Льняные волосы и курносый нос говорили сами за себя. Хромота свидетельствовала о ранении. Что же касается мандата, то он, по замыслу его создателей, должен был вызывать у всех глубокое почтение, некоторый страх и надежно защищать своего владельца от обывательского равнодушия, бюрократизма, контрреволюционного саботажа и прочих опасностей, которые могли помешать ему выполнить свой долг во время пребывания в столице.
Документ был составлен по всем правилам. Но в двадцатом году к мандатам успели привыкнуть. Теперь уже ни на кого не производили впечатления угрожающие штыки подписей, ядра печатей и шеренги штампов. Теперь, чтобы создать всепробивающий мандат, нужно было быть творцом. Из сотен мандатов, которые прошли через мои руки, на меня произвел неизгладимое впечатление всего лишь один, написанный красными, как кровь, чернилами. Каждый прочитавший его понимал, что, не окажи он всемерного содействия обладателю этого документа, он: а) предаст мировую революцию, б) будет объявлен вне закона, в) тут же поставлен к стенке.
Этот мандат действительно вызывал трепет. Он принадлежал полномочному представителю Особой чрезвычайной комиссии по сбору у населения кальсон для трудармии…
И все же мандат светловолосого человека с тростью и он сам были приняты у нас если не со страхом, то с должным уважением и радушием.
Несмотря на то что его приход прервал совещание, я, не дочитав до конца мандата, предложил ему стул, Борин, не задумываясь, угостил папиросой. Хвощиков, успешно осваивавший послереволюционный лексикон, выразил надежду, что погода в Харькове «на ять», а Сухов поспешно отправился в комендатуру распорядиться насчет самовара.
Короче говоря, по выражению самого гостя, комиссара бандотдела Харьковской ЧК Сергея Яковлевича Приходько, приняли его в Центророзыске «по першему классу».
Учитывая, что большинство бандотделов губернских ЧК – и в России и на Украине – работало в таком тесном контакте с органами уголовного розыска, что никто не мог толком разобраться, где кончается бандотдел, а где начинается уголовный розыск, я не сомневался, что смогу получить от Приходько исчерпывающие сведения об Уварове, его окружении и загадочном нужнике, где помимо «перстня Калиостро» хранились, видимо, другие интересные вещи. Но увы, каждый человек – неизменный должник. Как муха в паутине, он постоянно бьется в бесчисленных долгах: товарищеском, родственном, долге чести, совести, приличия. Я же бил по рукам и ногам опутан долгом гостеприимства. И этот проклятый долг мешал сразу же приступить к делу. Расплачиваясь по нему, следовало вначале побеседовать не о каких-то там спекулянтах валютой, а о вещах солидных, серьезных, волнующих каждого честного и солидного гражданина: о положении на фронтах, о том, что творится в деревне, о снабжении продовольствием в Харькове и Москве, о совещании в ВЧК, на которое и приехал Приходько. Потом нужно было выразить сочувствие бандотделу Харьковской ЧК, который пока не может ничего найти из расхищенных бандой Лупача экспонатов музея, кроме изъятых у Кробуса двух гемм и медали работы Витторио Пизанелло…
Что поделаешь! Мы лучше, чем кто бы то ни было, можем понять те трудности, с которыми сталкиваются сотрудники бандотдела. Но нет никаких сомнений, что рано или поздно Харьковская ЧК вернет народу все, что хранилось в музее. Что же касается нас, то мы со своей стороны постараемся оказать харьковчанам посильную помощь…
И вот тут моя тирада была прервана коротким, но внушительным «ни», произнесенным нашим гостем. Хотя я не был знатоком украинского языка, но все-таки понимал, что «ни» обозначает «нет».
– Простите?… – выставил вперед свою остроконечную бородку Борин. – Вы отказываетесь от сотрудничества с нами?
– Ни.
– П-постой, Сергей Яковлевич, п-постой, – сказал Сухов, имевший привычку переходить с человеком на «ты» после первой же кружки чаю. – Что – «ни»?
– Не лезь попередь батьки в пекло, – остановил его комиссар бандотдела. Он не торопясь допил чай и, не прибегая уже к «украинской мови» (как я потом узнал, несмотря на свою фамилию, он всю жизнь прожил в Костроме, а в Харьков его забросила гражданская война), сказал:
– Мы не три музейных экспоната нашли, а двести.
От неожиданности Павел обжегся кипятком и заговорил по-украински:
– Скильки?!
– Двести, друг ситцевый.
– Пяток, мабуть?
– Двести.
– Брешешь, – сказал Павел и смолк, исчерпав, видимо, свой скромный запас украинских слов.
Приходько с треском раздробил белоснежными зубами кусочек сахара и протянул Павлу пустую кружку:
– Плесни еще…
– …парубок, – подсказал я.
– Во-во, парубок, – обрадовался он и, поставив на стол кружку с дымящимся чаем, солидно сказал:
– Брешут, парубок, тильки собаки у околицы, а я не брошу.
– Ну врешь, – миролюбиво поправился Павел.
– Ни, – не согласился Приходько. – Привираю – да, но не вру. Да и привираю-то самую малость. Избави бог от вранья. Я за правду держусь, как дитя за подол матери. Меня правде отец еще в отрочестве учил. Да как! Сколько лет прошло, а учебное то место и по сей день чешется! Как сяду – так тут же о правде и вспоминаю. Так что о вранье ты зря.
Борин улыбнулся: Приходько ему нравился.
– А «малость»-то… велика? – деликатно спросил он.
– С привиранием?
– Да-с, ежели позволите.
– Да нет, – заверил его Приходько. – Тильки для счету. Ровненько чтоб было.
– Вроде как бы для округлости?
– Для ее самой.
– А списочек-то имеется? – с той же деликатностью спросил Борин, стремясь уточнить размеры «малости», которая потребовалась Приходьке для «округлости».
– Имеется, имеется, – успокоил Борина Сергей Яковлевич. – Сейчас пошукаем.
– Мабуть, и н-найдем, – съехидничал Павел.
– Найдем, парубок, найдем, – заверил его Приходько. Он извлек из офицерской полевой сумки сложенные вчетверо листы бумаги. – Дывись, парубок, и завидуй. Нашими доблестными ребятами найдено, изъято и возвращено трудовому народу сто шестьдесят девять экспонатов музея.
Действительно, в списке насчитывалось сто шестьдесят девять предметов.
Тут были златники Владимира Равноапостольного и восемь золотых монет Дмитрия Донского с именем хана Тохтамыша на оборотной стороне, пять золотых лидийского царя Креза, одна из двух серий исторических медалей, выбитых при русской императрице Екатерине II, геммы и многие другие ценности из богатейших коллекций музея.
В отличие от нас, харьковчанам было чем похвастать. И если Приходько округлил, то самую малость, причем эта «малость» действительно была невелика. Выходило, что Харьковскому музею возвращено более половины разграбленных Лупачом экспонатов.
– Ну как? – спросил Приходько.
– З-здорово, – откликнулся Павел.
– Так-то, парубок.
– Гляжу я на список, та й думку гадаю… – сказал я.
– У кого нашли, где нашли и как нашли? – подхватил Приходько. – За тем к вам и заявился.
– Кстати, мы тут письмо из Харьковского уголовного розыска получили относительно одной из вещей «Алмазного фонда», – сказал я.
– О «перстне Калиостро», который в нужничке у гражданина Уварова обнаружили?
– Совершенно верно.
– Знаю, – кивнул Приходько. – И про письмо знаю, и про Уварова, и про нужничок. Ведь на тот нужничок я их вывел. Там немало и экспонатов музея было. Уж так получилось, что переплелось все. Вот с чего только начать?
– Может, с н-начала? – предложил Сухов.
– А где оно, начало-то? – сказал Приходько. – Куда ни ткнешь, всюду середина. Ну да ладно, нехай.
Значит, так. О том, что нами задержан спекулянт Кробус с двумя геммами и золотой медалью, мы вам сообщали. Верно? Ну вот. А допрашивал того Кробуса я. Самолично.
Скользкий гражданин, доложу я вам: ни за руку не ухватишь, ни за ухо. Будто салом смазали. И так я его, подлеца, вертел и этак – ни в какую. И чего только не вытворял!
Вроде как игру со мной какую затеял. В глаза смеется.
Так, дескать, и так, выкладывает, на фу-фу, гражданин начальник, желаете меня взять, а ежели по-интеллигентному – на сухую. Помилуй, говорю, какая сухая, когда с поличными тебя припечатали? Слепой ты, что ли? Вон она, медалька золотая. Не видят глазыньки, так пощупай, ручки-то есть? А это, говорит, не поличные. А что же? Так, говорит, то ли кукиш, то ли обман зрения. Я, говорит, мог эту медаль и в картишки выиграть, и в канаве найти. А нет – так у кого на пачку махорки выменять. И медаль и камешки. Врешь, говорю. А вы, говорит, докажите. Может – вру, а может – как на исповеди. И усмехается косенько. Дескать, что, взял? И не такие, как ты, умники-разумники на мне свои зубки ломали.
Ладно, думаю, парубок, – ввернул Приходько полюбившееся ему слово, – мне своих зубов для дела не жалко. Хрен с ними, с зубами. Все до единого искрошу, а тебя хоть деснами, а дошамкаю.
Провожу у него обыск. Не по форме – по совести. Весь дом по кирпичикам, каждую половицу на ощупь.
Пустышка!
Обыск у евонного брата – пустышка!
Обыск по малинам да у друзей-приятелей – пусто.
Что дальше-то делать? Ума не приложу. Всем своим пролетарским нутром чувствую, что возле да около хожу, а до сути никак не доберусь. Будто колдовство какое.
И остаться бы мне при одной той медальке да при собственном интересе, ежели б не хитрость Кробуса… Ух хитрован был! До чего ж хитрован! Самого себя перехитрил парубок…
Вызывает меня через недельку начальство. Хмурится. Ну, дело ясное: по всему видать, откуда ветерок дует. Стою руки по швам, как положено.
«Долго еще, – говорит, – дорогой товарищ Приходько, собираетесь революционную законность нарушать?»
Молчу, а сам в угол поглядываю, где неимоверной красоты дама сидит. Не дама – королева. Ну будто с картинки. Кто такая?
А начальство говорит:
«Это, товарищ Приходько, сестра гражданина Кробуса, что за вами числится. И написала она заявление о незаконном двухнедельном содержании в тюрьме своего родного брата. И судя по документам дела, обоснованное заявление. Так что, дорогой товарищ Приходько, сами понимаете…»
«Так точно, – говорю, – понимаю: раз веских доказательств вины Кробуса нет, значит, надо выпускать. Ничего не поделаешь и ничего не попишешь – законность. Пускай дышит всеми своими жабрами и дальше спекулирует, покуда по-настоящему не загремит. А потому, – говорю, – пусть эта миловидная гражданочка вытрет свои горючие слезы кружевным платочком и спокойненько почивает. С революционной законностью спору у нас нет – выпустим братца».
Начальство довольно. Дама всеми своими жемчужными зубками, как на экране синематографа, улыбается. А я грущу будто: тяжко, дескать, жулика выпускать.
Да только грусть та для вида…
Выхожу из кабинета – плясать хочется. Так бы я пошел вприсядку, ежели б не нога пораненная.
Влип, думаю, хитрован. По самую макушку влип.
Ведь я того Кробуса и всю его родню до сотого колена за прошедшие полмесяца вдоль и поперек доисследовал. И нрав, и биографию, и где у кого на каком месте бородавка растет или чирей вызревает. А ежели вызревает, то какой спелости и сочности. А потому досконально знаю: нет сестры у Кробуса. Братья есть, верно, а сестры нет. Значит, что? Вот то-то и оно…
Выпустили мы Кробуса. Ну, понятно, не одного – с «хвостиком». Все чин чинарем. А сами о «королеве» стали справочки наводить. Оказалось, что при деникинцах она с офицерами контрразведки хороводилась, всякие там картинки, камешки драгоценные да вещицы из золота коллекционировала. Ну и со спекулянтами на «черной» бирже пасьянсы раскладывала. А когда Советская власть установилась, то и такой мелюзгой, как Кробус, не брезгала. По домашности-де все пригодится.
Много чего о «королеве» узнали. А как узнали – с обыском к ней нагрянули.
Вот тут она и заплакала горючими слезами в кружевной платочек. И не зазря – было с чего плакать: тридцать семь старинных золотых монет изъяли да пяток золотых медалей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82