– Они – главный тормоз. Они все живут в позапрошлом веке. Они убивают музыку.
– Мы зайдем сейчас еще в одно местечко, – сказал Кирсанов. – А почему это они убивают музыку?
Я плюнул на асфальт в третий раз за вечер. Вокруг, если не считать парочки вдалеке, по-прежнему никого не было.
Потому что они пришельцы. Гости из прошлого. Они до сих пор не считают рок-музыку музыкой. Для них музыка – это секта, куда можно попасть, только имея в кармане диплом консерватории. Все остальные заниматься музыкой не имеют права. Они слушают попсу восемнадцатого века с похоронным выражением лиц, а от этой музыки нужно просто сидеть и торчать – пить вино, обнимать девушку, может быть, молиться, что, в общем, примерно то же самое. А они заставляют людей ерзать на жестких, страшных для человеческого зада креслах по три часа – не чихать, не кашлять, конфетами не шуршать и спину держать прямо.
На сцену выходят музыканты и, после паузы, дирижер – с таким загробным видом, что кажется, будто ему аплодируют только за то, что он еще жив.
Лица музыкантов многозначительны и не по-земному одухотворены, никогда и не подумаешь, что эти музыканты погружены в размышления о повышении оклада и хитросплетения внутриоркестровых интриг.
Проще надо быть, господа артисты. Музыка существует для радости, а не для создания образов изможденных занятиями людей в мрачных черных фраках.
Я долго пытался понять, почему они уже в третьем тысячелетии от Рождества Христова продолжают играть музыку, наряжаясь в странные одежды – смесь восемнадцатого века с серединой двадцатого. Какого черта они рядятся во фраки? Откуда эта замкнутость, эта униформа, это сектантство? Откуда вообще эта дикая мода на фраки в наше-то время?
Смотришь на сцену и не понимаешь, то ли перед тобой графья и князья из обедневших, то ли письмоводители со столоначальником во главе.
Ясно, что фрак – это вроде что-то аристократическое, но у Достоевского все мелкие мерзавцы во фраках, и не только у Достоевского. Весь городской сброд в этом прикиде щеголял, напуская на себя солидность. Это как джинсы хорошей фирмы. Повседневная рабочая одежда канцелярской сволочи.
А почитатели из числа «людей духа» гордятся – мы слушаем серьезную музыку… Мы слушаем сложную музыку… А музыка не бывает простой и сложной. Она просто есть – одна, – и она огромна.
«Музыка выше, чем небеса», – сказал один саи-баба одному московскому музыканту. Баба знал, что говорит.
– Вот туда можно зайти, – повторил Кирсанов, показывая рукой на очередную дверь в очередной подвал. – Тут пиво дешевое.
Они не имеют представления о современной музыке вообще. Они знают то, что было написано в позапрошлом и более давних веках, – да и то, в основном, верхушки. А о том, что происходит сейчас, – вообще ни сном, ни духом.
Несколько надерганных из моря джаза имен и выдуманных критиками «течений». И несколько вбитых в головы рекламой эстрадных исполнителей, которые к современной музыке имеют такое же отношение, как романсы девятнадцатого века в переложении для гармошки-трехрядки к цветомузыке Скрябина. Вот и все, что они знают. А то, что джаз – это не море, а отдельная вселенная, что это абсолютная музыка – с минимумом изобразительных средств и без правил, – им этого не понять никогда. Джаз для них – просто одно из «направлений».
Они не могут понять элементарной вещи: нет больше в мире «рок-музыки», «джаза», «классики» – существуют сотни тысяч групп, музыкантов, авторов, которые играют все, что им в голову взбредет. Это и есть музыка – и этому надо радоваться. Ушли в прошлое мрачные ордена музыкантов, нет больше гениев-одиночек, музыка поглотила все это, размыла, теперь ею могут заниматься все – и это величайшее достижение. Мы переживаем небывалый расцвет культуры, каждый день создаются сотни произведений.
Они же, «люди духа», говорят об упадке, об отсутствии Имен и Личностей, о том, что не пишется больше хорошей музыки.
Да ее столько, что бессмысленно даже пытаться узнать все имена и услышать все, что делается сейчас на Земле. Чтобы хоть чуточку прикоснуться к этому небывалому, неожиданно свалившемуся на человечество в конце XX века богатству, нужно только чуть-чуть любопытства и немного простого интереса. А в первую очередь, музыку нужно просто любить.
…Она огромна, и она выше небес. Она направляет человека к общению и радости, а не к замкнутому кружку унылых неудачников. А что такое неудачник? Ленивый слабак. А ленивый слабак – от собственной глупости. От неумения концентрироваться и хоть чуть-чуть понимать окружающую жизнь.
– Нет, давай дальше двинем, я вспомнил, там через три дома – еще одно заведение.
Парочка впереди остановилась, мы приближались к ней.
…Нужно Марку сегодня об этом сказать, хотя он и так на правильном пути. Он занимается правильным делом. Он понимает, что музыку может делать группа разгильдяев, и эта музыка будет ничем не хуже звуков компании академических зануд. Музыке ведь все равно – закончил ты консерваторию или знаешь три гитарных аккорда и больше ничего вообще, включая таблицу умножения. Важно только Слышать, важно быть, как бы сказать… Слушателем.
– Ну да, – сказал Кирсанов. – Тем более что теперь вообще каждый мудак может писать на компьютере. Кстати, как ты относишься к компьютерным делам?
– Очень хорошо, – ответил я. – Если иметь в виду существование Бога, то следует, что все, что у нас есть, – от Него. В том числе и компьютер. И дан он нам, как я понимаю, в тот момент, когда Господь устал ждать, когда все люди научатся играть на музыкальных инструментах. Люди ленивы и в массе своей совершенно неподвижны. Их нужно тормошить, толкать. Их надо щипать, щекотать и бить – лучше всего бить. Это они понимают почти сразу. Большинство при битье зарывается в норы, часть совсем безмозглых выходит на демонстрации и принимается устраивать погромы, а остальные начинают думать. И у этих, которые задумываются, иногда получается что-то интересное.
– Ты хочешь сказать, что все, следуя божьему промыслу, должны заниматься музыкой?
Я хотел плюнуть, но сдержался.
– Это было бы идеально. Но, как всякий идеал, это вещь совершенно недостижимая. Поэтому, если каждый человек, пусть и не умеет он играть на инструменте, что, конечно, печально, будет хотя бы раз в год сочинять какое-нибудь музыкальное произведение – песню, например, – мир станет лучше. Это однозначно.
– Ага. Прекратятся войны, и исчезнет безработица.
– Может быть, войны и не прекратятся сразу. Но общее количество красоты при этом все равно возрастет.
– Красота спасет мир? Так, что ли? Что-то пока это предложение выглядит очень сомнительно. После Федора Михайловича с миром случилось столько неожиданностей… Одна мировая война, другая. «Близнецы», «Норд-Ост»… Вьетнам, Африка… М-да.
– Но мир-то не рухнул! Мы с тобой идем и пьем водку. И мир стоит – с чего бы это? Что мешает ему рухнуть? Что тормозит его уничтожение? Хотя, по всем прогнозам, не одно, так другое уже должно бы случиться. Не война, так экологическая катастрофа. Озоновые дыры, потепление. Яды всякие… Террористы… А?
– Ну и что? Красота спасает мир? Музыка?
– Это невозможно доказать, как невозможно и опровергнуть. Поэтому я считаю, что – да.
– Чего только по пьяни не наговоришь, – сказал Кирсанов. – Всякое случается. Иной раз такие бездны открываются, а протрезвеешь – все та же зарплата и отклеивающиеся обои. И никаких бездн.
– Слушай, – остановил я Кирсанова. Взял его за руку и остановил. – Слушай, вон там впереди…
– Что?
– Ну, двое…
– И что?
– Ты видишь?
– Кого?
– Посмотри лучше. Девчонка стоит, а рядом с ней мужик. – Кирсанов посмотрел в указанном мной направлении. – Ну?
– Что – ну? – переспросил Кирсанов.
– Да разуй глаза! Мужик же рядом с девчонкой – вылитый Джонни!
Джонни умер десять лет назад. Он не успел выехать за границу, хотя был самым «западным» из всех нас. Он читал нам «Нью Мюзикл Экспресс», переводил тексты Боуи и Дилана.
«Нью Мюзикл Экспресс» в те годы еще не был газетой, посвященной эстрадной музыке, а о Дилане в России вообще никто ничего не знал. Никто, кроме нескольких энтузиастов, в число которых входил Джонни.
Мы слушали с Джонни поп-музыку – тогда «поп-музыкой» были и «Кинг Кримсон», и «Флитвуд Мак» с Питером Грином, не говоря уже о «Битлз» и «Роллинг Стоунз». Джонни любил «чпок» – в мастерстве приготовления «чпока» он мог соперничать с самим Майком – и рок-н-роллы, он пел их без конца, и мы не могли представить нашу жизнь без Джонни и его рок-н-роллов. Еще Джонни писал замечательные песни. Он точно, как говорил наш общий знакомый Боб, «попадал в музыку».
Джонни умер десять лет назад, упав в коридоре собственной квартиры на пол и сломав основание черепа. Он пил все больше и больше; в последние месяцы, когда приходили гости, он покупал себе литр водки и пил из этой своей бутылки; гости пили что хотели, а Джонни – свой литр. Кончилось все падением на пол в коридоре и медленным, в течение нескольких часов, умиранием в одиночестве на собственной кровати. Когда наконец к нему пришли и вызвали «скорую», ничего сделать уже было нельзя. А когда приехали врачи, Джонни уже умер.
– Да, это он! – крикнул я. – Господи, как же…
Это чисто рок-н-ролльные истории: и Джима Моррисона кто-то где-то периодически встречает, и Леннон жив – по слухам, где-то на Тибете сидит. А вот Маккартни мертв уже давно, года с шестьдесят третьего, и в фанатской литературе тому есть куча неопровержимых доказательств. На фото «Abbey Road» он идет босиком, и на лице какие-то шрамы, которых якобы в детстве не было. Ну, про шрамы я знаю все, об этом я сегодня уже думал. В детстве ни у кого шрамов нет. Они появляются с годами. Маккартни в этом смысле – не исключение. Майлз Дэвис, рассказывают, тоже был похоронен а закрытом гробу, но кто лежал в гробу – неизвестно, а великий мистификатор Дэвис то ли в Индии, то ли в Африке, цел и невредим, играет на трубе.
Про Цоя тоже слухи ходят. В общем, слышал я разные истории и встречал достаточно сумасшедших, уверенных в физическом бессмертии своих героев.
Но сейчас я готов был поклясться, что вижу Джонни – живого, кажется, здорового и чем-то очень озабоченного. По причине этой озабоченности, проявляющейся в характерных для моего старого приятеля жестах, он выглядел живее всех живых.
Джонни стоял – я отчетливо это видел, хотя и издали, и со своим совиным зрением, – засунув руки в карманы джинсов, из которых, как и положено, выпирал круглый животик, доставшийся ему в наследство от советских пивных ларьков. Он слушал, что говорит собеседница – та стояла ко мне спиной, – и в такт ее словам задирал и опускал свой выдающийся вперед подбородок.
Поводил головой влево и вправо, переминался с ноги на ногу.
Пожимал плечами.
Горбился и резко выпрямлялся.
Пластика его была узнаваема на все сто.
Это не мог быть никто иной. Это был Джонни. Его тоже, кстати, хоронили в закрытом гробу. Я сам это видел.
Вид воскресшего приятеля не вызвал у меня ни страха, ни даже сильного удивления. И тем более я не впал ни в какой мистический восторг. Казалось, что все идет так, как должно идти. У Джонни была песня – «Все будет так, как оно быть должно, все будет именно так, другого не дано…»
Действительно, всякое бывает. Почему бы и нет? Жив мой приятель, вот тебе и на. А может быть, это просто пьяный бред. С кем не бывает? Многие пугаются, а мне не страшно. Я же знаю, что это бред.
Парень (я всегда называю и считаю всех своих знакомых – будь им хоть по пятьдесят и больше – «парнями»; в этом статусе они остались для меня, как и я сам, навсегда – и живые, и мертвые) еще раз кивнул девушке, резко повернулся, пошел к Неве, потом свернул на улицу Чайковского и исчез за углом коричневого, как кекс, дома в стиле «модерн».
На девушке были длинная черная юбка, туфли и какой-то жакет не жакет, пиджак не пиджак – что-то модное, с рукавами и хлястиком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38