Скорее всего, так оно и было — отец говорил редко, и она с детства научилась понимать его молчание. Гораздо позже она с удивлением поняла, что мама так никогда и не овладела этим искусством, казавшимся ее дочери таким же естественным, как дыхание.
Тряхнув головой, она залпом выпила едкое содержимое рюмки и глубоко затянулась сигаретой. “Воспоминаниям место на полке, — в который уже раз решила она, — а тебе, моя милая, давно пора на боковую.” Странно, но сон как рукой сняло. Тишина в квартире угнетала, Катя почти физически ощущала ее давящий вес. Невольно она вспомнила, какой тяжелой была тишина в большой дедовской квартире после того, как родители погибли в автомобильной катастрофе и она осталась одна. Она бродила из одной огромной комнаты в другую, проводя рукой по лоснящимся тусклым блеском реликтовым шкафам и сервантам, трогая потертый плюш глубоких кресел, легонько прикасаясь к тяжелой ткани портьер и до звона в ушах вслушиваясь в тишину. Фотографии смотрели на нее со стен, не сводя застывших глаз с ее ссутуленной фигуры, бесшумно двигавшейся по квартире. Она выдержала три месяца этой тишины, а потом продала квартиру, переехав в этот скворечник под самой крышей шестнадцатиэтажной башни, облицованной уже начавшей сыпаться белой фасадной плиткой. Реликтовую мебель и тяжелые портьеры она продала вместе с квартирой, взяв за все это великолепие какие-то гроши: подумать было страшно — тащить все это на шестнадцатый этаж, да и не вместила бы ее новая квартира этих полированных монстров довоенной выделки.
Она торопливо налила себе еще и выплеснула спиртное в рот, не почувствовав вкуса. “Хватит, подруга, — сказала она себе. — Не ровен час, ты еще начнешь себя жалеть.”
Прихватив со стола пепельницу, она вернулась в комнату и ткнула пальцем в клавишу стереосистемы. Дорогая японская система басовито взревела, заставив завибрировать стекла — это была единственная, не считая фотоаппарата, дорогая вещь в доме. Тишина разлетелась вдребезги, но легче не стало — тишина была лишь одним из проявлений пустоты, а пустоту не заполнишь громким звуком.
Повалившись на кушетку, Катя стала думать о том, что хорошо было бы поступить так, как поступил Алеша Степанцов. Ей всегда было приятно думать об Алеше Степанцове — в его поступке, оцененном всеми как не слишком умное чудачество, виделась ей какая-то надежда, просвет какой-то чудился ей в диковинном номере, который отколол однажды флейтист Алеша Степанцов, худой длинноволосый вундеркинд с лицом херувима, единственный сын жившего в соседнем подъезде профессора консерватории. В одно прекрасное апрельское утро студент второго курса консерватории А. Степанцов вышел из дома, положив в карман флейту, и вернулся через три года — еще более длинноволосый, загорелый и окрепший, но все такой же вежливый и интеллигентный. Рыдающий от счастья отец в два счета восстановил блудного сына в консерватории, и все пошло своим чередом. Когда Катя однажды спросила Алешу Степанцова, где он пропадал три года, тот спокойно ответил, что ходил в Индию. “Неужели пешком?” — не поверила она. “Ага”, — кивнул Алеша и заторопился по своим делам. Немного позднее Кате, чье воображение несказанно поразила сама идея такой прогулки, удалось разговорить Алешу и выведать у него кое-какие подробности. Оказывается, он действительно пешком добрался до Индии и вернулся обратно, зарабатывая пропитание игрой на флейте. Его подкармливали и грели у костров пастухи и геологи, а он играл им на флейте. Однажды он играл для личного состава пограничной заставы, а следующей ночью пересек государственную границу на участке этой заставы. Проводника у него не было, потому что не было денег, но он благополучно перебрался на ту сторону и как-то ухитрился не заблудиться в горах, пользуясь при этом компасом, который ему подарили геологи. Компас этот он принес домой и всерьез полагал, что тот хранит его от бед подобно талисману.
Катя улыбнулась. Как всегда, воспоминание об Алеше Степанцове подняло ей настроение. Она потушила сигарету и вдруг поняла, что снова смертельно хочет спать. Нажав кнопку на пульте дистанционного управления, она выключила музыку и закрыла глаза.
Было без трех минут десять, и Арон Исакович Кляйнман уже звонил в дверь квартиры коллекционера Юрия Прудникова.
Сидя за колченогим кухонным столом, Катя деловито расправлялась с яичницей. Накануне, хорошенько выспавшись, она заставила себя спуститься в магазин, и теперь элементарная порядочность вынуждала ее потреблять то, что она купила. Кроме того, с детства в ее сознании укоренилась мысль, что плотный завтрак необходим организму. Плотный завтрак всю жизнь претил ее натуре, и она годами могла спокойно обходиться без этой необходимой организму вещи, не ощущая при этом ни малейшего дискомфорта, но в тех редких случаях, когда она принимала очередное твердое решение взяться за ум и перестать валять дурака, она всегда начинала самоистязание именно с плотного завтрака. Возможно, именно поэтому все ее начинания кончались пшиком — на сытый желудок она соловела и уже не хотела великих свершений, вполне удовлетворенная тем, что было в наличии.
Сейчас перед ней стояла сверхзадача — найти работу и попутно продать вчерашний репортаж какой-нибудь газете или, еще лучше, журналу, пока его не успела напечатать “Инга”. Прихлебывая обжигающий кофе, она смотрела, как из-за крыши соседней шестнадцатиэтажки несмело выглядывает краешек солнца. Тучи ушли, и погода обещала быть отменной, что было очень плохо для Катиных планов — ей сразу расхотелось мотаться по редакциям, а захотелось взять камеру и отправиться бродить по старым улочкам центра. Она давно замыслила серию снимков под рабочим названием “Окна старого города”, и теперь, когда свободного времени вдруг стало навалом, у нее нестерпимо чесались руки. “Так тому и быть”, — решила она, залпом допивая кофе. В конце концов, денег у нее еще сколько угодно, почти пять тысяч долларов, и с поисками работы можно повременить. А репортаж... Да черт с ним, с этим репортажем, что я, другого репортажа не сниму?! А вот Толоконникова не снимет. Она только трусики умеет снимать, с репортажами у нее туго...
Настроение сразу улучшилось, и даже плотный завтрак, казалось, перестал оказывать свое угнетающее воздействие. Катя надела просохшую куртку, подхватила кофр и выскочила из квартиры, малодушно пообещав себе, что вымоет посуду, когда вернется.
Асфальт все еще был сырым после ночного дождя, но безоблачное небо сулило теплый день. Презрев такси, она зашагала в сторону автобусной остановки. Утренняя волна пассажиров уже схлынула, оставив вокруг пластикового навеса россыпь окурков и затоптанных билетов, и подошедший автобус оказался полупустым. Катя села на свободное место, поставив кофр на колени, и стала смотреть в окно, стараясь не слушать, как в автобусе ругают правительство. Мимо неторопливо проплывали вызолоченные осенью микрорайоны. Это оказалось неожиданно красиво — настолько, что она едва не пропустила свою остановку. Выскочив из автобуса в последнюю секунду, она зацепилась кофром за чугуннолицую квадратную бабищу, загородившую дверь своим могучим торсом. Створки двери с шипением сошлись, отрезав хриплые вопли оскорбленной гражданки. Катя сдержалась и не стала показывать ей язык, хотя и испытывала сильное искушение сделать что-нибудь в этом роде. Ее опьяняло ощущение полной свободы. Больше не надо было тащиться по утрам в редакцию, высасывать из пальца темы репортажей и мотаться день и ночь по огромному городу, выискивая, вынюхивая и тщательно запечатлевая грязь, грязь и еще раз грязь, грязь пополам с кровью, грязь пополам с деньгами и просто грязь со вшами и пустыми водочными бутылками по углам, с сифилисом и грязными шприцами... Больше не надо было ежедневно приносить свой ушат помоев в обставленную по последнему писку офисной моды редакцию и сдавать его свинорылому Вите, сладострастно зарывающемуся в глянцевые отпечатки и только что не хрюкающему от удовольствия; не надо было отпихиваться от потных лап и старательно обходить скользкие темы, словно имеешь дело с сексуальным маньяком, и не надо было, черт побери, рассчитывать время и сетовать на то, что в сутках всего двадцать четыре часа... Правда, вместе со всем этим отпала необходимость раз в месяц выстаивать очередь в кассу за зарплатой, но об этом Катя решила пока не думать, чтобы не портить это восхитительное ощущение свободы разной бытовой дребеденью.
Она вступила в старые кварталы, как охотник вступает в лес в первый день охотничьего сезона. Глаза неустанно шарили по стенам и крышам, а руки лежали на камере, как на ложе двустволки. “Руки на затворах, голова в тоске...” Отец очень любил Окуджаву. Больше Окуджавы он любил, пожалуй, только свою работу, да еще иногда, впрочем, довольно редко, ее, Катю.
Потом она забыла обо всем постороннем, потому что началось то, что она, подобно своему отцу, любила больше всего на свете — работа. “Конечно, — подумала она мимоходом, — мне легко любить свою работу: все-таки я не гайки калибрую и не строчу семейные трусы. Хотя вот Толоконникова, например, свою работу не любит, для нее фотографировать — все равно, что трусы строчить или мешки с мукой разгружать... Далась тебе эта дура с ее ногами”, — одернула она себя и принялась за дело. Три часа кряду она переходила из одного старого дворика в другой, выбирала ракурсы, меняла объективы, получила три или четыре не совсем пристойных предложения, на которые отвечала за недостатком свободного времени кратко, энергично и тоже не вполне пристойно, выслушала не менее десятка жалоб на протекающие потолки и засорившуюся канализацию, к каковым давно привыкла. Видя человека с камерой, аборигены неизменно принимали его за корреспондента, как минимум, “Комсомольской правды” и цугом шли к нему в поисках справедливости или хотя бы отмщения. Она даже записала кое-что из этих жалоб в блокнот, чтобы отвязаться — по опыту она знала, что пускаться в объяснения бесполезно, статус же корреспондента давал некоторые преимущества при передвижении в этих мрачноватых дворах-колодцах, где не очень-то жаловали любопытствующих чужаков.
В кассете оставалось не более десятка кадров, когда она решила передохнуть. Найдя уличное кафе, она взяла чашку кофе и уселась на пластиковый стул под красно-белым зонтиком с рекламой “Лаки страйк”, умиротворенно щурясь на неяркое солнышко, понемногу отпивая из чашки и благодушно покуривая. Катя чувствовала, что ее сегодняшняя охота была удачной, хотя окончательно все прояснится, конечно же, только дома, в тусклом красном свете фотографического фонаря.
Время близилось к полудню, и выпущенный, наконец, на волю Валерий Панин по кличке Студент, добравшись до дома пропавшего без вести коллекционера Юрия Прудникова, придирчиво осматривал свой проведший сутки на обочине дороги “порше”, а невыспавшийся майор Селиванов приступил к отработке версии, по которой Панина подставил кто-то из их с Прудниковым общих знакомых. Дело было за малым — найти такого знакомого, но майор не отчаивался, свято веря в результативность обыкновенной, навевающей тоску своей монотонностью будничной работы.
Внимание Кати привлек остановившийся на углу мужчина в длиннополом пальто. У мужчины было очень необычное, запоминающееся лицо. Оно не было красивым, но поражало какой-то особенной значительностью, осмысленностью, сквозившей во всех чертах. “Бабы на него должны пачками вешаться”, — решила Катя, торопливо навинчивая на камеру длиннофокусный объектив — кадр должен был получиться редкостный: одухотворенное лицо, тронутые сединой виски, а на заднем плане — перспектива старой улицы, желтью липы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Тряхнув головой, она залпом выпила едкое содержимое рюмки и глубоко затянулась сигаретой. “Воспоминаниям место на полке, — в который уже раз решила она, — а тебе, моя милая, давно пора на боковую.” Странно, но сон как рукой сняло. Тишина в квартире угнетала, Катя почти физически ощущала ее давящий вес. Невольно она вспомнила, какой тяжелой была тишина в большой дедовской квартире после того, как родители погибли в автомобильной катастрофе и она осталась одна. Она бродила из одной огромной комнаты в другую, проводя рукой по лоснящимся тусклым блеском реликтовым шкафам и сервантам, трогая потертый плюш глубоких кресел, легонько прикасаясь к тяжелой ткани портьер и до звона в ушах вслушиваясь в тишину. Фотографии смотрели на нее со стен, не сводя застывших глаз с ее ссутуленной фигуры, бесшумно двигавшейся по квартире. Она выдержала три месяца этой тишины, а потом продала квартиру, переехав в этот скворечник под самой крышей шестнадцатиэтажной башни, облицованной уже начавшей сыпаться белой фасадной плиткой. Реликтовую мебель и тяжелые портьеры она продала вместе с квартирой, взяв за все это великолепие какие-то гроши: подумать было страшно — тащить все это на шестнадцатый этаж, да и не вместила бы ее новая квартира этих полированных монстров довоенной выделки.
Она торопливо налила себе еще и выплеснула спиртное в рот, не почувствовав вкуса. “Хватит, подруга, — сказала она себе. — Не ровен час, ты еще начнешь себя жалеть.”
Прихватив со стола пепельницу, она вернулась в комнату и ткнула пальцем в клавишу стереосистемы. Дорогая японская система басовито взревела, заставив завибрировать стекла — это была единственная, не считая фотоаппарата, дорогая вещь в доме. Тишина разлетелась вдребезги, но легче не стало — тишина была лишь одним из проявлений пустоты, а пустоту не заполнишь громким звуком.
Повалившись на кушетку, Катя стала думать о том, что хорошо было бы поступить так, как поступил Алеша Степанцов. Ей всегда было приятно думать об Алеше Степанцове — в его поступке, оцененном всеми как не слишком умное чудачество, виделась ей какая-то надежда, просвет какой-то чудился ей в диковинном номере, который отколол однажды флейтист Алеша Степанцов, худой длинноволосый вундеркинд с лицом херувима, единственный сын жившего в соседнем подъезде профессора консерватории. В одно прекрасное апрельское утро студент второго курса консерватории А. Степанцов вышел из дома, положив в карман флейту, и вернулся через три года — еще более длинноволосый, загорелый и окрепший, но все такой же вежливый и интеллигентный. Рыдающий от счастья отец в два счета восстановил блудного сына в консерватории, и все пошло своим чередом. Когда Катя однажды спросила Алешу Степанцова, где он пропадал три года, тот спокойно ответил, что ходил в Индию. “Неужели пешком?” — не поверила она. “Ага”, — кивнул Алеша и заторопился по своим делам. Немного позднее Кате, чье воображение несказанно поразила сама идея такой прогулки, удалось разговорить Алешу и выведать у него кое-какие подробности. Оказывается, он действительно пешком добрался до Индии и вернулся обратно, зарабатывая пропитание игрой на флейте. Его подкармливали и грели у костров пастухи и геологи, а он играл им на флейте. Однажды он играл для личного состава пограничной заставы, а следующей ночью пересек государственную границу на участке этой заставы. Проводника у него не было, потому что не было денег, но он благополучно перебрался на ту сторону и как-то ухитрился не заблудиться в горах, пользуясь при этом компасом, который ему подарили геологи. Компас этот он принес домой и всерьез полагал, что тот хранит его от бед подобно талисману.
Катя улыбнулась. Как всегда, воспоминание об Алеше Степанцове подняло ей настроение. Она потушила сигарету и вдруг поняла, что снова смертельно хочет спать. Нажав кнопку на пульте дистанционного управления, она выключила музыку и закрыла глаза.
Было без трех минут десять, и Арон Исакович Кляйнман уже звонил в дверь квартиры коллекционера Юрия Прудникова.
Сидя за колченогим кухонным столом, Катя деловито расправлялась с яичницей. Накануне, хорошенько выспавшись, она заставила себя спуститься в магазин, и теперь элементарная порядочность вынуждала ее потреблять то, что она купила. Кроме того, с детства в ее сознании укоренилась мысль, что плотный завтрак необходим организму. Плотный завтрак всю жизнь претил ее натуре, и она годами могла спокойно обходиться без этой необходимой организму вещи, не ощущая при этом ни малейшего дискомфорта, но в тех редких случаях, когда она принимала очередное твердое решение взяться за ум и перестать валять дурака, она всегда начинала самоистязание именно с плотного завтрака. Возможно, именно поэтому все ее начинания кончались пшиком — на сытый желудок она соловела и уже не хотела великих свершений, вполне удовлетворенная тем, что было в наличии.
Сейчас перед ней стояла сверхзадача — найти работу и попутно продать вчерашний репортаж какой-нибудь газете или, еще лучше, журналу, пока его не успела напечатать “Инга”. Прихлебывая обжигающий кофе, она смотрела, как из-за крыши соседней шестнадцатиэтажки несмело выглядывает краешек солнца. Тучи ушли, и погода обещала быть отменной, что было очень плохо для Катиных планов — ей сразу расхотелось мотаться по редакциям, а захотелось взять камеру и отправиться бродить по старым улочкам центра. Она давно замыслила серию снимков под рабочим названием “Окна старого города”, и теперь, когда свободного времени вдруг стало навалом, у нее нестерпимо чесались руки. “Так тому и быть”, — решила она, залпом допивая кофе. В конце концов, денег у нее еще сколько угодно, почти пять тысяч долларов, и с поисками работы можно повременить. А репортаж... Да черт с ним, с этим репортажем, что я, другого репортажа не сниму?! А вот Толоконникова не снимет. Она только трусики умеет снимать, с репортажами у нее туго...
Настроение сразу улучшилось, и даже плотный завтрак, казалось, перестал оказывать свое угнетающее воздействие. Катя надела просохшую куртку, подхватила кофр и выскочила из квартиры, малодушно пообещав себе, что вымоет посуду, когда вернется.
Асфальт все еще был сырым после ночного дождя, но безоблачное небо сулило теплый день. Презрев такси, она зашагала в сторону автобусной остановки. Утренняя волна пассажиров уже схлынула, оставив вокруг пластикового навеса россыпь окурков и затоптанных билетов, и подошедший автобус оказался полупустым. Катя села на свободное место, поставив кофр на колени, и стала смотреть в окно, стараясь не слушать, как в автобусе ругают правительство. Мимо неторопливо проплывали вызолоченные осенью микрорайоны. Это оказалось неожиданно красиво — настолько, что она едва не пропустила свою остановку. Выскочив из автобуса в последнюю секунду, она зацепилась кофром за чугуннолицую квадратную бабищу, загородившую дверь своим могучим торсом. Створки двери с шипением сошлись, отрезав хриплые вопли оскорбленной гражданки. Катя сдержалась и не стала показывать ей язык, хотя и испытывала сильное искушение сделать что-нибудь в этом роде. Ее опьяняло ощущение полной свободы. Больше не надо было тащиться по утрам в редакцию, высасывать из пальца темы репортажей и мотаться день и ночь по огромному городу, выискивая, вынюхивая и тщательно запечатлевая грязь, грязь и еще раз грязь, грязь пополам с кровью, грязь пополам с деньгами и просто грязь со вшами и пустыми водочными бутылками по углам, с сифилисом и грязными шприцами... Больше не надо было ежедневно приносить свой ушат помоев в обставленную по последнему писку офисной моды редакцию и сдавать его свинорылому Вите, сладострастно зарывающемуся в глянцевые отпечатки и только что не хрюкающему от удовольствия; не надо было отпихиваться от потных лап и старательно обходить скользкие темы, словно имеешь дело с сексуальным маньяком, и не надо было, черт побери, рассчитывать время и сетовать на то, что в сутках всего двадцать четыре часа... Правда, вместе со всем этим отпала необходимость раз в месяц выстаивать очередь в кассу за зарплатой, но об этом Катя решила пока не думать, чтобы не портить это восхитительное ощущение свободы разной бытовой дребеденью.
Она вступила в старые кварталы, как охотник вступает в лес в первый день охотничьего сезона. Глаза неустанно шарили по стенам и крышам, а руки лежали на камере, как на ложе двустволки. “Руки на затворах, голова в тоске...” Отец очень любил Окуджаву. Больше Окуджавы он любил, пожалуй, только свою работу, да еще иногда, впрочем, довольно редко, ее, Катю.
Потом она забыла обо всем постороннем, потому что началось то, что она, подобно своему отцу, любила больше всего на свете — работа. “Конечно, — подумала она мимоходом, — мне легко любить свою работу: все-таки я не гайки калибрую и не строчу семейные трусы. Хотя вот Толоконникова, например, свою работу не любит, для нее фотографировать — все равно, что трусы строчить или мешки с мукой разгружать... Далась тебе эта дура с ее ногами”, — одернула она себя и принялась за дело. Три часа кряду она переходила из одного старого дворика в другой, выбирала ракурсы, меняла объективы, получила три или четыре не совсем пристойных предложения, на которые отвечала за недостатком свободного времени кратко, энергично и тоже не вполне пристойно, выслушала не менее десятка жалоб на протекающие потолки и засорившуюся канализацию, к каковым давно привыкла. Видя человека с камерой, аборигены неизменно принимали его за корреспондента, как минимум, “Комсомольской правды” и цугом шли к нему в поисках справедливости или хотя бы отмщения. Она даже записала кое-что из этих жалоб в блокнот, чтобы отвязаться — по опыту она знала, что пускаться в объяснения бесполезно, статус же корреспондента давал некоторые преимущества при передвижении в этих мрачноватых дворах-колодцах, где не очень-то жаловали любопытствующих чужаков.
В кассете оставалось не более десятка кадров, когда она решила передохнуть. Найдя уличное кафе, она взяла чашку кофе и уселась на пластиковый стул под красно-белым зонтиком с рекламой “Лаки страйк”, умиротворенно щурясь на неяркое солнышко, понемногу отпивая из чашки и благодушно покуривая. Катя чувствовала, что ее сегодняшняя охота была удачной, хотя окончательно все прояснится, конечно же, только дома, в тусклом красном свете фотографического фонаря.
Время близилось к полудню, и выпущенный, наконец, на волю Валерий Панин по кличке Студент, добравшись до дома пропавшего без вести коллекционера Юрия Прудникова, придирчиво осматривал свой проведший сутки на обочине дороги “порше”, а невыспавшийся майор Селиванов приступил к отработке версии, по которой Панина подставил кто-то из их с Прудниковым общих знакомых. Дело было за малым — найти такого знакомого, но майор не отчаивался, свято веря в результативность обыкновенной, навевающей тоску своей монотонностью будничной работы.
Внимание Кати привлек остановившийся на углу мужчина в длиннополом пальто. У мужчины было очень необычное, запоминающееся лицо. Оно не было красивым, но поражало какой-то особенной значительностью, осмысленностью, сквозившей во всех чертах. “Бабы на него должны пачками вешаться”, — решила Катя, торопливо навинчивая на камеру длиннофокусный объектив — кадр должен был получиться редкостный: одухотворенное лицо, тронутые сединой виски, а на заднем плане — перспектива старой улицы, желтью липы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54