклон. – Следователь, который ведет твое дело, – продолжил Карл. – А я… ну, скажем так, офицер полиции нравов. Имя мое здесь уже звучало.
– Очень приятно. Закурить не дадите ли?
– Пожалуйста. Рудольф, угостите арестованного сигаретой.
Виссарионыч – так хотелось назвать пыхтящего и совершенно нестрашного с виду следователя – начал выдвигать один за другим ящики стола, ворошить бумаги – какие-то из них тихо спланировали на пол, – наконец вытащил из самого нижнего сплющенную сигарету, согнутую почти под прямым углом.
– Вот, пожалуйста.
Я взял из теплых пальцев следователя грязную сигарету, выпрямил ее, размял, сунул в рот. Карл щелкнул зажигалкой.
– Ну а теперь слушай меня внимательно, – сказал он, усаживаясь на край стола.
Вроде два уже, часы врут
«Вот, иду вчера из Смольного – пьяный, солидный, в сапогах за пятьсот баксов и в плаще за штуку. О костюме и рубашке даже говорить не хочется. Шагаю по замусоренному городу, в плейере – „With the Beatles“.
Roll over Beethoven
I gotta hear it again today…
Примерно в таком же настроении я шел тридцать лет назад с концерта грузинской группы, игравшей песни «Битлз» – шел не один, в огромной толпе, такая вышла спонтанная демонстрация. После концерта веселые ребята хором пели «Twist and Shout». Очень громко. Продолжили петь в метро – прибежали менты, стали хватать тех, у кого лучше поставлен голос. Что с ними сделали, не знаю, – у меня голос был слабый, непоставленный, и меня не арестовали.
Те, кого арестовывали, не шибко расстраивались. Чего расстраиваться, если неожиданно, на несколько минут, ты ощутил себя бессмертным, пусть даже и неосознанно?
Научная фантастика постепенно становилась для меня все менее захватывающей – я увидел путь в будущее, который, как и всякая дорога, вел в две стороны: туда и обратно. Рядом со мной оказались Бетховен и Леннон, Вивальди и Марк Болан – все примерно одного возраста, мои ровесники. Попсовый композитор Бах, мистификатор Курехин и диссидент Нил Янг. Пространство и время свернулись и забились в динамики моих колонок. Я легко управлял ими нажатием кнопок «Play» и «Stop», а потом зазвучал и сам, вместе с несколькими друзьями, количество и имена которых с годами менялись, смысл же существования и суть моей деятельности оставались прежними.
Мы что-то говорили о деньгах?
Да, деньги – это очень важно. Просто так они не приходят. Но если ты начинаешь звучать правильно – тут же валятся в диких количествах. Это способ тебя приструнить, притушить, чтобы не слишком сильно звучал. Ты не думала, почему такие деньги платят за музыку? Огромные деньги. Невероятные. Не сопоставимые с тем, что делает музыкант. Конечно, с позиций материального мира музыкант ничего не производит. Только издает звуки.
Полувечная споткнулась и едва не упала на редкую траву, похожую на последний ежик безнадежно лысеющего загорелого уголовника. Земля, проглядывавшая между полумертвыми бледными травинками, была сухой, рассыпчатой и не способной ни родить что-то новое, ни накормить рожденное прежде.
– Сказано – «даром получил, даром отдаю». Или «отдавай». Я в Писании не силен, я его, честно говоря, ни разу от начала до конца не прочитал. Когда маленький был – не нашлось под рукой, не принято было тогда в нашей стране Библию читать. А когда вырос – некогда. Вообще, после тридцати читать уже довольно нелепо. После тридцати нужно уже самому писать.
– Хватит умничать. Куда ты меня тащишь? Говорил – в Михайловский сад…
Я посмотрел на Полувечную. Лицо ее почернело от пыли и пота, рука, держащая камеру, дрожала, волосы торчали сальными колючками.
– Ну, так куда же мы теперь движемся?
Я огляделся по сторонам. Справа темнела стена деревьев Парка Победы, слева взгляд упирался в насыпь Николаевской железной дороги.
– Во дела… А как мы сюда попали? – искренне удивившись увиденному, спросил я. – Мы же шли в Михайловский сад.
– Пришли, – хмуро буркнула журналистка. – Я, честно говоря, не ожидала от солидного музыканта таких подвигов.
– Пришли… Что, прямо с Обводного? И сколько же мы шли? – Я посмотрел на часы. Они показывали двенадцать дня. – Слушай, я ничего не понимаю. Двенадцать. Сколько мы в студии сидели?
– Часа полтора, – сказала журналистка.
– Так. Потом на Обводном.
– Да. И на Обводном.
– И сколько мы проторчали на Обводном?
– Довольно долго. Ты мне рассказывал про автокатастрофу. И как ты потом пошел на репетицию и там напился. И как вы после этого поехали в Москву.
– В первый раз?
– Кажется…
– В первый раз это было весело.
– Ты говорил, что все происходит, как тогда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Сидел на лавочке, которую, кажется, называют шконкой или чем-то в этом роде, и нюхал свое пахнущее грязной бедностью тело. К моим ранам, полученным в бою с бритоголовыми, прибавились следы задержания, и все они давали себя знать – хором и по отдельности; действуя сообща, они разламывали и разрывали на части все тело как таковое, и вместе с этим каждая рана и каждый ушиб болели по-своему. У меня кружилась голова, я хромал на обе ноги, кисть правой руки распухла. Кровоподтеки, ссадины и синяки – обычное дело, на них я почти не обращал внимания. А вот в том, что одно или два ребра были сломаны, я не сомневался. При вдохе грудь кололо, выдыхать же я мог только очень медленно и осторожно, чтобы не закричать от боли. Кричать было еще больнее, чем просто дышать, поэтому от крика я старался воздерживаться, хотя иногда и очень хотелось завопить как следует. Поворачивался я с большим трудом, а о быстрой ходьбе, пожалуй, можно было забыть минимум на два месяца.
Я старался не думать о будущем. Зачем расстраиваться раньше времени? Тем более, что, может быть, расстраиваться-то и не придется. Все зависит от того, какой попадется следователь. В принципе же, все ясно. Одно из двух.
Либо меня подставили, что малореально – никто не знал, что я глубокой ночью поеду в Красное; я сам, совершенно спонтанно выбрал маршрут, после того как мне настучали по голове. Хотя эту версию совсем отставлять было нельзя – если кто-то знал, что я ночевал у Татьяны Викторовны и, значит, вся квартира в моих отпечатках, то что-нибудь из этой истории вытягивалось.
Либо я случайно попал под колеса личной разборки Татьяны Викторовны с кем-то мне неизвестным. Вернее, наоборот – неизвестного с этой очаровательной шлюхой. И, таким образом, я оказался в ненужное время в ненужном месте.
Если менты сподобятся распутывать это дело внимательно и долго, значит, мне повезло. А если поленятся, то посадят меня за милую душу. Тут и особо доказывать ничего не нужно. Отпечатков моих навалом… На простынях со вчерашней ночи отчетливо читается весь набор моих хромосом… Охранник в магазине меня видел… Руки разбиты… Да никто и не будет все внимательно исследовать. В общем, решил я, нужно дождаться первого допроса и посмотреть следователю в глаза. Тогда и можно будет понять, как себя вести и на что рассчитывать.
А Татьяну жалко. Хорошая была. Веселая.
Звуки, окружавшие меня в тюрьме, были скучными и бессмысленными. Пока рядом со мной находились люди, я старался отключаться и вообще ни на что не обращал внимания. Вспоминал разное, прокручивал в голове давно, казалось бы, забытые пластинки, вроде венгерской «Омеги» и польского «Генерала». Обособиться мне удавалось: вид я имел помятый, лежал, заляпанный засохшей кровью, синий, отекший, – меня и не доставали.
Когда я оказался один, то прислушался в надежде как-то развлечься, однако не развлекся. В стенах то и дело сыпался за штукатуркой песок, потрескивал бетонный пол, поскрипывала решетка в окне. С тихим шелестом опадали тончайшие пластинки масляной краски с железной, тихо подвывавшей по ночам двери. За дверью изредка раздавались гулкие шаги и голоса, пустые и одинаковые. Жужжала-звенела негаснущая лампочка, свисавшая с потолка на коротком шнуре, за стенами топали зэки, стучали о шконки своими костлявыми телами.
На допрос вызвали поздно вечером. Желудок мой стонал под давлением того, что здесь называлось ужином, – я даже представить не мог, из чего была приготовлена эта липкая дрянь.
Охранник провел меня по коридорам, однако того, что я видел прежде в кинофильмах, – остановок на поворотах, «лицом к стене!» и прочих тюремных выкрутасов – он со мной не проделывал. Вел спокойно, даже как-то миролюбиво. В конце концов мы пришли в кабинет – обыкновенный такой кабинет, ни решеток на окнах, ни еще каких-нибудь ужасов: два письменных стола, шкафчики-полочки, настольные лампы, недорогой компьютер, ворох бумаг на подоконнике. Кабинет бухгалтера маленького частного предприятия.
За одним из столов сидел полный улыбчивый дядька, похожий на дешевую детскую куклу. Розовое, блестящее, добродушное, согласно ГОСТу, лицо
– Садись, Боцман, – сказал он и дружелюбно махнул рукой на потертый офисный, из самых дешевых, стул.
Я сел.
– Рассказывай.
– Что? – спросил я.
– Как ты дошел до жизни такой, – улыбнулся дядька.
Я провел распухшей ладонью по разбитым губам.
– Ну-ну. – Дядька притворно нахмурился. – Не надо, не надо, Боцман, изображать из себя тут молодогвардейца. Ничего такого, в целом, страшного. До свадьбы, надо думать, вся эта история на тебе заживет. Жениться-то второй раз не думал? Пора, пора уже… Годы… А то – бросаешься на замужних женщин… Как мальчик, ей-богу… А кстати, Боцман – это что же, настоящая твоя фамилия?
Я осторожно, чтобы не было слишком больно, пожал плечами.
– С детства с такой хожу.
– Еврей, что ли? – хитро подмигнув, спросил толстяк.
– Не знаю, – ответил я. – Я как-то об этом не задумывался.
– Если настоящая, то скорее всего еврей. – Толстяк хлопнул ладонью по столу.
– Вам виднее.
– Это точно. Точно. Очень точно. В десятку прямо!
В кабинет вошел кто-то еще, я не стал оборачиваться, однако собрался, готовясь к неожиданностям. Кто его знает, что там у меня за спиной затевается. Могут и по башке дать. В кино так бывает. Войдет кто-то сзади, типа, плохой следователь – и выбьет из-под тебя стул. Или, опять же, по башке…
– Вот и Карл Фридрихович так считает, что нам виднее. Верно я, в целом, говорю, Карл Фридрихович?
Из-за моей спины вышел незримый доселе Карл Фридрихович. Вышел и встал рядом с толстяком.
– Вот Карл Фридрихович. – Толстый дядька развел руки в неискренней радости. – Он тоже вас послушает. Да?
Дядька посмотрел на гостя. Я тоже смотрел на Карла Фридриховича и удивлялся тому, до чего же он похож на меня. Я когда-то слышал, что люди делятся всего-навсего не то на пять, не то и подавно на четыре морфологических типа. Карл Фридрихович подпадал под мой тип – лучше некуда. Если меня, нынешнего, помыть, подлечить, причесать и накормить, то буду просто вылитый Карл Фридрихович.
– А что, собственно, вы хотите…
– Мы хотим все закончить быстро и к обоюдному удовольствию, – звонким, но тихим голосом сказал Карл Фридрихович.
– Ты же в курсе, Боцман, что последние благословенные семь лет у нас в городе раскрываемость преступлений стопроцентная. Такого и при советской власти не было. В целом, это где-то даже невероятно. Ведь не было же такого, а, Боцман, не было? – пытливо уставился на меня толстяк.
– Не было, – согласился я.
– Не надо только иронизировать, – строго заметил Карл Фридрихович.
– Знаете, – сказал я, – мне было бы легче вам отвечать, если бы я знал ваше… ну, что ли, звание… Или должность…
– Резонно. Имеешь право. Рудольф Виссарионович. – Толстяк привстал и отвесил мне короткий поклон. – Следователь, который ведет твое дело, – продолжил Карл. – А я… ну, скажем так, офицер полиции нравов. Имя мое здесь уже звучало.
– Очень приятно. Закурить не дадите ли?
– Пожалуйста. Рудольф, угостите арестованного сигаретой.
Виссарионыч – так хотелось назвать пыхтящего и совершенно нестрашного с виду следователя – начал выдвигать один за другим ящики стола, ворошить бумаги – какие-то из них тихо спланировали на пол, – наконец вытащил из самого нижнего сплющенную сигарету, согнутую почти под прямым углом.
– Вот, пожалуйста.
Я взял из теплых пальцев следователя грязную сигарету, выпрямил ее, размял, сунул в рот. Карл щелкнул зажигалкой.
– Ну а теперь слушай меня внимательно, – сказал он, усаживаясь на край стола.
Вроде два уже, часы врут
«Вот, иду вчера из Смольного – пьяный, солидный, в сапогах за пятьсот баксов и в плаще за штуку. О костюме и рубашке даже говорить не хочется. Шагаю по замусоренному городу, в плейере – „With the Beatles“.
Roll over Beethoven
I gotta hear it again today…
Примерно в таком же настроении я шел тридцать лет назад с концерта грузинской группы, игравшей песни «Битлз» – шел не один, в огромной толпе, такая вышла спонтанная демонстрация. После концерта веселые ребята хором пели «Twist and Shout». Очень громко. Продолжили петь в метро – прибежали менты, стали хватать тех, у кого лучше поставлен голос. Что с ними сделали, не знаю, – у меня голос был слабый, непоставленный, и меня не арестовали.
Те, кого арестовывали, не шибко расстраивались. Чего расстраиваться, если неожиданно, на несколько минут, ты ощутил себя бессмертным, пусть даже и неосознанно?
Научная фантастика постепенно становилась для меня все менее захватывающей – я увидел путь в будущее, который, как и всякая дорога, вел в две стороны: туда и обратно. Рядом со мной оказались Бетховен и Леннон, Вивальди и Марк Болан – все примерно одного возраста, мои ровесники. Попсовый композитор Бах, мистификатор Курехин и диссидент Нил Янг. Пространство и время свернулись и забились в динамики моих колонок. Я легко управлял ими нажатием кнопок «Play» и «Stop», а потом зазвучал и сам, вместе с несколькими друзьями, количество и имена которых с годами менялись, смысл же существования и суть моей деятельности оставались прежними.
Мы что-то говорили о деньгах?
Да, деньги – это очень важно. Просто так они не приходят. Но если ты начинаешь звучать правильно – тут же валятся в диких количествах. Это способ тебя приструнить, притушить, чтобы не слишком сильно звучал. Ты не думала, почему такие деньги платят за музыку? Огромные деньги. Невероятные. Не сопоставимые с тем, что делает музыкант. Конечно, с позиций материального мира музыкант ничего не производит. Только издает звуки.
Полувечная споткнулась и едва не упала на редкую траву, похожую на последний ежик безнадежно лысеющего загорелого уголовника. Земля, проглядывавшая между полумертвыми бледными травинками, была сухой, рассыпчатой и не способной ни родить что-то новое, ни накормить рожденное прежде.
– Сказано – «даром получил, даром отдаю». Или «отдавай». Я в Писании не силен, я его, честно говоря, ни разу от начала до конца не прочитал. Когда маленький был – не нашлось под рукой, не принято было тогда в нашей стране Библию читать. А когда вырос – некогда. Вообще, после тридцати читать уже довольно нелепо. После тридцати нужно уже самому писать.
– Хватит умничать. Куда ты меня тащишь? Говорил – в Михайловский сад…
Я посмотрел на Полувечную. Лицо ее почернело от пыли и пота, рука, держащая камеру, дрожала, волосы торчали сальными колючками.
– Ну, так куда же мы теперь движемся?
Я огляделся по сторонам. Справа темнела стена деревьев Парка Победы, слева взгляд упирался в насыпь Николаевской железной дороги.
– Во дела… А как мы сюда попали? – искренне удивившись увиденному, спросил я. – Мы же шли в Михайловский сад.
– Пришли, – хмуро буркнула журналистка. – Я, честно говоря, не ожидала от солидного музыканта таких подвигов.
– Пришли… Что, прямо с Обводного? И сколько же мы шли? – Я посмотрел на часы. Они показывали двенадцать дня. – Слушай, я ничего не понимаю. Двенадцать. Сколько мы в студии сидели?
– Часа полтора, – сказала журналистка.
– Так. Потом на Обводном.
– Да. И на Обводном.
– И сколько мы проторчали на Обводном?
– Довольно долго. Ты мне рассказывал про автокатастрофу. И как ты потом пошел на репетицию и там напился. И как вы после этого поехали в Москву.
– В первый раз?
– Кажется…
– В первый раз это было весело.
– Ты говорил, что все происходит, как тогда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38