Егор Резен прищурил глаза, сказал насмешливо:
– Тут, господин Лебаниус, что ни иноземец, то шпион. Подождите, еще головы полетят с плеч, истощится у русских терпение...
Венецианец пожал плечами. Егор Резен беззаботно мурлыкал песенку о двух любящих сердцах, мерил циркулем расстояние от главного пушечного вала до фарватера реки, говорил будто между прочим:
– Удивления достойна человеческая натура. Чуть что, готовы мы всячески поносить дикость нравов московитских, но кто из нас удивляется тому, что торгуют просвещенные наши европейцы душами человеческими? Давеча вы, на рассказ мой о страданиях и муках того галерного пленника, что лежит в гошпитале, изволили выразиться, что не видите в судьбе его ничего особо примечательного; повесть о торговле неграми, которую изложил вам капитан-командор, ничем вас не поразила. Но что вытолкали взашей отсюда еще одного праздношатающегося лекаря – удручает ваше сердце...
Резен опять засвистел, поставил номера пушек на валу, перебелил чертеж и, позабыв его на столе, вышел на крепостной двор. Венецианец поглядел ему вслед, заглянул в чертеж, подумал, вынул из кармана записную книжку в толстом свиной кожи переплете и, держа ее в руках, стал делать заметки гусиным пером. В это мгновение Резен неслышно появился в низком окне. Венецианец не заметил, не ждал его оттуда. Резен смотрел долго, поджав губы, сложив руки на груди, смотрел до того времени, пока венецианец не спрятал книжку.
Погодя, он спокойно вошел в горницу, сел на лавку, вытянув ноги в рыбацких бахилах, и стал набивать глиняную трубку черным крепким табаком. Венецианец чертил опускной механизм для цепного цитадельного моста.
– Дайте-ка мне вашу книжку в переплете из свиной кожи! – спокойно сказал Резен.
Венецианец стал бледнеть.
– Мне нужна ваша книжка! – повторил Резен.
Венецианец выронил угольник, лицо его сделалось пепельным. Иевлев в дверях сказал кому-то, кто пришел вместе с ним:
– И под окошко караульного поставь. Чтоб никто сюда не ходил!
Инженер упал на колени. Он трясся и долго не мог выговорить ни одного слова. Сильвестр Петрович не торопил его, ждал. Егор Резен курил свою трубку, глядел в сторону.
– Пушечный мастер Реджер Риплей принадлежит к вашему сообществу? – спросил Иевлев.
– Я и он – да! – сказал венецианец. – Он и я.
– Кто стоит над вами?
– Того нет. Он уехал и не вернулся.
– Лекарь Дес-Фонтейнес?
– Лекарь Дес-Фонтейнес.
Сильвестр Петрович неторопливо, лист за листом, просматривал записную книжку венецианца. Вот нарисован лебедь, но это не лебедь, а Новодвинская цитадель. Взглядом строителя он уловил точность снятых размеров: травка – это северная, восточная и южная стороны крепости, где роют сейчас водяные рвы. Вот и ширина рвов замечена в углу странички – три сажени. Вот домик с наличниками и ставенками – пустячная якобы картинка, а это не картинка, это крепостной равелин...
– Зачем приезжал сюда иноземец Генрих Звенбрег? – спросил Иевлев.
Венецианец не смог ответить, так колотила его дрожь.
– Говори! – крикнул Сильвестр Петрович. – Говори, или убью сейчас на месте!
Венецианец заговорил, плача и всхлипывая: он еще ничего не успел отослать из того, что тут в книжке. Или почти ничего. Очень мало, во всяком случае... Генрих Звенбрег был арестован до того, как они увиделись.
Иевлев слушал не перебивая, лицо его с жесткой складкой у рта было особенно бледно, синие глаза неотрывно смотрели на венецианца. За открытым окном двинский ветер вздымал известку, в клубах известковой пыли четыре каменотеса пронесли на полотенцах открытый гроб, из которого торчала русая бороденка веселого каменщика из Чаронды – Гаврюшки Хлопотова, помершего нынче в крепостном гошпитале от грудной болезни. За покойником, воя, хватаясь за гроб руками, шла простоволосая женщина – вдова, стряпуха артели. Старенький крепостной попик, в съехавшей на одно плечо позеленевшей ризе, в скуфейке, нетвердо ставя больные ноги, помахивал кадилом и надорванно пел: «Со святыми упокой... иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания». А жизнь в крепости шла своим чередом – били сваи, визжали пилы, грохотали молоты кузнецов.
– Иди, Егор, я тут и один управлюсь! – сказал Иевлев.
Резен вышел, закрыв за собой дверь. Иевлев все вслушивался, не донесет ли ветер старческий голос попика, провожающего в последнюю дорогу Гаврюшу Хлопотова. Но за визгом пил и грохотом кованых колес во дворе уже ничего не было слышно.
Венецианец все говорил, – теперь он не мог остановиться.
– Еще в те времена, когда я только собирался ехать в варварскую Московию, – услышал Иевлев, – еще тогда, когда мои близкие не советовали мне пускаться в столь опасный вояж...
Сильвестр Петрович, неподвижно глядя на венецианца, достал из широкого нагрудного кармана пистолет, ощупью подсыпал на полку пороху... Венецианец, пятясь, пошел к двери, закричал, замахал руками. Иевлев поднял руку, прицелился, синие его глаза смотрели беспощадно, и венецианец внезапно смолк, стал оседать на колени...
Дверь дернули из сеней, Иевлев не успел выстрелить. Широко шагая, в горницу вошел Крыков, огляделся, взял пистолет из рук Сильвестра Петровича, дал ему попить воды. Венецианца увели.
– Чудом не убил! – говорил Иевлев, успокаиваясь. – Чудом! Варварская Московия, а? Варварская! Это за то, что кафтаны носим иные, за то, что едим не по-ихнему. И кто варварами обзывает? Шпион, человек без чести и совести. Ох, Афанасий Петрович, вдвое нам берегтись против прежнего надобно, вдвое, втрое, вчетверо. Иначе – гибель...
Афанасий Петрович молчал, слушал, в глазах его светилось участие.
– Устал я! – сказал Иевлев. – Страшно не верить, а надо. Нынче лекаря прогнал, от воеводы лекарь, я не поверил, и верно сделал, что не поверил. Венецианец сознался: прежний лекарь и был у них за начального человека... Все кругом куплено. А наши мужики здесь мрут, кормить их нечем, кормовых нет. Что делать, Афанасий Петрович?
Крыков молчал, лицо у него тоже было усталое, небритое; сапоги, рейтузы, плащ – в грязи.
– Как жить-то будем? – спросил Иевлев.
Крыков не сразу ответил, рассказал, что в городе плохо, ходит такой слух, будто иноземцы взялись вместе с воеводой князем Прозоровским всех русских извести, для того свои подворья окапывают, новые частоколы ставят, в своей церкви в неурочное время молятся. Говорят еще, что думный дворянин Ларионов с дьяками тайно людей имает и те люди под пытками других обносят, съезжая полна народишком и ожидает архангельский люд страшных казней. Говорят также про воеводу, что нарочно он рыбарей в море не пускает, дабы рыбой не запасались, а чем кормиться, как не рыбой? Конный бирюч непрестанно по Архангельску ездит и государевым именем выкликает воеводский указ: в море для бережения от свейских воинских людей никому не бывать под страхом кнута, дыбы и петли.
– Петли? – переспросил Иевлев.
– Петли, сам слышал, Сильвестр Петрович, своими ушами.
– Азов проклятый! – негромко молвил Иевлев. – С тех пор он такую власть забрал, с Азова...
Хрустнул пальцами, поднялся с лавки:
– Пойдем, Афанасий Петрович, сходим в город. Людей возьми своих посмышленее. И я матросов прихвачу...
Крыков ждал у ворот цитадели. Иевлев зашел в свою избу, к жене. Маша месила тесто, девочки играли на полу с лоскутными куклами. Сильвестр Петрович обнял жену за плечи, посмотрел в ее ясные глаза, сказал шепотом, чтобы дети не услышали:
– А я, Маша, сейчас едва человека не убил...
Машины глаза округлились, брови испуганно дрогнули:
– Правду говоришь?
– Шучу, шучу! – быстро ответил он. – Как бы только не дошутиться когда. Ох, Машенька...
4. ТРУДНОЕ ЖИТЬЕ
У Воскресенской пристани, огороженной нынче в ожидании свейских воинских людей надолбами, под грозными стволами пушек цепочкою стояли стрельцы воеводы Прозоровского, многие с пищалями, иные с мушкетами. Был торговый день – по Двине шли лодьи, карбасы, шитики, кочи. Причаливать нигде, кроме как к Воскресенской пристани, не позволялось. Здесь, на холодочке, стоял стол, за столом позевывал дьяк Абросимов. Сначала Иевлев с Крыковым даже не поняли, зачем поставлен строгий караул и что за вопли несутся из толпы стрельцов. Подошли поближе, раздвигая, расталкивая людей с испуганными лицами. Дьяк Абросимов поклонился, разъяснил, что-де по добру бороды не режут, боярин велел нынче резать силою. Здесь же на коленях стоял портной с ножницами – резал кафтаны выше колен, как было сказано в указе. К портному двигалась очередь, мужики вздыхали, один негромко пожаловался Иевлеву:
– Худо, господин. У кого мошна тугая – откупится, заплатил за бороду да за кафтан и пошел гуляючи, а нам погибель...
Матросы, таможенные солдаты хмуро смотрели на мужиков, на воющих баб. Одну стрельцы потащили силою из карбаса, она опрокинула короб; луковицы, что везла на торг, высыпались в реку. Мужик в лодье, увидев, что делается, отпихнулся багром. Стрельцы побежали за ним по мелководью, поволокли за бороду, мужик стал драться, ему скрутили руки.
– Не по добру делаешь, дьяк! – крикнул Иевлев. – Не гоже так! Ладно, выберу время, ужо потолкуем!
Дьяк обиделся, лицо его скривилось, заговорил визгливо, плачущим голосом:
– Не по добру, господин? А как по добру делать, научи! Где денег брать на цитадель твою? Кормовые нам с Москвы, что ли, шлют? На Пушечный двор кто будет платить? Абросимов да Гусев? А где они возьмут? Нет, ты стой, ты слово сказал, ты и слушай. Хлебное жалованье давать стрельцам велено? А где его взять? Которые солдаты в свейский поход набраны – детишкам их и сиротам по гривне платить надобно? А где взять?
– Воровать надо поменее! – сказал Крыков. – Вон избы какие себе понастроили – дворцы, а не избы...
Абросимов вздохнул:
– Кто богу не грешен? Кто бабке не внук?..
– То-то, что не грешен, да грех больно велик!
Дьяк опять вздохнул покаянно.
– Вздыхай, вздыхай, бабкин внук!
Когда миновали пристань, Крыков сказал задумчиво:
– А ведь он не врет, Сильвестр Петрович. Татьба татьбой, что воевода не подобрал – то они сорвут, об этом и речи нет, а насчет цитадели, и Пушечного двора, и хлебного жалованья, и сиротских гривен – все верно!..
Иевлев шел опустив голову, тяжело опираясь на трость.
– Денег-то вовсе нет! – говорил Крыков. – Ты, капитан-командор, в городе редко бываешь, а на торгу нынче, знаешь, каковы денежки ходят? Разрубят монету на четыре части – вот тебе и плата. Да вместо серебра кожаные жеребья поделали. Как до Архангельского города золото али серебро доехало – так сразу и пропало: иноземцы хватают.
Унтер-лейтенант Аггей Пустовойтов сердито вмешался:
– Вовсе житья не стало, господин капитан-командор. Воет народ. С бани в сие лето по рублю и по семь алтын дерут, с погребов – по рублю, с дыма – по гривне, валежных – по пять денег, от точения топора – гривна. Где такое слыхано? А коли сам топор поточишь – батоги: казну, дескать, обокрал. Гривну, говорит, сиротам за свейский поход, слышали? Ни единой гривны еще не дали, а которая вдова за дым, али за погреб, али за баню не заплатит – берут за караул и бьют на правеже по ногам палками. Как жить станешь? Рыбаков нынче в море никого не пускают, а лодейные берут по три рубля со снасти...
Иевлев шел, стараясь не встречаться глазами с Аггеем. По узкой Пушечной улице двинский ветер гнал пыль, золу. Неподалеку за тыном два голоса выпевали злую песню:
Не для про меня, молодца, тюрьма строена,
Одному-то мне, доброму молодцу, пригодилася:
Сижу-то я в ней, добрый молодец, тридцать лет,
И тридцать лет и три года...
– Весело живем! – сказал Крыков.
– Да уж чего веселее! – отозвался Аггей Пустовойтов.
Навстречу, молчаливые, сурово поджав губы, прошли местные негоцианты – бременцы, голландцы, англичане, в чулках, в туфлях с бантами. Пастор Фрич надменно поклонился Иевлеву, англичанин Мартус остановился для короткой просьбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102