Едва ли Борис мог быть здесь в такой час, да и вообще его могло не быть в Англии. Кэсл ведь сам оборвал с ними контакт, так с какой же стати они будут сохранять опасный канал связи? Он вторично нажал на звонок, но никто не откликнулся. В эту минуту Кэсл был бы рад даже Ивану, пытавшемуся шантажировать его. Ведь не было никого — буквально никого, — с кем он мог бы поговорить.
По пути сюда ему попалась телефонная будка, и сейчас он направился туда. В доме через улицу, сквозь незанавешенное окно, он увидел семейство, готовившееся пить чай или севшее ужинать пораньше: отец и двое молодых людей — юноша и девушка — сидели за столом, мать внесла блюдо с чем-то, и отец, видимо, стал читать молитву, ибо дети склонили голову. Кэсл помнил, что, когда был ребенком, у них была такая же традиция, но он считал, что она давно отмерла, — возможно, тут жили католики, а у них традиции, похоже, сохраняются дольше. Кэсл стал набирать единственный оставшийся у него номер — тот, которым следовало воспользоваться лишь в крайнем случае: он вешал трубку и снова набирал номер через равные промежутки, которые отмечал по часам. Сделав пять звонков и не получив отклика, он вышел из автомата. Такое было впечатление, точно он пять раз крикнул о помощи на пустынной улице и понятия не имеет, услышал ли его кто-нибудь. Возможно, после его последнего донесения все каналы связи были навсегда перерезаны.
Он посмотрел через дорогу. Отец, видимо, сказал какую-то шутку, и мать одобрительно улыбнулась, а девушка подмигнула юноше, как бы говоря: «Старик снова взялся за свое». Кэсл направился к вокзалу — никто за ним не шел, никто не смотрел на него в окно, никто ему не встретился. Он чувствовал себя невидимкой, попавшим в чужой мир, где ни одно человеческое существо не признавало его своим.
Дойдя до конца улицы под названием Заросли, он остановился возле уродливой церкви, такой новой, что казалось, ее сложили за ночь из блестящих кирпичиков, какие продают в наборе «Строй сам». В церкви горел свет, и то же чувство одиночества, погнавшее Кэсла к Холлидею, побудило его войти в храм. По безвкусному, пестро разукрашенному алтарю и сентиментальным статуям он понял, что это церковь католическая. Правоверные горожане не стояли тут плечом к плечу и не пели о далеком зеленом холме. Вблизи алтаря дремал старик, опершись на ручку зонтика, да две женщины, судя но одинаковой темной одежде, видимо, сестры, стояли в ожидании, должно быть, у исповедальни. Из-за занавески, закрывавшей вход в кабину, вышла женщина в макинтоше, и одна из двух сестер вошла внутрь. Казалось, барометр сразу пошел на дождь. Кэсл сел неподалеку. Он устал: давно прошло то время, когда он обычно выпивал свою тройную порцию «Джи-энд-Би», — Сара наверняка уже волнуется, — а он, слушая тихий шепот, доносившийся из кабины, почувствовал, как в нем нарастает желание рассказать все открыто, без утайки, после семи лет молчания. «Борис окончательно устранился, — думал он, — и у меня никогда уже не будет возможности говорить открыто, если, конечно, я не сяду на скамью подсудимых. Там я смогу сделать так называемое „признание“ — in camera [при закрытых дверях (лат.)]: суд ведь, конечно, будет проходить in camera».
Вторая женщина вышла из кабины, и туда зашла третья. Две другие довольно быстро выложили все свои тайны — in camera. Они стояли сейчас на коленях — каждая у своего алтаря, — и на лицах их было написано удовлетворение от хорошо исполненного долга. Когда и третья женщина вышла из кабины, в очереди оставался только Кэсл. Старик проснулся и вместе с одной из женщин вышел из церкви. В щелки между занавесками Кэсл мельком увидел длинное белое лицо, услышал, как священник прочищает горло, избавляясь от налета ноябрьской сырости. Кэсл подумал: «Я же хочу выговориться — так почему я этого не делаю? Священник ведь обязан хранить мою тайну». Борис сказал ему как-то: «Приходите ко мне всякий раз, как почувствуете потребность выговориться — это все-таки наименьший риск», — но Кэсл был убежден, что Борис навеки исчез из его жизни. Возможность выговориться была своеобразной терапией — он медленно направился к кабине, словно пациент, который не без внутренней дрожи впервые идет к психиатру.
Пациент, не знающий всех премудростей ритуала. Кэсл задернул за собой занавеску и застыл в нерешительности в тесном пространстве. С чего начинается исповедь? В воздухе стоял слабый запах одеколона, должно быть, оставшийся после одной из женщин. Со стуком открылось оконце, и Кэсл увидел резко очерченный профиль — такими изображают детективов на театре. Профиль кашлянул и что-то пробормотал.
Кэсл сказал:
— Я хочу поговорить с вами.
— Чего же вы стоите? — спросил профиль. — Вы что, разучились пользоваться коленями?
— Я ведь хочу только поговорить с вами, — сказал Кэсл.
— Вы здесь не затем, чтобы со мной разговаривать, — сказал профиль. Раздалось стук-стук-стук. У священника на коленях явно лежали четки, и он, видимо, пользовался ими, когда волновался. — Вы тут затем, чтобы разговаривать с Господом.
— Нет, не за этим. Я пришел просто поговорить.
Священник нехотя повернулся к нему лицом, глаза у него были налиты кровью. У Кэсла возникло впечатление, что он по злой игре случая напал на такую же жертву одиночества и молчания, как и он сам.
— Да опуститесь же на колени — разве католики так себя ведут!
— Я не католик.
— Тогда что же вы тут делаете?
— Хочу поговорить — только и всего.
— Если хотите получить наставление, оставьте свое имя и адрес в алтаре.
— Да мне не нужно наставление.
— В таком случае вы зря отнимаете у меня время, — сказал священник.
— Разве тайна исповеди не распространяется на некатоликов?
— Вам следует пойти к священнику вашей церкви.
— У меня нет церкви.
— В таком случае я думаю, вам требуется врач, — сказал священник.
Он с треском захлопнул окошечко, и Кэсл вышел из кабины. Нелепый конец нелепой акции, подумал он. Как мог он рассчитывать, что этот человек поймет его, даже если бы ему разрешено было выговориться? Слишком долгую пришлось бы ему рассказывать историю, которая началась в далекой стране столько лет тому назад.
Сара вышла к нему, когда он вешал пальто в холле. Она спросила:
— Что-то случилось?
— Нет.
— Ты никогда не приезжал так поздно, не позвонив.
— О, я мотался по разным местам, пытался кое с кем встретиться. Никого не сумел найти. Все, видимо, уехали на несколько дней на уик-энд.
— Виски выпьешь? Или сразу будешь ужинать?
— Выпью виски. И налей побольше.
— Больше, чем всегда?
— Да, и без содовой.
— Что-то все-таки случилось.
— Ничего существенного. Просто холодно и сыро, почти как зимой. Сэм уже спит?
— Да.
— А где Буллер?
— Ищет кошек в саду.
Кэсл, как всегда, сел в кресло, и, как всегда, между ними воцарилась тишина. Обычно эта тишина накрывала его, словно теплой шалью. Тишина несла с собой отдохновение, тишина означала, что им не нужны слова: их любовь настолько устоялась, что не требовала подтверждений — они на всю жизнь застрахованы в своей любви. Но в этот вечер, когда оригинал записей Мюллера лежал у него в кармане, а снятая им копия наверняка уже находилась в руках молодого Холлидея, тишина была безвоздушным пространством, в котором Кэслу нечем было дышать, — тишина означала отсутствие всего, даже доверия, в ней был могильный привкус.
— Еще виски, Сара.
— Ты _в самом деле_ слишком много пьешь. Вспомни беднягу Дэвиса.
— Он умер не оттого, что слишком много пил.
— Но мне казалось…
— Тебе казалось то же, что и всем остальным. И ты ошибаешься. Если тебе трудно налить мне виски, так и скажи — я сам себе налью.
— Я ведь только сказала: вспомни Дэвиса…
— Я не хочу, чтобы обо мне слишком пеклись, Сара. Ты — мать Сэма, а не моя.
— Да, я его мать, а ты ему даже не отец.
Они в изумлении и ужасе посмотрели друг на друга. Сара сказала:
— Я вовсе не хотела…
— Ты в этом не виновата.
— Извини.
Он сказал:
— Вот таким станет наше будущее, если мы не сможем друг с другом откровенно говорить. Ты спрашивала меня, что я делал. Так вот, весь вечер искал кого-то, с кем я мог бы поговорить, но никого не застал.
— Поговорить о чем?
Этот вопрос заставил его умолкнуть.
— А почему ты не можешь поговорить _со мной_? Наверно, потому, что «они» запрещают. Акт о сохранении государственных тайн и прочие глупости.
— Дело не в «них».
— А в ком же?
— Когда мы с тобой, Сара, приехали в Англию, Карсон прислал ко мне человека. Карсон спас ведь тебя и Сэма. И просил за это о небольшой услуге. Я был так благодарен ему, что согласился.
— Ну и что в этом плохого?
— Мама говорила мне, что, когда я был маленьким и мы играли в менялки, я всегда готов был отдать несоизмеримо много другим детям, но то, о чем просил меня человек, который спас вас от БОСС, не было несоизмеримым требованием. А потом так и пошло — я стал так называемым «двойным агентом», Сара. И меня ждет пожизненное заключение.
Кэсл всегда знал, что настанет день, когда такой диалог между ними состоится, но не представлял себе, какие при этом будут сказаны слова. Она сказала:
— Дай-ка мне твое виски. — Он протянул ей стакан, и она отхлебнула из него. — Тебе грозит опасность? — спросила она. — Я имею в виду — сейчас. Сегодня.
— Опасность грозила мне на протяжении всей нашей совместной жизни.
— А сейчас стало хуже?
— Да. По-моему, они обнаружили утечку и, по-моему, подумали на Дэвиса. Не верю я, чтобы Дэвис умер естественной смертью. Одна фраза доктора Персивала…
— Ты думаешь, они убили его?
— Да.
— Так что на его месте мог быть ты?
— Да.
— А ты продолжаешь этим заниматься?
— Я считал, что написал свое последнее донесение. И распростился со всем этим делом. А потом… кое-что произошло. Это связано с Мюллером. Мне необходимо было дать им знать. Надеюсь, они все получили. Не знаю.
— А как у вас в конторе обнаружили утечку?
— Я полагаю, у них где-то сидит предатель — по всей вероятности, там: ему в руки попали мои донесения, и он передал их назад, в Лондон.
— А если он передаст и это последнее?
— О, я знаю, что ты сейчас скажешь. Дэвис мертв. И я единственный в нашей фирме, кто имеет дело с Мюллером.
— Зачем ты возобновил контакт, Морис? Это же смертоубийство.
— Это может спасти много жизней — жизней твоего народа.
— Не говори мне о моем народе. У меня нет больше моего народа. Ты — «мой народ».
Он подумал: «Это наверняка из Библии. Я это уже слышал. Что ж, Сара ведь ходила в методистскую школу».
Она обняла его за плечи и поднесла стакан к его губам.
— Жаль, что ты столько лет ничего мне не говорил.
— Я боялся… Сара.
В памяти его всплыло при этом другое имя из Ветхого Завета. То же самое сказала ему когда-то женщина по имени Руфь… [Кэсл сравнивает поведение Сары, заявившей ему: «Ты — мой народ», — с поступком героини библейской легенды — Руфи: моавитянка Руфь была замужем за выходцем из Вифлеема Иудейского и, когда ее муж умер, отказалась от предложения возвратиться к своему народу, а пошла вместе со свекровью в землю Иудейскую, сказав при этом: «Народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом» (Ветхий Завет, Книга Руфь, гл.1)] или нечто похожее.
— Ты боишься меня и не боишься «их»?
— Я боюсь за тебя. Ты и представить себе не можешь, как бесконечно долго тянулось для меня время, пока я ждал тебя в отеле «Полана». Я думал, ты уже никогда не приедешь. Пока было светло, я разглядывал в бинокль номера проезжавших мимо машин. Если номера были четные, это значило, что Мюллер добрался до тебя. А нечетные означали, что ты в пути. На этот раз не будет ни отеля «Полана», ни Карсона. Дважды такого не бывает.
— Чего же ты от меня хочешь?
— Лучше всего, если бы ты взяла Сэма и отправилась к моей матери. Разъедься со мной. Сделай вид, будто мы серьезно поссорились и ты намерена подать на развод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
По пути сюда ему попалась телефонная будка, и сейчас он направился туда. В доме через улицу, сквозь незанавешенное окно, он увидел семейство, готовившееся пить чай или севшее ужинать пораньше: отец и двое молодых людей — юноша и девушка — сидели за столом, мать внесла блюдо с чем-то, и отец, видимо, стал читать молитву, ибо дети склонили голову. Кэсл помнил, что, когда был ребенком, у них была такая же традиция, но он считал, что она давно отмерла, — возможно, тут жили католики, а у них традиции, похоже, сохраняются дольше. Кэсл стал набирать единственный оставшийся у него номер — тот, которым следовало воспользоваться лишь в крайнем случае: он вешал трубку и снова набирал номер через равные промежутки, которые отмечал по часам. Сделав пять звонков и не получив отклика, он вышел из автомата. Такое было впечатление, точно он пять раз крикнул о помощи на пустынной улице и понятия не имеет, услышал ли его кто-нибудь. Возможно, после его последнего донесения все каналы связи были навсегда перерезаны.
Он посмотрел через дорогу. Отец, видимо, сказал какую-то шутку, и мать одобрительно улыбнулась, а девушка подмигнула юноше, как бы говоря: «Старик снова взялся за свое». Кэсл направился к вокзалу — никто за ним не шел, никто не смотрел на него в окно, никто ему не встретился. Он чувствовал себя невидимкой, попавшим в чужой мир, где ни одно человеческое существо не признавало его своим.
Дойдя до конца улицы под названием Заросли, он остановился возле уродливой церкви, такой новой, что казалось, ее сложили за ночь из блестящих кирпичиков, какие продают в наборе «Строй сам». В церкви горел свет, и то же чувство одиночества, погнавшее Кэсла к Холлидею, побудило его войти в храм. По безвкусному, пестро разукрашенному алтарю и сентиментальным статуям он понял, что это церковь католическая. Правоверные горожане не стояли тут плечом к плечу и не пели о далеком зеленом холме. Вблизи алтаря дремал старик, опершись на ручку зонтика, да две женщины, судя но одинаковой темной одежде, видимо, сестры, стояли в ожидании, должно быть, у исповедальни. Из-за занавески, закрывавшей вход в кабину, вышла женщина в макинтоше, и одна из двух сестер вошла внутрь. Казалось, барометр сразу пошел на дождь. Кэсл сел неподалеку. Он устал: давно прошло то время, когда он обычно выпивал свою тройную порцию «Джи-энд-Би», — Сара наверняка уже волнуется, — а он, слушая тихий шепот, доносившийся из кабины, почувствовал, как в нем нарастает желание рассказать все открыто, без утайки, после семи лет молчания. «Борис окончательно устранился, — думал он, — и у меня никогда уже не будет возможности говорить открыто, если, конечно, я не сяду на скамью подсудимых. Там я смогу сделать так называемое „признание“ — in camera [при закрытых дверях (лат.)]: суд ведь, конечно, будет проходить in camera».
Вторая женщина вышла из кабины, и туда зашла третья. Две другие довольно быстро выложили все свои тайны — in camera. Они стояли сейчас на коленях — каждая у своего алтаря, — и на лицах их было написано удовлетворение от хорошо исполненного долга. Когда и третья женщина вышла из кабины, в очереди оставался только Кэсл. Старик проснулся и вместе с одной из женщин вышел из церкви. В щелки между занавесками Кэсл мельком увидел длинное белое лицо, услышал, как священник прочищает горло, избавляясь от налета ноябрьской сырости. Кэсл подумал: «Я же хочу выговориться — так почему я этого не делаю? Священник ведь обязан хранить мою тайну». Борис сказал ему как-то: «Приходите ко мне всякий раз, как почувствуете потребность выговориться — это все-таки наименьший риск», — но Кэсл был убежден, что Борис навеки исчез из его жизни. Возможность выговориться была своеобразной терапией — он медленно направился к кабине, словно пациент, который не без внутренней дрожи впервые идет к психиатру.
Пациент, не знающий всех премудростей ритуала. Кэсл задернул за собой занавеску и застыл в нерешительности в тесном пространстве. С чего начинается исповедь? В воздухе стоял слабый запах одеколона, должно быть, оставшийся после одной из женщин. Со стуком открылось оконце, и Кэсл увидел резко очерченный профиль — такими изображают детективов на театре. Профиль кашлянул и что-то пробормотал.
Кэсл сказал:
— Я хочу поговорить с вами.
— Чего же вы стоите? — спросил профиль. — Вы что, разучились пользоваться коленями?
— Я ведь хочу только поговорить с вами, — сказал Кэсл.
— Вы здесь не затем, чтобы со мной разговаривать, — сказал профиль. Раздалось стук-стук-стук. У священника на коленях явно лежали четки, и он, видимо, пользовался ими, когда волновался. — Вы тут затем, чтобы разговаривать с Господом.
— Нет, не за этим. Я пришел просто поговорить.
Священник нехотя повернулся к нему лицом, глаза у него были налиты кровью. У Кэсла возникло впечатление, что он по злой игре случая напал на такую же жертву одиночества и молчания, как и он сам.
— Да опуститесь же на колени — разве католики так себя ведут!
— Я не католик.
— Тогда что же вы тут делаете?
— Хочу поговорить — только и всего.
— Если хотите получить наставление, оставьте свое имя и адрес в алтаре.
— Да мне не нужно наставление.
— В таком случае вы зря отнимаете у меня время, — сказал священник.
— Разве тайна исповеди не распространяется на некатоликов?
— Вам следует пойти к священнику вашей церкви.
— У меня нет церкви.
— В таком случае я думаю, вам требуется врач, — сказал священник.
Он с треском захлопнул окошечко, и Кэсл вышел из кабины. Нелепый конец нелепой акции, подумал он. Как мог он рассчитывать, что этот человек поймет его, даже если бы ему разрешено было выговориться? Слишком долгую пришлось бы ему рассказывать историю, которая началась в далекой стране столько лет тому назад.
Сара вышла к нему, когда он вешал пальто в холле. Она спросила:
— Что-то случилось?
— Нет.
— Ты никогда не приезжал так поздно, не позвонив.
— О, я мотался по разным местам, пытался кое с кем встретиться. Никого не сумел найти. Все, видимо, уехали на несколько дней на уик-энд.
— Виски выпьешь? Или сразу будешь ужинать?
— Выпью виски. И налей побольше.
— Больше, чем всегда?
— Да, и без содовой.
— Что-то все-таки случилось.
— Ничего существенного. Просто холодно и сыро, почти как зимой. Сэм уже спит?
— Да.
— А где Буллер?
— Ищет кошек в саду.
Кэсл, как всегда, сел в кресло, и, как всегда, между ними воцарилась тишина. Обычно эта тишина накрывала его, словно теплой шалью. Тишина несла с собой отдохновение, тишина означала, что им не нужны слова: их любовь настолько устоялась, что не требовала подтверждений — они на всю жизнь застрахованы в своей любви. Но в этот вечер, когда оригинал записей Мюллера лежал у него в кармане, а снятая им копия наверняка уже находилась в руках молодого Холлидея, тишина была безвоздушным пространством, в котором Кэслу нечем было дышать, — тишина означала отсутствие всего, даже доверия, в ней был могильный привкус.
— Еще виски, Сара.
— Ты _в самом деле_ слишком много пьешь. Вспомни беднягу Дэвиса.
— Он умер не оттого, что слишком много пил.
— Но мне казалось…
— Тебе казалось то же, что и всем остальным. И ты ошибаешься. Если тебе трудно налить мне виски, так и скажи — я сам себе налью.
— Я ведь только сказала: вспомни Дэвиса…
— Я не хочу, чтобы обо мне слишком пеклись, Сара. Ты — мать Сэма, а не моя.
— Да, я его мать, а ты ему даже не отец.
Они в изумлении и ужасе посмотрели друг на друга. Сара сказала:
— Я вовсе не хотела…
— Ты в этом не виновата.
— Извини.
Он сказал:
— Вот таким станет наше будущее, если мы не сможем друг с другом откровенно говорить. Ты спрашивала меня, что я делал. Так вот, весь вечер искал кого-то, с кем я мог бы поговорить, но никого не застал.
— Поговорить о чем?
Этот вопрос заставил его умолкнуть.
— А почему ты не можешь поговорить _со мной_? Наверно, потому, что «они» запрещают. Акт о сохранении государственных тайн и прочие глупости.
— Дело не в «них».
— А в ком же?
— Когда мы с тобой, Сара, приехали в Англию, Карсон прислал ко мне человека. Карсон спас ведь тебя и Сэма. И просил за это о небольшой услуге. Я был так благодарен ему, что согласился.
— Ну и что в этом плохого?
— Мама говорила мне, что, когда я был маленьким и мы играли в менялки, я всегда готов был отдать несоизмеримо много другим детям, но то, о чем просил меня человек, который спас вас от БОСС, не было несоизмеримым требованием. А потом так и пошло — я стал так называемым «двойным агентом», Сара. И меня ждет пожизненное заключение.
Кэсл всегда знал, что настанет день, когда такой диалог между ними состоится, но не представлял себе, какие при этом будут сказаны слова. Она сказала:
— Дай-ка мне твое виски. — Он протянул ей стакан, и она отхлебнула из него. — Тебе грозит опасность? — спросила она. — Я имею в виду — сейчас. Сегодня.
— Опасность грозила мне на протяжении всей нашей совместной жизни.
— А сейчас стало хуже?
— Да. По-моему, они обнаружили утечку и, по-моему, подумали на Дэвиса. Не верю я, чтобы Дэвис умер естественной смертью. Одна фраза доктора Персивала…
— Ты думаешь, они убили его?
— Да.
— Так что на его месте мог быть ты?
— Да.
— А ты продолжаешь этим заниматься?
— Я считал, что написал свое последнее донесение. И распростился со всем этим делом. А потом… кое-что произошло. Это связано с Мюллером. Мне необходимо было дать им знать. Надеюсь, они все получили. Не знаю.
— А как у вас в конторе обнаружили утечку?
— Я полагаю, у них где-то сидит предатель — по всей вероятности, там: ему в руки попали мои донесения, и он передал их назад, в Лондон.
— А если он передаст и это последнее?
— О, я знаю, что ты сейчас скажешь. Дэвис мертв. И я единственный в нашей фирме, кто имеет дело с Мюллером.
— Зачем ты возобновил контакт, Морис? Это же смертоубийство.
— Это может спасти много жизней — жизней твоего народа.
— Не говори мне о моем народе. У меня нет больше моего народа. Ты — «мой народ».
Он подумал: «Это наверняка из Библии. Я это уже слышал. Что ж, Сара ведь ходила в методистскую школу».
Она обняла его за плечи и поднесла стакан к его губам.
— Жаль, что ты столько лет ничего мне не говорил.
— Я боялся… Сара.
В памяти его всплыло при этом другое имя из Ветхого Завета. То же самое сказала ему когда-то женщина по имени Руфь… [Кэсл сравнивает поведение Сары, заявившей ему: «Ты — мой народ», — с поступком героини библейской легенды — Руфи: моавитянка Руфь была замужем за выходцем из Вифлеема Иудейского и, когда ее муж умер, отказалась от предложения возвратиться к своему народу, а пошла вместе со свекровью в землю Иудейскую, сказав при этом: «Народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом» (Ветхий Завет, Книга Руфь, гл.1)] или нечто похожее.
— Ты боишься меня и не боишься «их»?
— Я боюсь за тебя. Ты и представить себе не можешь, как бесконечно долго тянулось для меня время, пока я ждал тебя в отеле «Полана». Я думал, ты уже никогда не приедешь. Пока было светло, я разглядывал в бинокль номера проезжавших мимо машин. Если номера были четные, это значило, что Мюллер добрался до тебя. А нечетные означали, что ты в пути. На этот раз не будет ни отеля «Полана», ни Карсона. Дважды такого не бывает.
— Чего же ты от меня хочешь?
— Лучше всего, если бы ты взяла Сэма и отправилась к моей матери. Разъедься со мной. Сделай вид, будто мы серьезно поссорились и ты намерена подать на развод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45