Но у местных партийных и государственных учреждений нет возможностей удовлетворить наши ходатайства. Их можно удовлетворить только в ущерб другим людям - русским, белоруссам, украинцам, латышам, литовцам. Пусть вам не покажется глупостью мое утверждение, но в настоящий момент евреи Советского Союза находятся в более выигрышном положении, чем другие национальности. У нас есть возможность разрешить наши проблемы достаточно быстрым и кардинальным образом. Я говорю о том, о чем вы все слышали и горячо обсуждали между собой. Я говорю о проекте создания в Крыму еврейской республики.
Фефер помолчал, оценивая произведенный эффект. Эффект был сильный, два десятка пар глаз смотрели на него с напряженным вниманием. У Фефера был большой опыт публичных выступлений. Он умел подчинить аудиторию. Зажечь. Заразить своим воодушевлением. Поэтому его встречали даже лучше, чем Маркиша или Галкина, что бы там ни говорили критики-групповщики об их и об его стихах. Случалось ему выступать и в Политехническом музее. И тоже с успехом. Здесь был не Политехнический музей. Здесь перед ним были не тысячи человек, а всего двадцать. Но эти двадцать были - ареопаг. Элита еврейской Москвы. Фефер знал, что они не считают его ровней. И не потому, что в свои сорок шесть лет он был среди них мальчишкой. Галкин был всего на три года старше, но он был среди них равный. Фефер был даже не архонтом, кандидатом в члены ареопага, он был для них так, сбоку, средней руки функционер. Но теперь им придется немножечко потесниться.
Он продолжал, намеренно приберегая к концу главный, самый сильный удар по воображению слушателей:
- Еще в начале сорок четвертого года мы направили на имя товарища Молотова обращение с просьбой о создании в Крыму еврейской союзной республики. Тогда наше обращение оказалось преждевременным. Но теперь, когда...
- Минутку! - перебил Михоэлс. - Когда вы говорите "мы направили" - кого вы имеете в виду?
- Еврейский антифашистский комитет, разумеется, - ответил Фефер, досадуя, что его прервали.
- Разве мы обсуждали какое-нибудь обращение к товарищу Молотову на президиуме комитета?
- Нет. Но...
- По-моему, не обсуждали.
- Я и не говорю, что обсуждали. Мы просто подписали его и отправили.
- Погодите, Ицик, - попросил Михоэлс. - Я ничего не могу понять. "Мы" это кто?
- Как - кто? Вы, я и Эпштейн.
- Когда это было?
- Я могу точно сказать, пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
Михоэлс задумался и покачал головой:
- Какую-то ерунду вы порете. Не помню я никакого обращения.
От возмущения у Фефера покраснели залысины.
- Как не помните? Мы три дня сидели в кабинете у Эпштейна, спорили о каждом слове! Едва не передрались!
- Но не передрались?
- Нет.
- Жаль, - заметил Михоэлс. - Я бы вам навешал. И сделал бы это с удовольствием.
- Вы - мне?! - изумился Фефер. - Ну, знаете!
- Послушайте! - решительно вмешался Юзефович. - Что за балаган вы тут устроили? Соломон Михайлович, объясните нам, пожалуйста, о каком обращении идет речь. Мы имеем право это знать.
- Объясняйте, Ицик, - кивнул Михоэлс, - члены президиума имеют право это знать. Я тоже с интересом послушаю.
Фефер взял себя в руки.
- Я не знаю, какую цель вы преследуете. Но вы ее, товарищ Михоэлс, не достигнете! Эпштейн умер, он не может подтвердить моих слов. Но есть человек, который может это сделать. Я говорю о Борисе Абрамовиче Шимелиовиче. Он готовил проект обращения и все три дня участвовал в его обсуждении.
Михоэлс нашел глазами Шимелиовича.
- Борис Абрамович, сделайте одолжение, подтвердите. Ицик так уверенно об этом говорит. А у меня, по-видимому, полный склероз.
Шимелиович поднялся, неопределенно покачал головой.
- Когда, вы говорите, это было? - спросил он у Фефера.
- Пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
- Пятнадцатого февраля... У нас как раз шел ремонт третьего корпуса больницы... Какой-то разговор вроде был... Какой-то разговор припоминаю, точно. А обращение... Нет, не помню. Соломон Михайлович, мы здесь до вечера будем сидеть? У меня дела, у всех дела. Повестка дня исчерпана. Может быть, все-таки разойдемся?
- Согласен с вами. Заседание президиума объявляю закрытым. Спасибо, товарищи. Все свободны.
- Я протестую! - заявил Фефер. - Вопрос слишком важный. Ладно, пусть не было обращения. Но сейчас мы должны его подать. Мы должны обратиться в правительство...
Михоэлс снял с графина крышку и постучал ею по стеклу:
- Сядьте, Фефер! Заседание закончено.
- Вы не имеете права затыкать мне рот!
- Имею. Потому что я председатель президиума, а вы всего лишь ответственный секретарь. И если вы не выполните моего распоряжения, я вас уволю к чертовой матери.
- Руки коротки! Мою кандидатуру утверждали в ЦК!
- Я предложу им выбор: или вы, или я. Когда назначат вас, тогда и будете командовать. Все, дорогие товарищи, шоу закончено!..
Не обращая внимания на Фефера, Михоэлс прохромал к дверям и остановился, пожимая руки выходившим членам президиума.
Вышел Шимелиович, коротко кивнув:
- Созвонимся.
Вышел Квитко, спросив:
- У вас найдется для меня пара минут? Я подожду на улице.
Лина Соломоновна Штерн задержалась, укоризненно покачала головой:
- Вы плохой актер, Соломон Михайлович.
- У меня просто роль плохая.
Конференц-зал опустел. Михоэлс уселся в первом ряду, поставив между коленями трость, закурил "Казбек". Проговорил, обращаясь к Феферу, сидевшему за столом президиума с возмущенным и обиженным видом:
- Теперь можете выступать. У вас только один слушатель, но это очень внимательный слушатель.
- Зачем вы все это устроили?
- У меня есть кое-какие соображения, но я не намерен ими делиться. А зачем это устроили вы?
- Что я устроил? Я хотел поставить чрезвычайно важный вопрос. Вы не дали мне говорить.
- Теперь даю. Или вам обязательно нужна большая аудитория? Президиум ЕАК?
- Этот вопрос может решить только президиум.
- Попробуйте объяснить его мне. Считайте это репетицией своего выступления на президиуме.
- Но сейчас вы не будете утверждать, что никакого обращения к товарищу Молотову не было?
- Буду. Не было обращения Еврейского антифашистского комитета. Было письмо, подписанное тремя руководителями ЕАК. Которые превысили свои полномочия. Такие вопросы не могут ставиться без ведома президиума. Возможно, именно поэтому письмо не имело последствий.
- Тут я с вами согласен. Может, поэтому. И еще потому, что обращение было несвоевременным. Теперь для него пришло время. Это же прекрасный выход для всех! У правительства нет денег строить евреям дома и школы. Мы сами построим! Мы возродим еврейские колонии, создадим новые! Мы разгрузим перенаселенные белорусские области, покроем крымскую степь новыми колхозами! Нам окажут помощь евреи всего мира. Пройдет немного времени, и Крымская еврейская республика будет самой передовой в Советском Союзе! И проблема антисемитизма отшелушится сама собой! Впрочем, что я вам говорю. Вы сами все это прекрасно знаете.
- Браво, - подумав, сказал Михоэлс. - Знаете, Ицик, почему я не ставлю ваши пьесы?
- Потому что вы ставите своих.
- Нет. Потому что вы пишете плохие пьесы. А плохие пьесы вы пишете потому, что не знаете законов драматургии.
- Почему это не знаю? - обиделся Фефер. - Очень даже знаю. Я конспектировал Аристотеля. Первый акт должен быть ясен. Во втором акте так переплетите события, чтобы до середины третьего акта нельзя было догадаться о развязке. И так далее.
- Это форма, - покивал Михоэлс. - Суть в другом. Главный закон сформулировал Лопе де Вега. В работе "Новое искусство писать драмы". "Драма - это серия сменяющих друг друга и порождающих друг друга кризисов, все более обостряющихся". И еще. "Если для героя есть лучший вариант развития событий и худший, настоящий драматург всегда выбирает худший". Как и настоящий еврей.
- Могу я назначить заседание президиума и вынести на него вопрос о Крыме?
- Нет.
- Но почему? Почему?!
- Лопе де Вега вас не убедил, попробую объяснить по-другому. Знаете, как в одесском трамвае кричит вагоновожатый? "Высовывайся, высовывайся! Я посмотрю, чем ты завтра будешь высовываться!"
- Но вы же сами тогда подняли вопрос о Крыме!
- Я вам открою секрет. Но не советую им делиться ни с кем. Никогда. И ни при каких обстоятельствах. Я поднял этот вопрос потому, что меня попросил сделать это Вячеслав Михайлович Молотов. Лично. В своем кабинете в Кремле. А кто вас попросил поднять этот вопрос сейчас, я не знаю. И знать не хочу.
Михоэлс поднялся и пошел к двери.
- Меня никто ни о чем не просил! - крикнул Фефер ему в спину. - Я сам пришел к этому выводу!
Михоэлс оглянулся. Внимательно осмотрел Фефера.
- Рост - высокий. Фигура - плотная. Лицо - овальное. Волосы - русые, редкие. Брови - светлые. Носит очки... Знаете, Ицик, что это такое? Это ваш словесный портрет. А где такие портреты составляют, догадываетесь?
- В милиции, - буркнул Фефер.
- Нет, Ицик. В тюрьме.
V
По асфальту стелился тополиный пух. Листва деревьев и кустов припылилась, поблекла. В кронах кое-где отсвечивало желтым - знак осени в пышном московском лете.
У входа в ЕАК Михоэлса поджидал Квитко. Привычно сутулился, поглядывал вокруг рассеянно, чуть исподлобья. Траченные сединой волосы. Крымский загар на лице - он недавно вернулся из отпуска. Загар почему-то не молодил. Наоборот - старил. Есть люди, которые словно бы с самого рождения сразу становятся взрослыми. Таким был Квитко. Они были ровесниками, но рядом с ним Михоэлс иногда чувствовал себя до неприличия молодым. Словно ему не пятьдесят семь лет, а двадцать. А Квитко не пятьдесят семь, а две тысячи.
При появлении Михоэлса со скамейки под чахлой сиренькой поднялся водитель комитетской "эмки" Иван Степанович, аккуратно сложил "Вечерку", спросил:
- Куда?
- Никуда. Мы прогуляемся. Не беспокойтесь, Лев Моисеевич меня проводит. Лучше Фефера подвезите, он, судя по его виду, спешит. Владейте, Ицик, автомобилем, - обратился он к Феферу. - Мне он сегодня не понадобится.
- Да? Очень кстати. Спасибо. - Фефер озабоченно взглянул на часы и бросил водителю: - На Таганку!
Квитко проводил взглядом отъехавшую "эмку", поинтересовался:
- Что происходит, Соломон?
- Ты о чем?
- Обо всем.
Михоэлс пожал плечами:
- Не знаю.
Они вышли на Гоголевский бульвар. Весело погромыхивали полупустые трамваи, парные и "холостяки". На жухлой траве газона ожесточенно дрались воробьи.
- Что за обращение, о котором говорил Фефер? Оно было?
Михоэлс кивнул:
- Да, было.
- И что?
- Ничего.
Квитко подумал и заключил:
- Это хорошо.
- Вот как? Почему?
- Сейчас объясню... - Квитко приостановился, закурил горлодеристый "Норд", который в ходе борьбы с космополитизмом превратился в "Север". Помолчав, продолжал: - Весной сорок четвертого по командировке комитета я ездил в Крым...
- Помню. "Сладко неведение. Но мы обречены на это горькое знание".
- Я тогда еще обратил внимание, что там очень много частей НКВД. Чуть ли не на каждом шагу. Это был апрель сорок четвертого.
- Тоже помню. Было в твоем отчете. Которые подкармливали еврейских детей. Из полевых кухонь.
- Да, подкармливали... В Бахчисарае я познакомился с одним старым татарином-учителем. У него была теория о том, что антисемитизм в Крым занесли немцы. Когда прощались, я дал ему свой адрес. Ну, мало ли. Вдруг придется заехать в Москву, будет хоть где переночевать. Так вот, прошлой зимой ко мне приехал его сын, привез от отца письмо. Про себя рассказал: воевал, был капитаном, сапером. При разминировании Берлина подорвался, восемь месяцев лежал в госпитале. После выписки демобилизовался. Но ехать домой, в Бахчисарай, ему не разрешили. Месяца два мурыжили в гарнизоне потом выдали проездные документы. Не в Крым. В Северный Казахстан, на станцию Молдыбай. Там он нашел отца и всю свою семью. Верней, тех, кто остался жив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Фефер помолчал, оценивая произведенный эффект. Эффект был сильный, два десятка пар глаз смотрели на него с напряженным вниманием. У Фефера был большой опыт публичных выступлений. Он умел подчинить аудиторию. Зажечь. Заразить своим воодушевлением. Поэтому его встречали даже лучше, чем Маркиша или Галкина, что бы там ни говорили критики-групповщики об их и об его стихах. Случалось ему выступать и в Политехническом музее. И тоже с успехом. Здесь был не Политехнический музей. Здесь перед ним были не тысячи человек, а всего двадцать. Но эти двадцать были - ареопаг. Элита еврейской Москвы. Фефер знал, что они не считают его ровней. И не потому, что в свои сорок шесть лет он был среди них мальчишкой. Галкин был всего на три года старше, но он был среди них равный. Фефер был даже не архонтом, кандидатом в члены ареопага, он был для них так, сбоку, средней руки функционер. Но теперь им придется немножечко потесниться.
Он продолжал, намеренно приберегая к концу главный, самый сильный удар по воображению слушателей:
- Еще в начале сорок четвертого года мы направили на имя товарища Молотова обращение с просьбой о создании в Крыму еврейской союзной республики. Тогда наше обращение оказалось преждевременным. Но теперь, когда...
- Минутку! - перебил Михоэлс. - Когда вы говорите "мы направили" - кого вы имеете в виду?
- Еврейский антифашистский комитет, разумеется, - ответил Фефер, досадуя, что его прервали.
- Разве мы обсуждали какое-нибудь обращение к товарищу Молотову на президиуме комитета?
- Нет. Но...
- По-моему, не обсуждали.
- Я и не говорю, что обсуждали. Мы просто подписали его и отправили.
- Погодите, Ицик, - попросил Михоэлс. - Я ничего не могу понять. "Мы" это кто?
- Как - кто? Вы, я и Эпштейн.
- Когда это было?
- Я могу точно сказать, пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
Михоэлс задумался и покачал головой:
- Какую-то ерунду вы порете. Не помню я никакого обращения.
От возмущения у Фефера покраснели залысины.
- Как не помните? Мы три дня сидели в кабинете у Эпштейна, спорили о каждом слове! Едва не передрались!
- Но не передрались?
- Нет.
- Жаль, - заметил Михоэлс. - Я бы вам навешал. И сделал бы это с удовольствием.
- Вы - мне?! - изумился Фефер. - Ну, знаете!
- Послушайте! - решительно вмешался Юзефович. - Что за балаган вы тут устроили? Соломон Михайлович, объясните нам, пожалуйста, о каком обращении идет речь. Мы имеем право это знать.
- Объясняйте, Ицик, - кивнул Михоэлс, - члены президиума имеют право это знать. Я тоже с интересом послушаю.
Фефер взял себя в руки.
- Я не знаю, какую цель вы преследуете. Но вы ее, товарищ Михоэлс, не достигнете! Эпштейн умер, он не может подтвердить моих слов. Но есть человек, который может это сделать. Я говорю о Борисе Абрамовиче Шимелиовиче. Он готовил проект обращения и все три дня участвовал в его обсуждении.
Михоэлс нашел глазами Шимелиовича.
- Борис Абрамович, сделайте одолжение, подтвердите. Ицик так уверенно об этом говорит. А у меня, по-видимому, полный склероз.
Шимелиович поднялся, неопределенно покачал головой.
- Когда, вы говорите, это было? - спросил он у Фефера.
- Пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
- Пятнадцатого февраля... У нас как раз шел ремонт третьего корпуса больницы... Какой-то разговор вроде был... Какой-то разговор припоминаю, точно. А обращение... Нет, не помню. Соломон Михайлович, мы здесь до вечера будем сидеть? У меня дела, у всех дела. Повестка дня исчерпана. Может быть, все-таки разойдемся?
- Согласен с вами. Заседание президиума объявляю закрытым. Спасибо, товарищи. Все свободны.
- Я протестую! - заявил Фефер. - Вопрос слишком важный. Ладно, пусть не было обращения. Но сейчас мы должны его подать. Мы должны обратиться в правительство...
Михоэлс снял с графина крышку и постучал ею по стеклу:
- Сядьте, Фефер! Заседание закончено.
- Вы не имеете права затыкать мне рот!
- Имею. Потому что я председатель президиума, а вы всего лишь ответственный секретарь. И если вы не выполните моего распоряжения, я вас уволю к чертовой матери.
- Руки коротки! Мою кандидатуру утверждали в ЦК!
- Я предложу им выбор: или вы, или я. Когда назначат вас, тогда и будете командовать. Все, дорогие товарищи, шоу закончено!..
Не обращая внимания на Фефера, Михоэлс прохромал к дверям и остановился, пожимая руки выходившим членам президиума.
Вышел Шимелиович, коротко кивнув:
- Созвонимся.
Вышел Квитко, спросив:
- У вас найдется для меня пара минут? Я подожду на улице.
Лина Соломоновна Штерн задержалась, укоризненно покачала головой:
- Вы плохой актер, Соломон Михайлович.
- У меня просто роль плохая.
Конференц-зал опустел. Михоэлс уселся в первом ряду, поставив между коленями трость, закурил "Казбек". Проговорил, обращаясь к Феферу, сидевшему за столом президиума с возмущенным и обиженным видом:
- Теперь можете выступать. У вас только один слушатель, но это очень внимательный слушатель.
- Зачем вы все это устроили?
- У меня есть кое-какие соображения, но я не намерен ими делиться. А зачем это устроили вы?
- Что я устроил? Я хотел поставить чрезвычайно важный вопрос. Вы не дали мне говорить.
- Теперь даю. Или вам обязательно нужна большая аудитория? Президиум ЕАК?
- Этот вопрос может решить только президиум.
- Попробуйте объяснить его мне. Считайте это репетицией своего выступления на президиуме.
- Но сейчас вы не будете утверждать, что никакого обращения к товарищу Молотову не было?
- Буду. Не было обращения Еврейского антифашистского комитета. Было письмо, подписанное тремя руководителями ЕАК. Которые превысили свои полномочия. Такие вопросы не могут ставиться без ведома президиума. Возможно, именно поэтому письмо не имело последствий.
- Тут я с вами согласен. Может, поэтому. И еще потому, что обращение было несвоевременным. Теперь для него пришло время. Это же прекрасный выход для всех! У правительства нет денег строить евреям дома и школы. Мы сами построим! Мы возродим еврейские колонии, создадим новые! Мы разгрузим перенаселенные белорусские области, покроем крымскую степь новыми колхозами! Нам окажут помощь евреи всего мира. Пройдет немного времени, и Крымская еврейская республика будет самой передовой в Советском Союзе! И проблема антисемитизма отшелушится сама собой! Впрочем, что я вам говорю. Вы сами все это прекрасно знаете.
- Браво, - подумав, сказал Михоэлс. - Знаете, Ицик, почему я не ставлю ваши пьесы?
- Потому что вы ставите своих.
- Нет. Потому что вы пишете плохие пьесы. А плохие пьесы вы пишете потому, что не знаете законов драматургии.
- Почему это не знаю? - обиделся Фефер. - Очень даже знаю. Я конспектировал Аристотеля. Первый акт должен быть ясен. Во втором акте так переплетите события, чтобы до середины третьего акта нельзя было догадаться о развязке. И так далее.
- Это форма, - покивал Михоэлс. - Суть в другом. Главный закон сформулировал Лопе де Вега. В работе "Новое искусство писать драмы". "Драма - это серия сменяющих друг друга и порождающих друг друга кризисов, все более обостряющихся". И еще. "Если для героя есть лучший вариант развития событий и худший, настоящий драматург всегда выбирает худший". Как и настоящий еврей.
- Могу я назначить заседание президиума и вынести на него вопрос о Крыме?
- Нет.
- Но почему? Почему?!
- Лопе де Вега вас не убедил, попробую объяснить по-другому. Знаете, как в одесском трамвае кричит вагоновожатый? "Высовывайся, высовывайся! Я посмотрю, чем ты завтра будешь высовываться!"
- Но вы же сами тогда подняли вопрос о Крыме!
- Я вам открою секрет. Но не советую им делиться ни с кем. Никогда. И ни при каких обстоятельствах. Я поднял этот вопрос потому, что меня попросил сделать это Вячеслав Михайлович Молотов. Лично. В своем кабинете в Кремле. А кто вас попросил поднять этот вопрос сейчас, я не знаю. И знать не хочу.
Михоэлс поднялся и пошел к двери.
- Меня никто ни о чем не просил! - крикнул Фефер ему в спину. - Я сам пришел к этому выводу!
Михоэлс оглянулся. Внимательно осмотрел Фефера.
- Рост - высокий. Фигура - плотная. Лицо - овальное. Волосы - русые, редкие. Брови - светлые. Носит очки... Знаете, Ицик, что это такое? Это ваш словесный портрет. А где такие портреты составляют, догадываетесь?
- В милиции, - буркнул Фефер.
- Нет, Ицик. В тюрьме.
V
По асфальту стелился тополиный пух. Листва деревьев и кустов припылилась, поблекла. В кронах кое-где отсвечивало желтым - знак осени в пышном московском лете.
У входа в ЕАК Михоэлса поджидал Квитко. Привычно сутулился, поглядывал вокруг рассеянно, чуть исподлобья. Траченные сединой волосы. Крымский загар на лице - он недавно вернулся из отпуска. Загар почему-то не молодил. Наоборот - старил. Есть люди, которые словно бы с самого рождения сразу становятся взрослыми. Таким был Квитко. Они были ровесниками, но рядом с ним Михоэлс иногда чувствовал себя до неприличия молодым. Словно ему не пятьдесят семь лет, а двадцать. А Квитко не пятьдесят семь, а две тысячи.
При появлении Михоэлса со скамейки под чахлой сиренькой поднялся водитель комитетской "эмки" Иван Степанович, аккуратно сложил "Вечерку", спросил:
- Куда?
- Никуда. Мы прогуляемся. Не беспокойтесь, Лев Моисеевич меня проводит. Лучше Фефера подвезите, он, судя по его виду, спешит. Владейте, Ицик, автомобилем, - обратился он к Феферу. - Мне он сегодня не понадобится.
- Да? Очень кстати. Спасибо. - Фефер озабоченно взглянул на часы и бросил водителю: - На Таганку!
Квитко проводил взглядом отъехавшую "эмку", поинтересовался:
- Что происходит, Соломон?
- Ты о чем?
- Обо всем.
Михоэлс пожал плечами:
- Не знаю.
Они вышли на Гоголевский бульвар. Весело погромыхивали полупустые трамваи, парные и "холостяки". На жухлой траве газона ожесточенно дрались воробьи.
- Что за обращение, о котором говорил Фефер? Оно было?
Михоэлс кивнул:
- Да, было.
- И что?
- Ничего.
Квитко подумал и заключил:
- Это хорошо.
- Вот как? Почему?
- Сейчас объясню... - Квитко приостановился, закурил горлодеристый "Норд", который в ходе борьбы с космополитизмом превратился в "Север". Помолчав, продолжал: - Весной сорок четвертого по командировке комитета я ездил в Крым...
- Помню. "Сладко неведение. Но мы обречены на это горькое знание".
- Я тогда еще обратил внимание, что там очень много частей НКВД. Чуть ли не на каждом шагу. Это был апрель сорок четвертого.
- Тоже помню. Было в твоем отчете. Которые подкармливали еврейских детей. Из полевых кухонь.
- Да, подкармливали... В Бахчисарае я познакомился с одним старым татарином-учителем. У него была теория о том, что антисемитизм в Крым занесли немцы. Когда прощались, я дал ему свой адрес. Ну, мало ли. Вдруг придется заехать в Москву, будет хоть где переночевать. Так вот, прошлой зимой ко мне приехал его сын, привез от отца письмо. Про себя рассказал: воевал, был капитаном, сапером. При разминировании Берлина подорвался, восемь месяцев лежал в госпитале. После выписки демобилизовался. Но ехать домой, в Бахчисарай, ему не разрешили. Месяца два мурыжили в гарнизоне потом выдали проездные документы. Не в Крым. В Северный Казахстан, на станцию Молдыбай. Там он нашел отца и всю свою семью. Верней, тех, кто остался жив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62