Витя вернулся от стойки, уселся рядом со мной и задышал жарким мартеном в предвкушении приема пищи.
Когда двое официантов с попками зрелых педерастов, обтянутыми черными трико, уплыли в темноту зала, куратор полез во внутренний карман куртки.
– Это тебе. – Он протянул Сухорукову пухлый конверт.
Модник пощупал конверт тонкими пальцами. Раскрыл, заглянул внутрь.
– Ё-моё!
– На развитие современного искусства, – сказал Карл Фридрихович. – Посчитал?
– Сейчас…
Сухоруков шуршал купюрами так громко, что перекрывал завывания двух виолончелей. Голые девчонки играли что-то из Шостаковича.
– Три… тысячи?
– Да. Надеюсь, истратишь на дело? – Куратор наполнил свою пиалу коньяком. – Просто так я, знаешь, деньгами не разбрасываюсь…
– Конечно, – очень убедительно сказал Сухоруков. – На дело. Мне альбом писать. Столько всего нужно.
– Что нужно, ты и так получишь. Я имею в виду аппарат. А деньги… Они для творчества тебе даны.
– Ага. Хорошо. Спасибо.
Я, как, вероятно, и Сухоруков, не очень понимал, что значит «деньги для творчества» и как их можно истратить в этом случае с толком. На мой взгляд, деньги, полученные «на творчество», уместнее всего пропить, прогулять и потратить на баб. Тем самым получив новые или старые, но сильные ощущения, которые и послужат катализатором этого самого творчества.
– Это тебе, – прервал мои размышления Карл, бросив на стол конверт. Одним уголком он угодил в блюдечко с белым жидким салатом. Здесь явно перекладывали сметаны. Наверное, так было нужно…
Я сунул конверт в карман, не открывая. На ощупь и по тупому скользкому звуку, отозвавшемуся в пальцах легким зудом, в моем конверте, как и в сухоруковском, лежали крупные купюры. Куратор глотнул из пиалы и хмыкнул.
– Берет, как будто так и надо.
Витя, опорожнив пиалу одним глотком и тут же снова наполнив, цыкнул зубом.
– А что такое? – спросил я и оторвал от туловища лежавшего на фарфоровом блюде поросенка теплый, дрожащий в руках кусок.
– Это тебе аванс… Ты же еще ни черта не сделал, – сказал Карл Фридрихович. – Это только от моего хорошего к тебе отношения.
Куратор налил себе во второй раз, Витя – в третий. Сухоруков придерживался темпа Карла Фридриховича, я шел ноздря в ноздрю с охранником.
Виолончели заскрипели «Времена года» Вивальди. Меня передернуло. Карл Фридрихович поморщился.
– Хватит тут своим эстетством трясти, – сказал он, поднимая толстую глиняную пиалу. – Музыка как музыка. Потерпи. Через неделю у нас открытие.
– Как? – дернулся Сухоруков, и куратор снова поморщился.
– Да. Через неделю. Предлагаю… э-э-э…
Он явно хотел сказать «друзья», но вовремя осекся. И то правда – какие мы с ним друзья?
– Товарищи, – вывернулся Карл Фридрихович. Я быстро наполнил пиалу.
– Я хочу выпить за нас. Как только судьба не тасует колоду!
Я подумал, что сейчас меня стошнит.
– Кто бы мог подумать, что мы окажемся вместе. Что будем делать одно дело. Да какое! – Карл Фридрихович хихикнул. – Дело нужное, – продолжил он. – И прибыльное.
Сухоруков икнул.
– Вперед! – скомандовал куратор, и я снова наполнил свою пиалу. Я не в силах был ждать, пока Карл Фридрихович прервет поток банальностей. Выпил первым, оторвавшись от коллектива, и поймал на себе неодобрительный взгляд охранника Вити. Впрочем, новую порцию я успел проглотить уже вместе с компанией.
После внезапно наступившей, но непродолжительной тьмы, в которой растворились лица куратора, шофера Вити и юного стиляги, я обнаружил себя в комнате, задрапированной черным бархатом. Кровать, на которой я лежал, была покрыта мягким пледом, тоже черным и мягким, а прямо на мне сидела одна из давешних виолончелисток. Теперь на ней был черный бюстгальтер, снизу же она была, как и на рабочем месте, голой. Хотя кто ее разберет, где ее настоящее рабочее место. Может, на моем пузе и есть ее самое рабочее место.
– Вот вы какой, – сказала виолончелистка.
Лицо ее было миленьким, совсем девичьим. И не скажешь, что эта малютка способна выжимать из своего инструмента такие отвратительные звуки, которыми они с подружкой наполняли зал «Бедных людей».
– Это… Как я сюда попал? – спросил я, покосившись на пол. На полу я увидел свою одежду, сложенную аккуратной кучкой. Стало легче.
– Мы с тобой познакомились… Ты подошел, попросил сыграть что-нибудь из «Манфред Маннс Ерс Бэнд».
– Да. И что же дальше? Сыграли?
– Сыграли. Хотя у нас это и запрещено.
– Что сыграли?
– «Give Me The Good Earth». Мы медленно сыграли, раза в два медленнее, чем на пластинке. Так что никто ничего не понял. А потом пошли сюда.
– В отдельный, так сказать, кабинет.
– Да уж не в зало, – хихикнула виолончелистка. – Меня Тамарой зовут. Мне о вас Марина много рассказывала.
– Да? Так ты меня знаешь?
– Кто ж вас не знает.
– И Марину… Штамм ты имеешь в виду? Я правильно понял?
Тамара аккуратно слезла с моего не то уставшего, не то так и не раскочегарившегося мужского достоинства. Спрашивать о том, что же с моим достоинством все это время происходило, мне было неловко.
– Очень интересно, – сказал я, поднимая с пола свою одежду и начиная быстро одеваться. – И что же ты про меня знаешь?
– Боцман – живая легенда, – серьезно ответила Тамара. – Про тебя все знают. Не надо прибедняться. Столько лет – все волосатый и все на свободе. Музыку собираешь. Половина города думает, что ты стукач, другая половина – что ты просто такой ковбой, бесстрашный и крутой.
– Я ковбой.
– Это видно. Мне Маринка так и сказала.
– Вы давно знакомы? – спросил я, проводя рекогносцировку местности. Как я попал в это, в общем, уютное местечко, предназначенное ясно для чего, я так и не смог вспомнить.
– Давно, – с готовностью ответила Тамара. – Года два. Вместе учились. Я позже в училище пришла, болела, сдавала экстерном, а она… У нее же мама там директор. Кстати, знаете про маму ее? Она же стукачка была. Убили ее недавно. А папа – папа у нее эмигрант. Диссидент.
Насколько я знал со слов покойной Татьяны Викторовны, муж ее был вполне респектабельным и лояльным специалистом. Иначе не отправили бы его в загранкомандировку такой длительности, что я мог безбоязненно скользить по фиолетовым простыням и застывать в них на неопределенное время. Диссиденты в загранкомандировки не ездят и на фиолетовых простынях не спят.
– А с Карлом ты особо не откровенничай, – соскочила с темы Тамара так же, как две минуты назад соскочила с моего пуза.
– Что так?
– Плохой он человек. Себе на уме.
– Ты с ним знакома?
– Ну, так… – протянула Тамара. – В общем… Немножко…
За черной стеной просвистели по линолеуму подошвы чьих-то ботинок. Дикого вида азиатский полог, скрывающий дверь, заколыхался, и из-за него выпорхнул, как усталая, мотающаяся из стороны в сторону моль, маэстро Сухоруков.
– Поехали! – крикнул молодой пижон и, запутавшись в собственных ногах, упал на пол. Ковровое покрытие смягчило удар, Сухоруков сел, потер ладонью ушибленный лоб и огляделся по сторонам.
– Во как. А у нас все красного цвета. Очень возбуждает.
– У вас – это где? – спросил я.
– Ну, там, – неопределенно махнул рукой арт-директор. – В соседней комнате.
Полог снова пошел волной, и из-за него падающим сухим листом вплыла в комнату вторая виолончелистка, в прозрачном пеньюарчике и белых туфельках.
Девять, а светло
Люди духа – чистые говнюки. Они не подметают дома полы и не застилают после сна кровати. Они не читают Ницше и Пруста, потому что давным-давно их прочитали, они знают все тонкости фен-шуй и сами составляют гороскопы. Самые отвратительные и изощренные из них знают латынь. О подонках же, владеющих готским языком, мне даже и думать не хочется.
Десятилетиями они бродят по городу в нейлоновых куртках, которые под стать бомжу среднего достатка, и рваных ботинках, напоминающих о пятилетке качества и о том, что «экономика должна быть экономной».
Они в леденящих кровь количествах пьют напиток, который называют «кофе». Темный порошок из жестяных банок разводят водой в грязной кружке и пьют, покуривая ядовитые сигареты – подделки под продукцию известных табачных фирм.
Унитазы в их квартирах сломаны, горячая вода отключается чаще, чем у обычных, бездуховных и малограмотных людей.
Как правило, они плохо разбираются в музыке, а то, что знают, понимают очень своеобразно. В основном, их вкусы фиксируются на ископаемом попе – Моцарте, Бахе, Равеле и Паганини. Из тщательно выпестованного мазохизма они ходят на концерты, в которых исполняются произведения Шнитке и других деструктивных композиторов. Вообще, мазохизм у них считается основным атрибутом духовности, и они так в него вжились, что устраивают для себя разнообразные муки машинально, не задумываясь о том, что творят.
С той же легкостью они терпят невзгоды и лишения бытового свойства. На их лестницах не горят лампочки, дверные замки сломаны, так же как и дужки очков. Двери не закрываются, а очки постоянно падают на пол. Линолеум отклеивается от пола, а обои от стен, потолок грязен, сантехника, как правило, еще советского производства, захлебывается, не справляясь с отправлениями людей духа, так как изначально была рассчитана на удовлетворение естественных потребностей людей с невысокими интеллектуальными запросами.
Они неопрятны и моются дешевым, едко пахнущим мылом. Они всюду носят с собой унылые, старые вещи в полиэтиленовых пакетах.
Они работают на самых низкооплачиваемых работах, хотя могли бы заколачивать приличные деньги. Поскольку они всегда и всюду опаздывают, телефоны их регулярно отключают за неуплату. Они необязательны, они любят брать у знакомых книги (почитать) и кассеты (посмотреть) и никогда не возвращают в срок.
Я исключил из круга общения всех людей духа. Мои знакомые – прагматичные, веселые люди, которые хорошо питаются и одеваются со вкусом, для этого не нужно иметь много денег, нужно просто относиться к себе с элементарным уважением.
Кирсанов был писателем, поэтому к людям духа отношения не имел.
– Значит, ты не любишь интеллигенцию, – сказал он, когда мы вышли из «Достоевского».
– Не люблю, – ответил я и плюнул на асфальт. – Когда я вижу человека духа, то стараюсь перейти на другую сторону улицы.
– «Когда я слышу слово „культура“, моя рука тянется к пистолету», – процитировал кого-то Кирсанов, и я плюнул на асфальт еще раз.
– Моя не тянется, но я их терпеть не могу.
Мы шли по Литейному в сторону Невы. День не собирался умирать – солнце било в глаза, и трудно было составить впечатление о времени. Однако народу на Литейном, несмотря на погожий и совсем уже летний вечер, было мало. Можно сказать, вообще не было. Лишь далеко впереди, в районе резиденции нашего местного КГБ, маячили две фигуры.
– Сегодня что – праздник? Или траур? – спросил я Кирсанова.
– Да нет. Ничего похожего. А что?
– Народу что-то мало.
– И очень хорошо, – кивнул мой товарищ. – Странно вообще-то, – продолжил он тему, на которую я съехал на последней рюмке в «Достоевском». – Странно, с чего бы это ты так на них взъелся?
Я весь день рассказывал Полувечной о себе. Наверное, не совсем то, что она хотела от меня услышать.
Ей были нужны рассказы о проблемах, которые у меня возникали, и о том, как я с ними справлялся. О ментах, об отмененных концертах, о бандитских наездах, о кучах баб и наркотиках, о повальном алкоголизме музыкантов, о финансовых аферах и неуплате налогов, о драках и ресторанных скандалах, о разгромленных гостиничных номерах.
Мне все это было неинтересно. Я бы с удовольствием отдыхал после концертов в одиночестве, безо всяких баб, бандитов и ментов. Я ненавижу бесплатные концерты и уже много лет не играю так называемых благотворительных.
– Они ведь приятные в большинстве своем люди, – говорил Кирсанов. – Безобидные и безопасные бездельники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38