— А были затруднения?
— Незначительные. Немцы — в противоположность другим бывшим колониальным державам — втайне питают к нам немалую симпатию. Можно сказать, с тех времен, когда кайзер послал телеграмму президенту Крюгеру. Их беспокоит Юго-Западная Африка: они предпочли бы видеть Юго-Западную Африку под нашим контролем, но только не иметь там вакуума. В конце концов, немцы управляли Юго-Западной Африкой куда более жестокими методами, чем мы, да к тому же Западу нужен наш уран.
— Вы привезли оттуда соглашение?
— Ни о каком соглашении речи быть не может. Дни тайных договоров давно прошли. Я встречался там только с моим коллегой, а не с министром иностранных дел и не с канцлером. Так же, как ваш шеф вел переговоры с ЦРУ в Вашингтоне. Надеюсь, что все мы трое достигли более ясного взаимопонимания.
— Значит, тайное взаимопонимание вместо тайного договора?
— Точно так.
— А французы?
— Тут все в порядке. Если мы — кальвинисты [последователи активного деятеля Реформации Жана Кальвина (1509-1564), отличавшиеся крайней религиозной нетерпимостью], то они картезианцы [последователи картезианства, учения французского философа Рене Декарта (по-латыни — Картезиус: 1596-1650)]. Декарта не волновали религиозные преследования в его эпоху. Французы оказывают большое влияние на Сенегал, на Кот-д'Ивуар, у них неплохое взаимопонимание даже с Мобуту в Киншасе. Куба в африканские дела серьезно ввязываться больше не будет (Америка проследила за этим), и Ангола еще многие годы не будет представлять опасности. Никто сегодня не жаждет апокалипсиса. Даже русский хочет умереть на своей кровати, а не в бункере. В худшем случае, если на нас нападут, две-три атомные бомбы — совсем маленькие, тактические, конечно, — обеспечат нам пять лет мира.
— А потом?
— Вот это главный пункт в нашем взаимопонимании с Германией. Нам необходима техническая революция и новейшие машины для горных разработок, хотя мы и продвинулись в этом деле дальше, чем думают. Через пять лет мы сможем уполовинить количество рабочей силы в рудниках; мы сможем более чем удвоить плату квалифицированным рабочим и у нас начнет создаваться то, что уже существует в Америке, — средний класс из чернокожих.
— А безработные?
— Пусть едут назад, в свои родные места. Для того родные места и существуют. Я — оптимист, Кэсл.
— Значит, апартеид останется?
— В известной мере апартеид всегда будет существовать: он ведь существует и здесь — между богатыми и бедными.
Корнелиус Мюллер снял очки в золотой оправе и принялся протирать золото, пока оно не заблестело. Он сказал:
— Надеюсь, вашей жене понравилась шаль. Знаете, теперь, когда нам известно ваше истинное положение, вы всегда сможете к нам вернуться. Со всей вашей семьей, конечно. Можете не сомневаться, отношение к ним будет такое же, как к почетным белым гостям.
Кэслу очень хотелось ответить: «Но я-то — почетный черный», — однако на сей раз он все же проявил немного осторожности.
— Благодарю.
Мюллер раскрыл портфель и вынул из него листок бумаги. Он сказал:
— Я тут набросал для вас некоторые соображения по поводу моих встреч в Бонне. — Он достал шариковую ручку — опять-таки золотую. — Возможно, к нашей следующей встрече у вас уже будет по этим вопросам какая-то полезная информация. Понедельник вас устраивает? В это же время? — И добавил: — Уничтожьте это, пожалуйста, после того, как прочтете. БОСС не обрадуется, если это попадет пусть даже в ваши самые секретные досье.
— Конечно. Как вам будет угодно.
Когда Мюллер ушел, Кэсл положил бумагу в карман.
2
В церкви святого Георгия на Ганновер-сквер было совсем мало народу, когда доктор Персивал прибыл туда с сэром Джоном Харгривзом, который только накануне вернулся из Вашингтона.
В проходе у первого ряда одиноко стоял мужчина с черной повязкой на рукаве — по всей вероятности, подумал доктор Персивал, это и есть зубной врач из Дройтуича. Он никого не пропускал, словно охраняя свое право на весь первый ряд в качестве ближайшего живого родственника. Доктор Персивал и шеф заняли места в глубине церкви. Двумя рядами дальше сидела секретарша Дэвиса Синтия. По другую сторону прохода, рядом с Уотсоном, сидел полковник Дэйнтри; были тут и еще какие-то люди, которых доктор Персивал смутно знал лишь в лицо. Возможно, он встречался с ними где-нибудь в коридоре или на совещании с МИ-5, а возможно, это были и посторонние — похороны привлекают ведь совсем чужих людей не меньше, чем свадьбы. Два взъерошенных субъекта в последнем ряду были, несомненно, соседями Дэвиса по квартире из министерства охраны окружающей среды. Кто-то тихонько заиграл на оргАне.
Доктор Персивал шепотом спросил Харгривза:
— Вы хорошо слетали?
— Три часа сидел в Хитроу, — сказал Харгривз. — И еда была неудобоваримая.
Он вздохнул — наверно, с сожалением вспомнив о мясном пироге своей жены или копченой форели в своем клубе. Орган издал последний звук и умолк. Несколько человек опустились на колени, несколько человек встали. Все плохо представляли себе, что надо делать дальше.
Викарий, которого, по всей вероятности, никто тут не знал — даже лежавший в гробу мертвец, — затянул:
— «Об избавлении от всяких болезней, скорбей и душевных страданий — Господу помолимся».
— А от какой болезни умер Дэвис, Эммануэл?
— Не волнуйтесь, Джон. Со вскрытием — полный порядок.
Отпевание, как показалось доктору Персивалу, который много лет не присутствовал на похоронах, уж слишком изобиловало ненужной информацией. Викарий принялся читать наставление из Первого послания к Коринфянам:
— «Не всякая плоть такая же плоть: но иная плоть у человеков, иная плоть у скотов, иная у рыб, иная у птиц».
«Утверждение, безусловно, верное», — подумал доктор Персивал. В гробу лежала явно не рыба, — лежи там, к примеру, огромная форель, доктор Персивал проявил бы ко всему происходящему куда больший интерес. Он окинул взглядом церковь. На ресницах девушки висела слезинка. У полковника Дэйнтри было злое или, пожалуй, мрачное лицо, не сулившее ничего хорошего. Уотсон тоже был явно встревожен чем-то — по всей вероятности, думал, кого посадить на место Дэвиса.
— Я хочу обменяться с вами двумя-тремя словами после службы, — сказал Харгривз, и это тоже могло оказаться докукой.
— «Говорю вам тайну»… — читал викарий.
«Тайну — того ли человека я убил?» — подумал доктор Персивал, но этот вопрос не решить — разве что утечка информации не прекратится, и тогда это, безусловно, будет означать, что совершена злополучная ошибка. Шеф будет очень расстроен, как и Дэйнтри. Жаль, нельзя снова бросить человека в реку жизни, как можно бросить рыбу. Голос викария вдруг громко зазвенел, когда дело дошло до известного по английской литературе вопроса: «Смерть! где жало твое?», который он прочел, как плохой актер, играющий Гамлета и выделяющий из контекста знаменитый монолог, потом викарий снова нудно затянул, уныло и назидательно:
— «Жало же смерти — грех; а сила греха — закон».
Прозвучало это столь же непреложно, как доказательство Евклида.
— Что вы сказали? — шепотом спросил шеф.
— O.E.D. [что и требовалось доказать (сокр. лат.)], — ответил доктор Персивал.
— Что вы, собственно, хотели сказать этим своим O.E.D.? — спросил сэр Джон Харгривз, когда они выбрались наружу.
— Мне это показалось более подходящим заключением к словам викария, чем «аминь».
После чего они направились в «Клуб путешественников», едва перебрасываясь отдельными фразами. По молчаливому согласию этот клуб показался обоим более подходящим местом для обеда сегодня, чем «Реформа»: Дэвис своим отбытием в неизведанные края как бы стал почетным путешественником и, безусловно, утратил право претендовать на то, что «каждому гражданину — голос».
— Уж и не помню, когда я в последний раз был на похоронах, — заметил доктор Персивал. — По-моему, это было свыше пятнадцати лет назад, когда умерла моя старенькая двоюродная бабушка. Весьма закостенелая церемония, верно?
— Вот в Африке мне нравилось бывать на похоронах. Много музыки — даже если единственными инструментами являются горшки, сковородки и банки из-под сардин. Это наводит на мысль, что смерть, в конце концов, может быть поводом и для веселья. А что за девушка, я заметил, плакала на похоронах?
— Секретарша Дэвиса. Ее зовут Синтия. Похоже, он был влюблен в нее.
— Наверное, у нас много такого происходит. В подобном учреждении это неизбежно. Я полагаю, Дэйнтри тщательно ее просветил?
— О, да, да. Собственно — вполне бессознательно — она дала нам весьма ценную информацию… помните, про ту историю в зоопарке.
— В зоопарке?
— Когда Дэвис…
— О да, теперь припоминаю.
В клубе, как всегда по уик-эндам, было почти пусто. Они бы начали обед почти автоматически с копченой форели, да вот только форели не оказалось. Доктор Персивал с большой неохотой согласился заменить ее копченой семгой.
— Жаль, — сказал он, — я не знал Дэвиса лучше. Мне кажется, он мог бы мне очень понравиться.
— И однако же, вы по-прежнему верите, что это он допустил утечку?
— Он очень умно играл роль этакого простачка. А меня восхищают ум — и мужество. Ему ведь требовалось немало мужества.
— Для осуществления неправедной цели.
— Джон, Джон! Не нам с вами судить, какая цель праведная, а какая — нет. Мы же не крестоносцы — мы с вами живем в совсем другом веке. Саладин давно изгнан из Иерусалима [Салах-ад-Дин (Саладин, 1138-1193) — египетский султан, основатель династии Айюбидов; возглавив борьбу мусульман против крестоносцев в 1187-1192 гг., захватил Иерусалим и почти всю Палестину]. Нельзя, правда, сказать, чтобы Иерусалим много от этого выиграл.
— Как бы там ни было, Эммануэл… я не могу восхищаться предательством.
— Тридцать лет назад, в студенческие годы, я даже мнил себя эдаким коммунистом. А сейчас?.. Кто же все-таки предатель — я или Дэвис? Я ведь действительно верил в интернационализм, а сейчас втихую сражаюсь на стороне националистов.
— Вы повзрослели, Эммануэл, только и всего. Что будете пить — кларет или бургундское?
— Кларет, если вы не против.
Сэр Харгривз согнулся пополам в своем кресле и углубился в изучение карты вин. Вид у него был несчастный — наверно, лишь потому, что он никак не мог решить, что выбрать: «Сент-Эмильон» или «Мэдок». Наконец он принял решение и заказал вино.
— Я иной раз недоумеваю, почему вы работаете у нас, Эммануэл.
— Вы сами только что сказали: я повзрослел. Не думаю, чтобы коммунизм — в конечном счете — сумел достичь большего, чем христианство, к тому же я не из крестоносцев. Капитализм или коммунизм? Возможно, Бог — это капиталист. А я, пока жив, хочу быть на той стороне, за которой победа. Не смотрите на меня с таким возмущением, Джон. По-вашему, я циник, а я просто не хочу терять зря время. Та сторона, что победит, сможет построить лучшие больницы и выделить больше средств на борьбу с раком, когда со всеми этими атомными безумиями будет покончено. А пока мне нравится игра, в которую мы все играем. Нравится. Всего лишь нравится. Я не строю из себя рьяного поборника Господа Бога или Маркса. Надо остерегаться тех, кто во что-то верит. Они ненадежные игроки. И тем не менее, если попадается хороший игрок на другой стороне, ты начинаешь любить его: ты ведь получаешь тогда от игры больше удовольствия.
— Даже если он предатель?
— О, предатель — это старомодное слово, Джон. Игрок ведь не менее важен, чем сама игра. Мне, к примеру, было бы неинтересно играть, если бы напротив меня сидел плохой игрок.
— И все-таки… вы убили Дэвиса? Или вы его не убивали?
— Он умер от болезни печени, Джон. Прочтите протокол вскрытия.
— Счастливое стечение обстоятельств?
— Самый старый из известных трюков — вы же сами его и рекомендовали: меченая карта, как видите, выплыла в игре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45