Сам видел, сколь море знаю. Как сюда с царевым поездом прибыл, горе да смех, сам ты над нами смеялся. Однако вот я тут, на верфи. Быть флоту, кормщик, – понял? Быть на Руси корабельному делу! Запомнил? И более об сем говорить не будем, некогда, да и не к чему!
Он повернулся, пошел к избе, где ждал его испуганный Осип Баженин.
Скинув плащ, Сильвестр Петрович вытер сырое лицо руками, сел на лавку. Баженин следил за ним взглядом.
– Осип Матвеевич... – начал было Иевлев.
– Здесь я, Сильвестр Петрович!
– Вижу, что здесь. Избы ты не построил. Трудники...
– Сильвестр Петрович...
Иевлев страшно грохнул кулаком по столу, закричал бешеным, срывающимся голосом:
– Повешу татя, вора, голову отрублю, на рожон воткну! Тебе прибытки твои дороже дела государева! Коли взялся – сдохни, а сделай! Молчи, когда я с тобой говорю, слушай меня...
Погодя Баженин говорил слезливым хитрым голосом:
– Не разорваться мне, Сильвестр Петрович, ты тут кулаком стучишь, воевода у меня на верфи топает, грозится. Я-то один!
– Взял подряд – делай! – круто ответил Иевлев. – Не сделаешь – сомну. Почему корабельные дерева по сей день не привезены? Почему столь долго те лиственницы пилишь? Иноземцам доски продавал? Ты с кем торгуешь – с нами али с заморскими негоциантами? Нынче смотрел пеньку – куда такая годится? Увезешь обратно, доставишь новую! Сколько стволов в твоей дубовой роще?.. Что молчишь? Тебе деньги за рощу дадены? Где ей опись?
Баженин крутил головой, утирал пот, разглядывал модель корабля, вертел в руках циркули, линейки, образцы канатов, парусины, пакли, нюхал смолу, мял ее пальцами. Иевлев все говорил. На Баженина вдруг напала тоска – хоть беги от обеих верфей, и от Соломбальской, и от своей. Въелись, схватили, словно клещами, царевы слуги. Как быть? Пропадешь ни за что!
Баженина пришли звать куда-то стрельцы – двое десятских и полусотник. Иевлев спросил их:
– Привезли?
– Здесь.
– Обоих?
– Обоих.
– Пусть идут.
Кочнев и Иван Кононович вошли молча, поклонились, сели без зова. Оба были в нерпичьих кафтанах, с котомками, оба смотрели спокойно, готовые ко всему самому худшему. Стрельцы с мушкетами, усталые, стояли у дверей. Иевлев отпустил солдат, сказал со вздохом:
– Ты прости, Иван Кононович, и ты, Тимофей, тож прости, что не добром вас пригнал на верфь. Добром-то не пошли бы. А корабли строить надобно.
Мастера молчали.
– Иноземцы Николс да Ян – мужики неглупые, пропорцию корабельную ведают, да что им наши корабли: не заболит нигде, коли худо сделают. Русского надо, своего, чтобы дельно работа пошла.
Иван Кононович и Тимофей переглянулись.
– Нынче закладываем фрегат, – продолжал Иевлев, – уже и поп с причтом приехал – освящать. Хорошо бы тебе, Иван Кононович, фрегат тот и заложить.
Иван Кононович густо покашлял, вынул большой платок, утер лицо.
– Господин же Кочнев отправится на Вавчугу к Баженину, с мастером Яном будет работать. Ты здесь – с Николсом, Тимофей – на Вавчуге с Яном. Так-то ладно и пойдет у нас работа.
– Значит, мы под ними? – осторожно спросил Иван Кононович.
– А сие как разумеешь, так и понимай! – с досадой сказал Сильвестр Петрович. – Вы под ними, они под вами, черт...
Он плюнул, встал с лавки, прошелся по светелке.
– Дело надо делать, вот что!
И положил на большой гладкий стол чертеж фрегата, сделанный иноземными мастерами. Иван Кононович вынул из кожаной сумочки очки, протер их, надел на нос, всмотрелся. Лицо его стало добрым, внимательным. Погодя он причмокнул, взял циркуль, стал мерять. Тимофей глядел на чертеж из-за его спины.
– Ну? – спросил Сильвестр Петрович.
– Корма не узка ли? – спросил в ответ Кочнев.
– Оно вам виднее...
Мастера еще посовещались. Иевлев послал за Николсом да Яном. Те явились сразу. Иевлев им сказал:
– Вот наши российские корабельные строители. Сомневаются – не узка ли корма у фрегата. Побеседуйте!
Но беседовать не пришлось – на закладку фрегата приехал сам Афанасий. На верфи во второй раз ударил барабан, работы прекратились, народ пошел к новому эллингу, срубленному из толстых бревен, опирающихся на сильные подпоры. На двенадцати столбах плотники еще доделывали навес. Работы надо было вести в зимнюю стужу, Иевлев решил зашить потом эллинг досками...
Иван Кононович взошел на помост, поглядел, крепки ли основания эллинга, сбоку, прищурившись, проверил угол ската к реке. Архиепископ издали спросил у него:
– Ну что, колдун, колдуешь? Не тепло – дожидаться-то! Дует!
Мастер, не оборачиваясь, ответил:
– А ты не скрипи, старик! Дело, чай, делаю!
Афанасий рассердился:
– С кем дерзишь, дурак? Оглянись!
Иван Кононович оглянулся, но не оробел:
– Прости, отче! Да ведь заругаешься, коли корабль плохо построим!
Народ кругом посмеивался, ждал терпеливо. От человека к человеку неслось: «Строить будет Иван Кононович, вишь, приехал из своей Лодьмы. Иноземцы теперь потише станут. Он дело знает!»
В сумерки начали церемонию. Вдоль могучего, гладко вытесанного бревна, которое лежало на дощатом помосте – у киля будущего корабля, встали рядом Иван Кононович, Иевлев, мастер Николс, Тимофей Кочнев, мастер Ян, десятский плотников Рублев, поп Симеон. Митенька Горожанин, довольный, что ему выпала такая честь, поставил на помост чистое новое деревянное ведерко со смолою, такой же новый ящик с молотками и гвоздями. Невдалеке от верфи, в церквушке ударили колокола. Афанасий с попами и причтом, с соборными певчими и певчими-доброхотами пошел вокруг киля. Когда процессия поровнялась с Иваном Кононовичем, он, вдруг сделавшись белым, как полотно, строго поджав губы, макнул кисть в ведерко со смолою и старательно, ловко и быстро промазал часть бревна. Синий дымок из кадильницы окутал мастера ладаном, он оказался словно бы плывущим в облаке. Митенька подхватил из руки его кисть, подал молоток. Иван Кононович короткими и точными ударами загнал гвоздь в брус по самую шляпку. То же сделал и Сильвестр Петрович. Кисть и молоток пошли дальше – от человека к человеку...
Рябов стоял неподалеку в толпе, смотрел на церемонию, думал: «Что ж, может, и в самом деле толк будет. Мало ли чего хлебали, спробуем и сего. Поживем – увидим!»
6. ПОВЕСЕЛЕЕ БУДТО БЫ!
К ледоставу с двинского устья сняли караульню, Афанасий Петрович со своими таможенниками вернулся в таможенную избу. Здесь, при свете короткого дня, резал доски для Таисьи, чтобы могла прокормиться и отнести своему горькому кормщику, за стены корабельной верфи, каравай хлеба да печеную рыбу. Доски получились всем на удивление. Таисья обрадовалась, сама она еще шила золотом узоры, брала их с трав и листьев, с еловых лап, покрытых снегом, а то и просто придумывала. Вышивала, как на Печоре да на Мезени – рукавички и чулки, как на Пинеге – пояски, как в Красноборске – кушаки из шерсти.
Иноземные купцы хвалили рукоделие, качали головами, но платили мало. Однако Таисья с рыбацкой бабинькой Евдохой жили неголодно, да и сироты при них кормились...
Иногда навещал обеих женщин Крыков и тотчас же отыскивал себе дело: то подмазать глиной печку, то подправить матицу, то вон крыльцо разъехалось! Колол толстые смолистые пни – зима шла холодная, сухие дрова всегда сгодятся. Отработав, возвращался в избу, его угощали квасом, щами, ушицей. Он вежливо отказывался...
При нем зашел как-то человек из Лодьмы – принес корабельным мастерам в острог еды. Узнав, что Иван Кононович и Кочнев живут на воле, удивился, не поверил. Ввечеру они встретились, долго говорили, как строится фрегат, как делают второй и третий эллинги. У Ивана Кононовича от разговора раскраснелось лицо, было видно, что он доволен. Тимофей помалкивал, но на слова старого мастера кивал головою.
– А иноземцы как же? – спросил Крыков.
– Сильвестр Петрович их в струне держит.
– И слушаются?
– При нем слушаются, без него да без Федора Матвеевича – куда как дерзкие...
– А дело знают?
– Дело знают, повидали кораблей на своем веку...
Таисья тихо спросила:
– Живется-то там тяжко, Иван Кононович?
Мастер ответил не сразу:
– А где легко, Таисья Антиповна? Везде тяжко, да тут хоть дело делаем...
Когда мастера поднялись уходить, Таисья, как всегда, собрала узелок для Рябова. Афанасий Петрович смотрел на нее, думал с грустью: дал бог кормщику на всю жизнь подружку. С такой ничто не страшно.
Сам Крыков жил одиноко, Молчана забрали на верфь в Соломбалу, захаживал один только Кузнец, но с ним было скучно – говорил только про страшный суд да про пришествие антихриста. О Ватажникове и Гридневе был слух, что они на верфи в Вавчуге, хорошо еще, что не скрутили им руки и не отправили на Москву, да в Кромы, да в Рязань, – там бы бояре их казнили смертью...
Крыков жил – день да ночь, сутки прочь. По ночам в жарко натопленной таможенной избе не спалось – подолгу думал. Мысли бежали чередой – невеселые, трудные, беспокойные. И если раньше, в былые годы, ждал от будущего Афанасий Петрович только хорошего, то нынче о хорошем и не мечтал. Ждал только худого...
Так прожил ползимы.
Однажды в воскресный день поднялся до света, умылся в сенях таможенной избы ледяной водой, расчесал жесткие волосы костяной своей резьбы гребенкой, вышел во двор, где едва начинали розоветь снега. Чистым морозным воздухом ударило в грудь, вспомнилось разом все то доброе, что случалось в последнее время: и слова архиепископа тогда, в Холмогорах, и участие Сильвестра Петровича, и обещание его не забыть беды разжалованного поручика, и капрал Костюков, который сам побежал с Рябовым к Иевлеву... Слезы вдруг высеклись из глаз от радости, что жив, что дышит, что видит, как гаснут в небе ночные звезды, как занимается утро.
– Ничто, – тихо молвил бывший поручик, – ничто, еще поживем, еще достанется нам и хорошего. Все еще будет, все...
Пошел по снегу, откинув голову назад, глядя в небо: оно уже высветилось, звезды мигали робко, словно бы таяли. Призывно, громко, настойчиво заржала на конюшне кобылка Ласка. Крыков вошел в теплый денник, на ладони протянул Ласке кусок круто посоленного хлеба. Ласка взяла мягкими губами, уши ее запрядали. Афанасий Петрович похлопал ее по шее, поборолся немножко с таможенным конюхом, повалил его на солому, спросил:
– Смерти?
– Живота! – попросил жалобным голосом седобородый, крепкий, как медведь, дед Кузьма.
– А может, смерти?
– Живота, живота, Афанасий Петрович!
– То-то!
Потом дед Кузьма охал, прикидываясь увечным, крутил головой:
– Ну и силища у тебя, Афонь, ах-ах! С такой силищей на медведя ходить...
– Вот ты у меня и есть медведь, дед Кузьма...
Вернувшись в еще спящую ради воскресенья таможенную избу, разбудил Евдокима Прокопьева, сел рядом с ним на лавку, спросил:
– Как нынче жить будем, Евдоким Аксенович?
Прокопьев посмотрел на Крыкова сонным взглядом, сладко зевнул, потянулся и сказал:
– Авось, до своего дня и доживем. Ты, я зрю, ноне повеселее сделался?
– Повеселее будто бы! – ответил Крыков.
7. ДЕНЬ ЗА ДНЕМ
К Василию-солнцевороту многие люди на верфи в Соломбале занемогли цынгою. Лекарь-иноземец, в коротком черном кожаном кафтане, подходил к недужному, смотрел десны, больно выворачивал веки, сгибал руку или ногу, потом длинным пальцем писал в воздухе крест. Надзиратель немчин Швибер, пристроенный на верфь полковником Снивиным, спрашивал, чем помочь, – лекарь пожимал плечами.
Цынга валила с ног человека за человеком.
Да и как было ей не разгуляться на верфи?
Утром на всех варилась похлебка – бурдук из ячменной муки, в обед на верфи били в било, несли деревянные кадушки с заварухой – вареной репой с квасом, с солодом. Более ничем не кормили. Хлеб был мокрый, сырой, с корьем и щепками. На рождество дали саламату – толокно с вонючим нерпичьим жиром. От саламаты многих работных людей раздуло, дед Федор в тот же вечер помер. Помер тихий медник с Пробойной улицы, похоронили тяглеца Еремея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Он повернулся, пошел к избе, где ждал его испуганный Осип Баженин.
Скинув плащ, Сильвестр Петрович вытер сырое лицо руками, сел на лавку. Баженин следил за ним взглядом.
– Осип Матвеевич... – начал было Иевлев.
– Здесь я, Сильвестр Петрович!
– Вижу, что здесь. Избы ты не построил. Трудники...
– Сильвестр Петрович...
Иевлев страшно грохнул кулаком по столу, закричал бешеным, срывающимся голосом:
– Повешу татя, вора, голову отрублю, на рожон воткну! Тебе прибытки твои дороже дела государева! Коли взялся – сдохни, а сделай! Молчи, когда я с тобой говорю, слушай меня...
Погодя Баженин говорил слезливым хитрым голосом:
– Не разорваться мне, Сильвестр Петрович, ты тут кулаком стучишь, воевода у меня на верфи топает, грозится. Я-то один!
– Взял подряд – делай! – круто ответил Иевлев. – Не сделаешь – сомну. Почему корабельные дерева по сей день не привезены? Почему столь долго те лиственницы пилишь? Иноземцам доски продавал? Ты с кем торгуешь – с нами али с заморскими негоциантами? Нынче смотрел пеньку – куда такая годится? Увезешь обратно, доставишь новую! Сколько стволов в твоей дубовой роще?.. Что молчишь? Тебе деньги за рощу дадены? Где ей опись?
Баженин крутил головой, утирал пот, разглядывал модель корабля, вертел в руках циркули, линейки, образцы канатов, парусины, пакли, нюхал смолу, мял ее пальцами. Иевлев все говорил. На Баженина вдруг напала тоска – хоть беги от обеих верфей, и от Соломбальской, и от своей. Въелись, схватили, словно клещами, царевы слуги. Как быть? Пропадешь ни за что!
Баженина пришли звать куда-то стрельцы – двое десятских и полусотник. Иевлев спросил их:
– Привезли?
– Здесь.
– Обоих?
– Обоих.
– Пусть идут.
Кочнев и Иван Кононович вошли молча, поклонились, сели без зова. Оба были в нерпичьих кафтанах, с котомками, оба смотрели спокойно, готовые ко всему самому худшему. Стрельцы с мушкетами, усталые, стояли у дверей. Иевлев отпустил солдат, сказал со вздохом:
– Ты прости, Иван Кононович, и ты, Тимофей, тож прости, что не добром вас пригнал на верфь. Добром-то не пошли бы. А корабли строить надобно.
Мастера молчали.
– Иноземцы Николс да Ян – мужики неглупые, пропорцию корабельную ведают, да что им наши корабли: не заболит нигде, коли худо сделают. Русского надо, своего, чтобы дельно работа пошла.
Иван Кононович и Тимофей переглянулись.
– Нынче закладываем фрегат, – продолжал Иевлев, – уже и поп с причтом приехал – освящать. Хорошо бы тебе, Иван Кононович, фрегат тот и заложить.
Иван Кононович густо покашлял, вынул большой платок, утер лицо.
– Господин же Кочнев отправится на Вавчугу к Баженину, с мастером Яном будет работать. Ты здесь – с Николсом, Тимофей – на Вавчуге с Яном. Так-то ладно и пойдет у нас работа.
– Значит, мы под ними? – осторожно спросил Иван Кононович.
– А сие как разумеешь, так и понимай! – с досадой сказал Сильвестр Петрович. – Вы под ними, они под вами, черт...
Он плюнул, встал с лавки, прошелся по светелке.
– Дело надо делать, вот что!
И положил на большой гладкий стол чертеж фрегата, сделанный иноземными мастерами. Иван Кононович вынул из кожаной сумочки очки, протер их, надел на нос, всмотрелся. Лицо его стало добрым, внимательным. Погодя он причмокнул, взял циркуль, стал мерять. Тимофей глядел на чертеж из-за его спины.
– Ну? – спросил Сильвестр Петрович.
– Корма не узка ли? – спросил в ответ Кочнев.
– Оно вам виднее...
Мастера еще посовещались. Иевлев послал за Николсом да Яном. Те явились сразу. Иевлев им сказал:
– Вот наши российские корабельные строители. Сомневаются – не узка ли корма у фрегата. Побеседуйте!
Но беседовать не пришлось – на закладку фрегата приехал сам Афанасий. На верфи во второй раз ударил барабан, работы прекратились, народ пошел к новому эллингу, срубленному из толстых бревен, опирающихся на сильные подпоры. На двенадцати столбах плотники еще доделывали навес. Работы надо было вести в зимнюю стужу, Иевлев решил зашить потом эллинг досками...
Иван Кононович взошел на помост, поглядел, крепки ли основания эллинга, сбоку, прищурившись, проверил угол ската к реке. Архиепископ издали спросил у него:
– Ну что, колдун, колдуешь? Не тепло – дожидаться-то! Дует!
Мастер, не оборачиваясь, ответил:
– А ты не скрипи, старик! Дело, чай, делаю!
Афанасий рассердился:
– С кем дерзишь, дурак? Оглянись!
Иван Кононович оглянулся, но не оробел:
– Прости, отче! Да ведь заругаешься, коли корабль плохо построим!
Народ кругом посмеивался, ждал терпеливо. От человека к человеку неслось: «Строить будет Иван Кононович, вишь, приехал из своей Лодьмы. Иноземцы теперь потише станут. Он дело знает!»
В сумерки начали церемонию. Вдоль могучего, гладко вытесанного бревна, которое лежало на дощатом помосте – у киля будущего корабля, встали рядом Иван Кононович, Иевлев, мастер Николс, Тимофей Кочнев, мастер Ян, десятский плотников Рублев, поп Симеон. Митенька Горожанин, довольный, что ему выпала такая честь, поставил на помост чистое новое деревянное ведерко со смолою, такой же новый ящик с молотками и гвоздями. Невдалеке от верфи, в церквушке ударили колокола. Афанасий с попами и причтом, с соборными певчими и певчими-доброхотами пошел вокруг киля. Когда процессия поровнялась с Иваном Кононовичем, он, вдруг сделавшись белым, как полотно, строго поджав губы, макнул кисть в ведерко со смолою и старательно, ловко и быстро промазал часть бревна. Синий дымок из кадильницы окутал мастера ладаном, он оказался словно бы плывущим в облаке. Митенька подхватил из руки его кисть, подал молоток. Иван Кононович короткими и точными ударами загнал гвоздь в брус по самую шляпку. То же сделал и Сильвестр Петрович. Кисть и молоток пошли дальше – от человека к человеку...
Рябов стоял неподалеку в толпе, смотрел на церемонию, думал: «Что ж, может, и в самом деле толк будет. Мало ли чего хлебали, спробуем и сего. Поживем – увидим!»
6. ПОВЕСЕЛЕЕ БУДТО БЫ!
К ледоставу с двинского устья сняли караульню, Афанасий Петрович со своими таможенниками вернулся в таможенную избу. Здесь, при свете короткого дня, резал доски для Таисьи, чтобы могла прокормиться и отнести своему горькому кормщику, за стены корабельной верфи, каравай хлеба да печеную рыбу. Доски получились всем на удивление. Таисья обрадовалась, сама она еще шила золотом узоры, брала их с трав и листьев, с еловых лап, покрытых снегом, а то и просто придумывала. Вышивала, как на Печоре да на Мезени – рукавички и чулки, как на Пинеге – пояски, как в Красноборске – кушаки из шерсти.
Иноземные купцы хвалили рукоделие, качали головами, но платили мало. Однако Таисья с рыбацкой бабинькой Евдохой жили неголодно, да и сироты при них кормились...
Иногда навещал обеих женщин Крыков и тотчас же отыскивал себе дело: то подмазать глиной печку, то подправить матицу, то вон крыльцо разъехалось! Колол толстые смолистые пни – зима шла холодная, сухие дрова всегда сгодятся. Отработав, возвращался в избу, его угощали квасом, щами, ушицей. Он вежливо отказывался...
При нем зашел как-то человек из Лодьмы – принес корабельным мастерам в острог еды. Узнав, что Иван Кононович и Кочнев живут на воле, удивился, не поверил. Ввечеру они встретились, долго говорили, как строится фрегат, как делают второй и третий эллинги. У Ивана Кононовича от разговора раскраснелось лицо, было видно, что он доволен. Тимофей помалкивал, но на слова старого мастера кивал головою.
– А иноземцы как же? – спросил Крыков.
– Сильвестр Петрович их в струне держит.
– И слушаются?
– При нем слушаются, без него да без Федора Матвеевича – куда как дерзкие...
– А дело знают?
– Дело знают, повидали кораблей на своем веку...
Таисья тихо спросила:
– Живется-то там тяжко, Иван Кононович?
Мастер ответил не сразу:
– А где легко, Таисья Антиповна? Везде тяжко, да тут хоть дело делаем...
Когда мастера поднялись уходить, Таисья, как всегда, собрала узелок для Рябова. Афанасий Петрович смотрел на нее, думал с грустью: дал бог кормщику на всю жизнь подружку. С такой ничто не страшно.
Сам Крыков жил одиноко, Молчана забрали на верфь в Соломбалу, захаживал один только Кузнец, но с ним было скучно – говорил только про страшный суд да про пришествие антихриста. О Ватажникове и Гридневе был слух, что они на верфи в Вавчуге, хорошо еще, что не скрутили им руки и не отправили на Москву, да в Кромы, да в Рязань, – там бы бояре их казнили смертью...
Крыков жил – день да ночь, сутки прочь. По ночам в жарко натопленной таможенной избе не спалось – подолгу думал. Мысли бежали чередой – невеселые, трудные, беспокойные. И если раньше, в былые годы, ждал от будущего Афанасий Петрович только хорошего, то нынче о хорошем и не мечтал. Ждал только худого...
Так прожил ползимы.
Однажды в воскресный день поднялся до света, умылся в сенях таможенной избы ледяной водой, расчесал жесткие волосы костяной своей резьбы гребенкой, вышел во двор, где едва начинали розоветь снега. Чистым морозным воздухом ударило в грудь, вспомнилось разом все то доброе, что случалось в последнее время: и слова архиепископа тогда, в Холмогорах, и участие Сильвестра Петровича, и обещание его не забыть беды разжалованного поручика, и капрал Костюков, который сам побежал с Рябовым к Иевлеву... Слезы вдруг высеклись из глаз от радости, что жив, что дышит, что видит, как гаснут в небе ночные звезды, как занимается утро.
– Ничто, – тихо молвил бывший поручик, – ничто, еще поживем, еще достанется нам и хорошего. Все еще будет, все...
Пошел по снегу, откинув голову назад, глядя в небо: оно уже высветилось, звезды мигали робко, словно бы таяли. Призывно, громко, настойчиво заржала на конюшне кобылка Ласка. Крыков вошел в теплый денник, на ладони протянул Ласке кусок круто посоленного хлеба. Ласка взяла мягкими губами, уши ее запрядали. Афанасий Петрович похлопал ее по шее, поборолся немножко с таможенным конюхом, повалил его на солому, спросил:
– Смерти?
– Живота! – попросил жалобным голосом седобородый, крепкий, как медведь, дед Кузьма.
– А может, смерти?
– Живота, живота, Афанасий Петрович!
– То-то!
Потом дед Кузьма охал, прикидываясь увечным, крутил головой:
– Ну и силища у тебя, Афонь, ах-ах! С такой силищей на медведя ходить...
– Вот ты у меня и есть медведь, дед Кузьма...
Вернувшись в еще спящую ради воскресенья таможенную избу, разбудил Евдокима Прокопьева, сел рядом с ним на лавку, спросил:
– Как нынче жить будем, Евдоким Аксенович?
Прокопьев посмотрел на Крыкова сонным взглядом, сладко зевнул, потянулся и сказал:
– Авось, до своего дня и доживем. Ты, я зрю, ноне повеселее сделался?
– Повеселее будто бы! – ответил Крыков.
7. ДЕНЬ ЗА ДНЕМ
К Василию-солнцевороту многие люди на верфи в Соломбале занемогли цынгою. Лекарь-иноземец, в коротком черном кожаном кафтане, подходил к недужному, смотрел десны, больно выворачивал веки, сгибал руку или ногу, потом длинным пальцем писал в воздухе крест. Надзиратель немчин Швибер, пристроенный на верфь полковником Снивиным, спрашивал, чем помочь, – лекарь пожимал плечами.
Цынга валила с ног человека за человеком.
Да и как было ей не разгуляться на верфи?
Утром на всех варилась похлебка – бурдук из ячменной муки, в обед на верфи били в било, несли деревянные кадушки с заварухой – вареной репой с квасом, с солодом. Более ничем не кормили. Хлеб был мокрый, сырой, с корьем и щепками. На рождество дали саламату – толокно с вонючим нерпичьим жиром. От саламаты многих работных людей раздуло, дед Федор в тот же вечер помер. Помер тихий медник с Пробойной улицы, похоронили тяглеца Еремея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102