А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Сперва она старалась сдерживаться, хотя и получалось плохо, потом перестало получаться совсем.
Платон протянул к девушке руку. Она оттолкнула её. После чего совсем непредсказуемо уткнулась лицом в его куртку и заплакала в голос. Перемежавшиеся рыданиями слова постепенно начали складываться в осмысленную цепочку — страшно, страшно, смерть, спаси, увези куда-нибудь, сделай так, чтобы не убили, да сделай же хоть что-то, больше нет ни сил, ни терпения, только леденящий кровь страх, помоги, ты же можешь…
Она двинулась по второму кругу, снова про повара и мёртвые глаза на страшном лице, про цинковое ведро и бумажник с фотографией. Рыдания становились глуше и безнадёжней. Месячное вынужденное молчание, накопившиеся страх и стыд, прошедшая рядом смерть и затаившаяся в засаде терпеливая угроза — все это прорвалось наружу и теперь расплывалось на платоновской куртке мокрыми коричневыми пятнами.
Платон был ошеломлён. Все последние годы он занимался исключительно тем, что где-то там, в недосягаемой синеве, выстраивал безупречные логические цепочки, спускавшиеся вниз, вышколенным и натасканным исполнителям, и неизменно жизнь тут же приобретала новое качество — заключались и реализовывались немыслимые, фантастические сделки, удесятерялся капитал, с тараканьей резвостью разбегались чёрные фигурки заклятых врагов и просто недоброжелателей. Оттуда, сверху, ему был виден только неизменно триумфальный результат, и сопоставление результата с первоначальной умственной конструкцией доставляло изысканное и ни с чем не сравнимое острое наслаждение.
Кто-то сказал: всякой великой истине суждено пережить краткий миг торжества — между бесконечностью, в течение которой её считают неверной, и бесконечностью, в течение которой её считают тривиальной. Это сладкое мгновение и было самым ценным призом в бесконечной череде корпоративных и политических войн. Погоня за ним составляла основной смысл существования, а на остальное не хватало времени, так что остального вроде не существовало.
Правда, иногда это остальное давало о себе знать — то факсовой копией заметки в австрийской газете о гибели русского киллера Терьяна, то прощальным текстом на экране компьютера, пришедшим из опустевшей сысоевской квартиры на Кутузовском. Тогда становилось больно и жутко. Но проходило время, случившееся затягивалось плёнкой забвения, и состояние почти наркотической ломки втягивало его в новую головокружительную авантюру.
Платон вдруг подумал: погибшие из-за него ребята, он знал их много лет, помнил всякими — весёлыми и злыми, серыми от усталости и рвущимися в бой, но странным образом не представлял, как они жили и что чувствовали с той самой минуты, как получали от него последнее роковое поручение. Потому что в тот момент для него начиналось другое время, текущее в параллельном пространстве, где властвовали иные законы. Он улетал туда, а в обычном земном времени наступал разрыв. Когда же возвращался, то на противоположной границе этого разрыва, первоначально невидимой, уже возвышалась плита с табличкой.
Платон всё время опаздывал. Вернись он обратно хоть на пять своих космических минут раньше, ещё мог бы увидеть окаменевшее лицо обретшего память Терьяна и полные слёз глаза Витьки Сысоева. Но он опаздывал. Поэтому ничего этого не увидел, а просто пришёл на кладбище и принёс цветы. Он плакал на Витькиной могиле, но в его жизни ничто не изменилось.
Мимо него проносили гробы с телами мёртвых друзей, но ни с одним из них ему так и не довелось поговорить. Когда в своём инфокаровском кабинете он молча смотрел на портреты мёртвых, то задавал один и тот же вопрос, не получая ответа. Он уже знал, что такое смерть, но не знал, что такое страх смерти, разрушенная жизнь, потерянная вера. Он вообще не знал, что такое страх, потому что те, кто знали, не успели ему рассказать.
Где-то внутри Платон осознавал, что страх — настоящий, рвущий душу и превращающий человека в ничто — существует, и что из возводимой им башни чистой логики исходят смертоносные лучи, поселяющие такой страх в человеческих душах. Но понимание этого было неявным и никак не мешало жить.
До этой самой минуты. Обнимая трясущиеся плечи рыжей девочки, он вдруг угадал и Сережкину трагедию, и последнюю мысль Вити Сысоева.
— Ну что ты, что ты, — забормотал Платон дрожащим голосом, — ну перестань, всё же нормально, все плохое прошло, всё будет хорошо, вот увидишь…
— Не будет! — вскрикнула Дженни, — нас всех убьют, ничего уже не будет…
И Платон с суеверным ужасом узнал свои собственные слова, сказанные им Ларри сразу же после гибели Марка Цейтлина. От этого ему стало зябко.
Он заговорил. О колоссальной по масштабам задаче, которую начал решать полгода назад, о том, какие силы столкнулись в жестокой схватке на необъятных российских просторах, о том, что грубый натиск давно ничего не решает, потому что в современном мире побеждает не тот, кто быстрее стреляет, а тот, кто быстрее думает, что никаких сомнений в скорой и ослепительной победе у него нет и никогда не было… Она слушала, но не слышала, её плечи продолжали лихорадочно дрожать, и дыхание рвалось.
И вдруг он заметил, что давно уже говорит о другом: о её удивительных волосах и глазах, об улыбке, которую ни разу не видел, о том, какая она вся чудесная и какой он самый распоследний идиот, что загнал её в горы вместо того, чтобы носить на руках, кормить по утрам ягодами и поить молоком. И так далее. Она затихла, и он вдруг с удивлением почувствовал, что у него тоже мокрые глаза.
— Что ты сказал? — глухо спросила Дженни, продолжая прятать лицо у него на груди. — Повтори, пожалуйста. Ты сейчас что-то сказал…
Самое удивительное, что как раз в эту минуту он ничего не говорил. Просто в голову залетела случайная фраза из виденной когда-то пьесы «Последняя женщина сеньора Хуана»: «Любовь, дурочка, это не тогда, когда задыхаешься от страсти. Любовь — когда задыхаешься от нежности».
Глава 50
Сын Макара и Айны
«Они были для нас оградою и днём и ночью во всё время,
когда мы пасли стада вблизи их».
Книга Царств
Снег и солнце… Вот что значит — горы. На солнце тепло, даже жарко, а снег не тает. Только с крыши слетают капли, будто весной, — плямс! плямс! Жестяная банка из-под тушёнки уже до краёв полна водой, капля летит прямо в центр, от неё круги бегут к краям, скатываются по блестящим стенкам. Там, где солнце, снег от воды пропадает, вокруг банки в снегу тёмная щель от воды. А с другого края солнца нет, там лёд, по нему вода утекает к стене дома. Серая тряпка вмёрзла в лёд. Со стороны похоже, будто белка.
Белки в лесу, скачут по деревьям. Прыгнет на ветку, сразу сугроб сверху на спину. Если на снегу валяются чешуйки от шишек, значит, на время задержалась белка. Подкрепилась и побежала дальше. Или рядом где-то уцепилась коготками в ствол и висит вниз головой — высматривает, кто идёт внизу.
А по ту сторону гор вниз головой висел человек, на заборе с колючей проволокой. Рук нет, рот раззявлен и язык вывалился, толстый, чёрный. Псы заходились от ярости, рвались с привязи, наскакивали. Рядом стояли двое в зелёном, курили. Дым противный.
Здесь другой дым, пахнет мясом. Со стороны тянет дымом, из-за дома. Это те, кто вчера приехал, на трёх машинах. Их было видно издали, от шлагбаума. Синяя большая машина пошла резко вперёд, тормознула прямо у дома, да так, что из-под колёс во все стороны полетел снег с грязью.
Четверо выскочили, в пятнистых куртках и чёрных беретах, автоматы навскидку, как по ту сторону гор. Один к двери в дом побежал, исчез за дверью, прочие остались — шарят глазами по сторонам. Следом остальные две машины подползли, из хвостовой ещё трое вышли, стали вытаскивать чемоданы и коробки из багажника. А из средней машины показались двое — он и она.
Он — чернявый, в клетчатой куртке с капюшоном, в руке мобильный телефон. Ботиночки на тонкой подошве, на правом шнурок развязался. Не заметил, быстро идёт к двери, намокший шнурок от шагов взлетает, как плеть.
По ту сторону гор свистела мокрая от крови плётка, с чавканьем врезалась в месиво. «Сука, вот же сука, — кричал человек в зелёном, и по его лицу текли слёзы, — за что пацанов резал, ваххабит, блядь, сука, мальчишек — за что! забью, гадина! отойдите, бляди, застрелю! отвали, гад…» Женщину рядом держали двое, она закрыла лицо руками, плечи дрожали.
Эта, которая приехала во второй машине, зябко дёрнула плечами. Уснула, видать, пока ехали, вот и достаёт горный зимний воздух. Рыжая. Тоже пошла к дому, юбка летает из стороны в сторону. На крыльце встала, потянулась, отломила с навеса сосульку, лизнула.
Сука Чака розовым языком слизывала ещё тёплую кровь с волосатого живота расстрелянного, валяющегося безжизненной куклой у колючки, рядом с кучей мусора. Когда подлетел Барс, повернула к нему морду с чёрными висюльками у пасти, рыкнула предупреждающе, но подвинулась — с Барсом шутки плохи, Барс главнее.
Чернявый здесь самый главный — сразу видно. Не успел войти в дом, как тут же обратно вылетел. Шнурок, правда, успел завязать. Что-то ему там не понравилось. Сразу люди в беретах подскочили, слушают. Сперва кричал, вроде ругался, а как рыжая подошла, сбавил тон. На часы показал. Те, в беретах, закивали, потом ещё двое в дом зашли, а четвёртый схватил пакет и засеменил к ёлкам, догонять рыжую с чернявым.
Там, под ёлками, деревянный стол, вокруг спиленные пни. Выставил на стол два стеклянных бокала, потом бутылку достал с серебряным горлом. Слышно, как зашипело и хлопнуло.
Так же хлопали дешёвые китайские петарды на улицах Черкесска, раскупаемые местными мальчишками в коммерческих ларьках на неведомо как добытые деньги. Милиционеры, хватавшиеся на первых порах за кобуру при каждом взрыве, попривыкли со временем, перестали дёргаться. А девчонки, ради которых вся пальба и затевалась, так и не привыкли — визжали и закрывались платками. А может, прикидывались, старая, как мир, игра.
Рыжая тоже решила поиграть — бокал с пузырящейся жидкостью отодвинула, мотает головой, что-то говорит. Но с чернявым не забалуешь. Схватил горсть снега, бросил, снег рассыпался по рыжим волосам. Схватил ещё горсть. Рыжая побежала в сторону от стола. Чернявый догнал, подхватил на руки. Легко, как куклу. Рыжая замерла, уткнулась лицом к нему в капюшон. Понёс обратно. Что-то сказал. Рыжая взяла покорно со стола бокал, дала ему отпить, сама сделал глоток. Потом снова спрятала лицо в капюшон, рука с бокалом опустилась. Шампанское льётся на снег.
Из дома выскочил человек в берете, побежал к столу. Сказал что-то чернявому. Тот кивнул и понёс свою рыжую к дверям. Который в берете — засеменил рядом, всё норовил подхватить бокал, если рыжая уронит. Почти уже у самого порога — подхватил.
Люди в беретах и водители собрались у машин, повернулись к дому, смотрят на освещённые окна. В одном окне свет погас, потом в другом, в третьем. А в четвёртом остался, слабый такой, мерцающий. Свеча на подоконнике. «Порядок, — сказал один, видать, старший, — значит, такой будет расклад: вы трое — в дозор, ты — на дрова, ты и ты — на мясо. Остальным отдыхать пока. До утра время наше». Все дружно заржали. «Тихо вы, козлы, — скомандовал старший, боязливо покосившись на окно со свечой, — охренели совсем».
— Курорт тут, чисто курорт, — кряхтел водитель, разваливая ржавым колуном сосновые кругляки. — Чистый курорт. Воздух-то! Снежок. Горы, — каждое слово произносилось им на выдохе, под стук разлетающихся поленьев. — Сейчас бы взять какую-никакую — и в стожок.
При этом он с явной завистью покосился в сторону освещённого свечой окна.
Ночь прошла тихо. Когда рассвело, со стороны шлагбаума прошли трое из ночного дозора. Через несколько минут из сторожки показались остальные. Зевали, рассаживаясь за столом, заваленным оставшимися с вечера грязными мисками, шампурами и кусками подмёрзшего хлеба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73