А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Со скрипом отворились двери церквушки, деревянной, бревенчатой, строенной в стародавние времена...
Покуда ждали, Крыков ходил возле паперти – думал, и во время венчания тоже был задумчив и грустей, а потом встряхнул головой, новыми глазами посмотрел на кормщика и на Таисью, улыбнулся.
– Куда ж теперь, молодые? Где пировать, где меда ставленные пить, где бражка наварена?
Молодые молчали.
– Взялись вы на мою голову, – не то шутя, не то сердито молвил поручик, – куда мне теперь с вами? Небось, Антип уже ищет...
– Ищет-свищет, – сказал Рябов, – многие нас теперь ищут...
– Больно громко живешь, вот и ищут...
Опять поехали – в обход рогаткам, переулками города Архангельского, под мелким дождем, куда – неизвестно. Таисья задремала от усталости, просыпалась часто, вздрагивала, промокла до нитки. Кони шли не шибко – тоже притомились. На взгорье Крыков отстал, велел подождать. Не было его порядочное время, наконец появился с притороченным к седлу мешком, крикнул:
– Веселее, други, скоро приедем...
Приехали к вечеру. Дождь перестал, небо очистилось, над Двиной дрожала радуга. Женки неподалеку пели:
Спится мне, младешенькой, дремлется.
Клонит мою головушку на подушечку;
Мил-любезный по сеничкам похаживает,
Легонько, тихонько поговаривает...
Белые ромашки цвели возле таможенной караулки, у воды все было желто от цветов купальницы, дальше лиловели герани, за геранями необъятно раскинулась Двина. Тут был ей конец – море. Женки перестали петь – засмотрелись на всадников, пересмеивались, решив, что то – солдаты-караульщики. Погодя, вновь запели:
Мил-любезный по сеничкам похаживает,
Легонько, тихонько поговаривает...
Пели негромко, так негромко, что даже пуночку не спугнули, что чистила перышки невдалеке от таможенной караулки.
– Ноне тут стражу не держим. Покуда укройтесь здесь, – сказал Крыков. – А коли что новое сделается, я солдата пришлю. С солдатом, Иван Савватеевич, поедешь: значит, дело есть, коли пришлю. Ествы вам покуда в торбе хватит, тут и вина свадебного сулея. Может, поднесешь, Таисья Антиповна?
Таисья вошла в караулку, огляделась: печка небеленая, тябло с почерневшим образом, за образом две деревянные ложки, на щербатом столе берестяной кузовок с солью, лавка, нары, чтобы спать. Улыбаясь, словно пьяная, она присела, толкнула рукой слюдяную фортку – теплый ветер с моря засквозил в караулке, запахло давешним дождем, мокрыми еще травами, смолою от лодки-посудинки, что вынутая сохла на берегу...
– Вовек не забуду! – хмурясь, сказал Рябов поручику. – Слышь, Афанасий Петрович.
– Когда тонут – топора сулят, а как спасутся, то и топорища не допросишься, – ответил Крыков. – Ладно, чего там, кормщик, сосчитаемся на том свете угольями... Что ж, хозяйка твоя поднесет али не поднесет гостю с устатку?
Таисья поднесла с поклоном. Крыков выпил, сказал круто:
– Теперь прощенья просим, время ехать!
Таисья опять поклонилась. Рябов попридержал жеребца, повод второго дал в руку поручику.
Крыков кольнул шпорами коня, жеребец дал свечку, с места взял крупной красивой иноходью, и вскоре затих за леском топот копыт. Таисья стояла прижавшись к Рябову, слушала, как поют невдалеке тихие женские голоса.
Спи, спи, спи, ты, моя умница,
Спи, спи, спи, ты, разумница,
Загоена, забронена, рано выдана,
Спи, спи, спи, моя умница...

3. И ЧЕГО СМЕЕМСЯ?
Утром с поздравлением пришел Митенька, принес каравай хлеба свадебного, изюму заморского в берестяном кузовке, свечу. Низко поклонился Таисье, она поцеловала его в лоб.
– Будешь мне теперь за брата, – услышал Митенька, – вон нас теперь сколько, – ты, да он, да еще Крыков Афанасий Петрович...
Полдничали втроем, ели курицу печеную, пикшу, что давеча в мешке привез поручик, запивали двинской водицей, потом сидели на солнышке.
– Давайте петь будем! – сказала Таисья.
Митенька завел мягко, словно девица:
Уж и где же, братцы, будем день дневать,
Ночь коротать?
Таисья сильно, полным голосом подхватила:
Нам постелюшка – мать сыра земля,
Изголовьице – зло поленьице...
Рябов лежал навзничь на горячем песке, жадно вглядывался в Таисьино лицо, держал в ладони ее тонкое запястье, слушал, как в два голоса, точно давно спевшись, они выводили:
Одеялышко – ветры буйные,
Покрывалышко – снеги белые...
Двина негромко шелестела у берегов, солнце грело все жарче, едва заметно двигался парус на шняве, входящей в устье.
– Чего не поешь? – спросила Таисья, склонившись к лицу кормщика. – Чего задумался, Ваня?
Он вздохнул, усмехнулся, сказал ласково:
– Чудно как-то все. Не верится, словно бы...
– А ты верь!
Она глядела на него близко, переносье ее обсыпали веснушки, в глазах стоял влажный счастливый блеск.
Митенька сидел в стороне, пересыпал песок из ладони в ладонь, рассказывал:
– Батюшка твой, Таисья Антиповна, ноне везде перебывал, до полковника Снивина до самого дошел, спознал, что уводом на конях уехали, а куда, того никто ему поведать не может. До поручика тоже зашел, поручик прикинулся незнайкой. Выпивши батюшка твой, Таисья Антиповна, и с ним от полковника приказной при сабле, тоже выпивши. На телеге двуконь по всему городу ездиют и большие деньги за кормщика посулили, кто дядечку споймает. Берегтись теперь вам сильно надобно.
– Убежим в Колу, не найдут! – сказал кормщик. – Дорога недалеко – от Холмогор до Колы всего и есть тридцать три Николы. Убежим, Таюшка?
– Убежим, – беззаботно, думая о другом, сказала она.
– Да ты слышишь ли, о чем говорю?
– Как не слышать: убежим – спрашиваешь, убежим – отвечаю...
И засмеялась. Он тоже засмеялся. Засмеялся и Митенька.
– Смехи какие нашли, – сказал кормщик. – И чего смеемся-то?
– Про топор вспомнила, – все еще смеясь, молвила Таисья. – Как ты топор потерял...
Вечером Митенька ушел, и опять они остались вдвоем. С моря покатилась набируха, ветер засвистел гуще, по небу поползли тучи. Рябов посмотрел таможенную посудинку, что лежала на берегу, подтыкал ее паклей, нашел весла; крякнув, спихнул лодчонку в воду. Таисья, прищурив ресницы, смотрела на мужа.
– А тебе без моря уж и жизнь не в жизнь?
Кормщик виновато поморгал, ответил не сразу:
– Да коли ненадобно, так чего же...
– Ладно, пойдем! – сердито улыбнувшись, сказала Таисья.
Выкинулись из устья сразу, кормщик громко сквозь вой ветра крикнул:
– Учись, женка! Заберут меня, сама станешь кормщиком. Была тут о прошлые времена одна Марфа самым лучшим кормщиком, ходила до Канина Носа и далее... Учись, вон, где чего. Вон, видишь, – вьюн, тое течение делается со встречи, когда набируха идет и река ей впоперек ударяет. Вьюна пасись... Когда на вьюн наскочила, в море выбрасывайся, его не бойся, камня бойся, кошек, скал... Костлявый берег – того бойся, как мы камни называем, костливость...
Ветер круто, с силой вел посудинку, словно птица влетела она в салму – в узкий проливчик и, слегка накренившись, миновала острые, черные прибрежные горушки.
На ветру, в серых сумерках ночи рассказывал Рябов, как важивать корабли в устье, по каким приметам запоминать мели. Таисья сидела рядом, вздрагивала от сырого ветра, жалась к мужу, спрашивала:
– А тут и большие корабли пройдут?
– То Мурманский рукав, неверный, через него мелководные посудинки с грехом пополам хаживают. А далее, видишь, вон куда показываю, название ему Поганое Устье, вовсе мелководье, его пасись. Теперь сюда гляди да запоминай, – назад сама поведешь. То Заманиха, стрежу ейному не верь, нонче он таков, а завтра иначе повернет, и сядешь на мель...
Не выпуская дрог, надавливая боком на стерню, в кафтане, распахнутом на ветру, с глазами, остро сощуренными, он одной рукой обнял Таисью за плечи, наклонился и стал целовать мокрое лицо, теплые, раскрывшиеся навстречу губы.
– Потопнем, Ванечка! – наконец сказала она.
– Небось, вместе! – ответил он.
– Жалко тонуть, Ванечка!
– Небось, у бога-то монасей нет, житье полегче.
– Не срамословь...
Лодья развернулась под ветром, пошла, кренясь, куда гнал ее ветер, кормщик выпустил дрог из руки, рулевое весло завалилось на бок...
– Ох, кормщик! – сказала Таисья. – Ну что ты за мужик такой бесстрашный...
4. УМНИЦА, РАЗУМНИЦА...
Потом, смеясь, Рябов молвил:
– И куда это нас занесло? Ивняка-то, кажись, не должно быть... Бери-ка весло, женка, выводи корабль!
Таисья вздохнула:
– Погоди, посплю.
Она задремала, а он долго осматривался, потом резко переложил весло, повел посудинку к таможенной будке, шибко врезался днищем в песчаный берег, взял Таисью на руки и внес в караулку. Далеко в деревне пели петухи, один прокричал, второй, третий, звонко пролаяла собака. Хотелось есть. Рябов налил в кружку гданской, стряхнул с вяленого палтуса муравьев...
– А я? – спросила Таисья.
Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала:
– Лада.
– Чего?
– Лада мой! – повторила она. – Лада. Муж. Лада.
Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела:
– Теперь спать меня уклади.
Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила:
– Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала...
– Да коли я не умею петь-то...
– Небось, споешь.
Он завел, робея, про осоку да мураву.
– Надо больно слушать, – сердито сказала Таисья. – Пой «Мою умницу».
Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее:
Загоена, забронена, рано выдана...
– Не отсюдова! – сказала Таисья. – Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено – и пой!
Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала:
Спи, спи, спи, ты, моя умница,
Спи, спи, спи, разумница...
– Вишь как? – сказала Таисья. – Коли захочешь, так и петь можешь...
Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала:
– Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу?
Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла:
– Пей!
– Пить ли?
– Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью.
Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила:
– Люба я тебе, Ванечка? Женой – люба? Сказывай сразу, не то уйду!
– Люба!
– А другие?
– Чего другие? – не понял он.
– Другие твои... разные...
Теперь она двумя руками держала его за волосы.
– Ну и чего, что разные? Мало ли чего...
Она смотрела на него в упор, ждала.
– Небось, на дыбе, и то помилосерднее! – усмехнулся Рябов.
Таисья больно дернула его за волосы, крикнула:
– Сказывай!
– Да что сказывать, оглашенная?
– Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей...
Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом:
– Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила...
Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала:
– Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь?
Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил...
Господин полковник Снивин засел дома – напугался, в городе стало потише... Один только человек в открытую пошел против Афанасия – аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется – Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102