Вот и приходили они в свой собственный "Гайд-парк", нашпигованные обрывочными эффектными сообщениями из газет и журналов -- благо, информации в наш век хватает с избытком, а времени свободного у них было хоть отбавляй.
Большинство посетителей "Лотоса" держалось тихо, мирно, несуетливо, некоторые даже с осторожностью, с какой-то опаской, -- видимо, не раз их била жизнь и приходилось обжигаться. Таких выдавали глаза: затравленные, жалкие, в них не читалось ни силы, ни желания вступать в какую бы то ни было борьбу, даже за себя.
Вольнее, свободнее чувствовали себя люди творческих профессий или выдававшие себя за таковых. Один -- очень шумный, потрепанный блондин в сандалиях на босу ногу и в легкой курточке из синтетической ткани, прожженной кое-где сигаретой, -- представлялся всем журналистом. Он направо и налево сыпал именами известных корреспондентов, заговорщицки сообщал о каких-то грядущих переменах и перемещениях, известных пока лишь в узких и привилегированных кругах. Уверял, что его наперебой зазывают то в одну, то в другую солидную газету, но он не желает продавать в рабство свое золотое перо, поскольку в штате там сидят одни подхалимы и бездари, а он не намерен своим талантом способствовать их успеху. Одного трезвого взгляда было достаточно, чтобы понять, что не только в газету, но и в любое мало-мальски порядочное учреждение путь этому еще нестарому человеку уже заказан --слишком долго пришлось бы думать, прежде чем решиться доверить ему хоть какое-то дело.
Особое оживление вызывало у посетителей кафе появление некоего поэта, чувствовалось -- здесь его любили. Периодически, словно уверяя других -- а прежде всего, наверное, себя, -- что он действительно поэт, тот вынимал из своего постоянно разбухшего портфеля потрепанные газеты и какой-то журнал без обложки -- судя по объему и формату, явно не литературный, -- где была опубликована подборка его стихов. Видно было, как он дорожит этим журналом, где на страничке со стихами соседствовала и фотография автора. Ходили слухи, что журнал не однажды сослужил поэту неоценимую услугу в вытрезвителях, где он требовал к себе особого отношения как к творческой личности.
Внешне поэт ничем не отличался от завсегдатаев "Лотоса": та же классическая прическа с безукоризненным пробором, лоснящийся костюм, в любое время года - неснашиваемые зимние ботинки на каучуке и непременный атрибут, выделявший его даже из этой живописной толпы -- ярко-красный платок на тонкой морщинистой шее. Он тоже никогда не стоял в очереди за портвейном --толпа почтительно уступала кумиру место у стойки. Выпив, он быстро озлоблялся, что невыгодно выделяло его среди обычно мирных посетителей "Лотоса", и начинал крикливо читать свои стихи, комментируя их непечатным текстом, -- подобная вольность разрешалась ему одному. Наверное, когда-то он был не без искры божьей, но злоба, душившая его изнутри, не позволила ему стать настоящим поэтом, -- так, по крайней мере, казалось Дасаеву. Жестокими, недобрыми были его стихи. Частенько Серж, как звали поэта, уходил, позабыв свой портфель, который бережно передавали внутрь "стекляшки", где он день-другой, а иногда и неделю дожидался хозяина, воюющего, очевидно, в кабинетах газет и журналов с редакторами-чинушами.
Поэтов, кроме Сержа, приходило несколько, но всем им было далеко до популярности мэтра с эффектным шейным платком, и в очереди за портвейном они стояли на общих основаниях. Поэтому, наверное, испытывая нескрываемую зависть к "удачливому собрату по перу", его популярности в "Лотосе", молодые коллеги демонстративно игнорировали Сержа: держались между собой подчеркнуто дружелюбно и вели сугубо светские разговоры, -- именно от них Рушан услышал о балете Мориса Бежара. Они распространяли слухи, что Серж безнадежно старомоден и что на его затасканных рифмах далеко не уедешь, но все это ничуть не вредило славе первого поэта "Лотоса", скорее наоборот. И как ни крути, никто из них не печатался в журнале с подборкой стихов и портретом. Да и смелости им, пожалуй, не хватало -- никто ни разу не рискнул почитать свои стихи вслух, хотя общество иногда, в отсутствие Сержа, разумеется, просило об этом, вероятно, ощущая эстетический голод. Но стихи друг друга они читали, -- Рушан не раз был тому свидетелем. Допускали они порою в свое общество и нескольких музыкантов, которых, к его удивлению, оказалось здесь больше всех. Находились тут даже свои непризнанные композиторы, не было, пожалуй, только дирижера, но за это Дасаев поручиться не мог, ведь заглядывал же в "стекляшку" человек с брюшком, к которому на полном серьезе обращались: "Товарищ прокурор..."
За то время, что Рушан захаживал в "Лотос", он повидал многих посетителей странного заведения. Видел, как пропадали одни примелькавшиеся лица или даже целые компании, как их место занимали другие, незнакомые ему, но явно свои люди в "стекляшке". И Дасаев мысленно вычислял, куда пропадали, где проводили время те, кто периодически исчезал из "Лотоса". Он не был равнодушным, по-человечески ему было жаль их, особенно некоторых, безвольных, но еще не потерявших до конца человеческий облик, из последних сил цепляющихся за нормальную жизнь, которым "Лотос", как ни иронично это звучит, казался спасительным островком, где они еще чувствовали себя людьми.
Родилась подобная мысль не случайно. Как-то Рушан обратил внимание на человека средних лет по прозвищу Инженер, о котором говорили, что он мужик головастый и некогда вроде был большим начальником. Сейчас, глядя на Инженера, вряд ли можно было предположить, что у него есть постоянная работа, хотя порою казалось, что он чем-то занят, при деле. Поразительно менялся человек, когда он был занят, -- это улавливал не только Дасаев, но и многие посетители "Лотоса". В такие дни вокруг Инженера становилось особенно многолюдно, оживленно, и не только потому, что он был при деньгах, скорее оттого, что Инженер увлеченно говорил о своей службе, планах, громко объяснял, какие реформы он проведет на предприятии, где так безобразно запущено хозяйство. Дасаев порадовался тогда, что человек встал на ноги, порадовался и за других, с загоревшимися глазами глядящих на Инженера, по-хорошему завидующих ему.
Потом Инженер вдруг перестал появляться, и Рушану казалось, что хоть один на его глазах сумел вырваться из винных пут. Но прошло немного времени, и Инженер тихо, незаметно, как-то бочком, словно чувствуя вину, что не оправдал своих и чужих надежд, снова объявился в "Лотосе". Весь его мятый вид красноречиво говорил, что он уже давно забыл о работе и планах, ночевал где попало, а последние дни, вероятно, пропадал на рынках и вокзалах.
Возвращение к "стекляшке" завсегдатаи восприняли как крушение надежд не только Инженера, но и своих тоже. Однако и оценили главное -- что и на сей раз ему удалось найти силы, не скатиться на самое дно, привести себя в относительный порядок и вернуться к "Лотосу". В том, что этот страшный путь время от времени проделывал почти каждый из завсегдатаев кафе, Дасаев уже не сомневался.
Незаурядных людей, некогда подававших большие надежды, тут отиралось немало. Частенько Дасаев видел здесь жалкого человечка, бывшего пианиста, который уже в восемнадцать лет концертировал с симфоническим оркестром. Какое ему прочили блистательное будущее! А теперь, глядя на спившегося маэстро, Дасаев при всем желании не мог представить его громкого прошлого.
В часто меняющемся калейдоскопе выпивох Рушан однажды углядел человека, бывшего в свое время известным футболистом, кумиром сотен тысяч болельщиков, которого восторженные поклонники и местная пресса порою сравнивали с Пеле и Беккенбауэром. То, во что превратился энергичный молодой красавец, некогда покорявший сердца сотен людей талантом и филигранной техникой, заставило Дасаева задуматься. Во все времена врачи и знахари бились в поисках средств омоложения человека, продления его жизни. И хоть достигло человечество на этом тернистом пути каких-то успехов, все же результаты эти так ничтожны, что обнадеживает лишь тот факт, что шанс, надежда все же существуют. Зато каких грандиозных результатов достиг, и без помощи науки, человек в разрушении своего организма! Рушан ведь помнил, какой подвижностью, быстротой мышления, реакцией, силой, даже внешней красотой обладал этот еще относительно молодой мужчина, медленно тонущий в вине сегодня...
II
Рушану почти пятьдесят. Немало... Помнится, у Фадеева в "Разгроме" он вычитал фразу: "В бане мылся старик сорока с лишним лет". Тогда, в молодости, это определение не задело его ничуть. А сейчас казалось просто дикостью. Если уж в сорок лет -- старик...
Вроде рано ему подводить итоги, но слишком часто одолевает душу грусть, и все чаще долгие вечера дома, в Ташкенте, он простаивает у давно немытого окна, и странные картины видятся ему в грязном дворе. Иногда кажется, что он одновременно пишет, читает и экранизирует какую-то книгу, роман без начала и конца, где мелькает множество героев, но чаще почему-то вспоминается мальчик в кузове полуторки...
Год 1949-й, Рушану восемь лет... Он хорошо помнит тот празднично-кумачовый день с транспарантами повсюду, видит полуторку местной артели, где работает его отчим-фронтовик. Вот машина уже собралась отъезжать на парад, на соседнюю улицу захолустного райцентра, но в последний момент через борт кузова, забитого стоящими со знаменами людьми, подняли мальчика. Удивительного мальчика -- на нем застегнутый по горло китель цвета хаки и аккуратные брючки, только без лампасов.
Мысль о лампасах возникает сразу, потому что кругом, куда ни глянь, цветные портреты вождя -- отпечатанные на прекрасной мелованной бумаге, они тщательно наклеены на фанерные листы, а то и взяты в рамки под стеклом, их несут в голове каждой колонны, как прежде в церковные праздники носили иконы с изображением святых и Иисуса Христа. У мальчика такой же парадный костюм, как и у вождя, слева же, над кармашком, сияет чужеземный орден, должно быть, отцовский. Грудь мужчины, передавшего белобрысого мальчишку в машину, увешана орденами и медалями, которые при ходьбе чудесно позванивают, сверкают серебром, золотом и медью.
Собравшиеся у артели мальчишки, где на утреннике вручали подарки, поглядывают на машину с завистью. Им-то придется идти пешком на "Красную площадь" -- закуток у райкома партии, где в пыльном скверике стоят напротив друг друга два гипсовых коротконогих вождя, подновленных к празднику золотой краской.
Мальчик, одетый под генералиссимуса, Рушану не знаком, не было его и на утреннике в артели, и он спрашивает у своего товарища, кто этот счастливчик. Кто-то сзади подсказывает: "Женя Дудченко", но фамилия Рушану ничего не говорит, у них в школе нет такого ученика.
Мартук -- степной поселок, расположенный почти у самой границы между Европой и Азией, -- не велик, но и не мал, главное его достоинство в том, что раскинулся он при железной дороге, и здесь останавливаются все поезда, спешащие в далекие сказочные города: Ташкент, Алма-Ату, Сталинабад, и даже в какой-то Курган-Тюбе или Джалал-Абад.
После войны поселок стал бурно строиться, в райцентр потянулись люди из глухих степных аулов и дальних казацких станиц Зауралья, но больше всего было беженцев с Запада. Рушан живет в старинной части Мартука, мусульманской, так называемой Татарке, где селились преимущественно татары, казахи, башкиры, а в последние годы и чеченцы.
Наверное, белоголовый мальчик был из новых переселенцев и жил на другом краю села, но в память почему-то западает -- "Женя Дудченко". Так случилось, что Рушан столкнулся с ним в жизни еще один раз, когда перед отъездом в Ташкент недолго работал в том же поселке прорабом на строительстве крупного элеватора. Женя тогда только вернулся из армии и искал работу, с чем всегда в райцентре были проблемы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Большинство посетителей "Лотоса" держалось тихо, мирно, несуетливо, некоторые даже с осторожностью, с какой-то опаской, -- видимо, не раз их била жизнь и приходилось обжигаться. Таких выдавали глаза: затравленные, жалкие, в них не читалось ни силы, ни желания вступать в какую бы то ни было борьбу, даже за себя.
Вольнее, свободнее чувствовали себя люди творческих профессий или выдававшие себя за таковых. Один -- очень шумный, потрепанный блондин в сандалиях на босу ногу и в легкой курточке из синтетической ткани, прожженной кое-где сигаретой, -- представлялся всем журналистом. Он направо и налево сыпал именами известных корреспондентов, заговорщицки сообщал о каких-то грядущих переменах и перемещениях, известных пока лишь в узких и привилегированных кругах. Уверял, что его наперебой зазывают то в одну, то в другую солидную газету, но он не желает продавать в рабство свое золотое перо, поскольку в штате там сидят одни подхалимы и бездари, а он не намерен своим талантом способствовать их успеху. Одного трезвого взгляда было достаточно, чтобы понять, что не только в газету, но и в любое мало-мальски порядочное учреждение путь этому еще нестарому человеку уже заказан --слишком долго пришлось бы думать, прежде чем решиться доверить ему хоть какое-то дело.
Особое оживление вызывало у посетителей кафе появление некоего поэта, чувствовалось -- здесь его любили. Периодически, словно уверяя других -- а прежде всего, наверное, себя, -- что он действительно поэт, тот вынимал из своего постоянно разбухшего портфеля потрепанные газеты и какой-то журнал без обложки -- судя по объему и формату, явно не литературный, -- где была опубликована подборка его стихов. Видно было, как он дорожит этим журналом, где на страничке со стихами соседствовала и фотография автора. Ходили слухи, что журнал не однажды сослужил поэту неоценимую услугу в вытрезвителях, где он требовал к себе особого отношения как к творческой личности.
Внешне поэт ничем не отличался от завсегдатаев "Лотоса": та же классическая прическа с безукоризненным пробором, лоснящийся костюм, в любое время года - неснашиваемые зимние ботинки на каучуке и непременный атрибут, выделявший его даже из этой живописной толпы -- ярко-красный платок на тонкой морщинистой шее. Он тоже никогда не стоял в очереди за портвейном --толпа почтительно уступала кумиру место у стойки. Выпив, он быстро озлоблялся, что невыгодно выделяло его среди обычно мирных посетителей "Лотоса", и начинал крикливо читать свои стихи, комментируя их непечатным текстом, -- подобная вольность разрешалась ему одному. Наверное, когда-то он был не без искры божьей, но злоба, душившая его изнутри, не позволила ему стать настоящим поэтом, -- так, по крайней мере, казалось Дасаеву. Жестокими, недобрыми были его стихи. Частенько Серж, как звали поэта, уходил, позабыв свой портфель, который бережно передавали внутрь "стекляшки", где он день-другой, а иногда и неделю дожидался хозяина, воюющего, очевидно, в кабинетах газет и журналов с редакторами-чинушами.
Поэтов, кроме Сержа, приходило несколько, но всем им было далеко до популярности мэтра с эффектным шейным платком, и в очереди за портвейном они стояли на общих основаниях. Поэтому, наверное, испытывая нескрываемую зависть к "удачливому собрату по перу", его популярности в "Лотосе", молодые коллеги демонстративно игнорировали Сержа: держались между собой подчеркнуто дружелюбно и вели сугубо светские разговоры, -- именно от них Рушан услышал о балете Мориса Бежара. Они распространяли слухи, что Серж безнадежно старомоден и что на его затасканных рифмах далеко не уедешь, но все это ничуть не вредило славе первого поэта "Лотоса", скорее наоборот. И как ни крути, никто из них не печатался в журнале с подборкой стихов и портретом. Да и смелости им, пожалуй, не хватало -- никто ни разу не рискнул почитать свои стихи вслух, хотя общество иногда, в отсутствие Сержа, разумеется, просило об этом, вероятно, ощущая эстетический голод. Но стихи друг друга они читали, -- Рушан не раз был тому свидетелем. Допускали они порою в свое общество и нескольких музыкантов, которых, к его удивлению, оказалось здесь больше всех. Находились тут даже свои непризнанные композиторы, не было, пожалуй, только дирижера, но за это Дасаев поручиться не мог, ведь заглядывал же в "стекляшку" человек с брюшком, к которому на полном серьезе обращались: "Товарищ прокурор..."
За то время, что Рушан захаживал в "Лотос", он повидал многих посетителей странного заведения. Видел, как пропадали одни примелькавшиеся лица или даже целые компании, как их место занимали другие, незнакомые ему, но явно свои люди в "стекляшке". И Дасаев мысленно вычислял, куда пропадали, где проводили время те, кто периодически исчезал из "Лотоса". Он не был равнодушным, по-человечески ему было жаль их, особенно некоторых, безвольных, но еще не потерявших до конца человеческий облик, из последних сил цепляющихся за нормальную жизнь, которым "Лотос", как ни иронично это звучит, казался спасительным островком, где они еще чувствовали себя людьми.
Родилась подобная мысль не случайно. Как-то Рушан обратил внимание на человека средних лет по прозвищу Инженер, о котором говорили, что он мужик головастый и некогда вроде был большим начальником. Сейчас, глядя на Инженера, вряд ли можно было предположить, что у него есть постоянная работа, хотя порою казалось, что он чем-то занят, при деле. Поразительно менялся человек, когда он был занят, -- это улавливал не только Дасаев, но и многие посетители "Лотоса". В такие дни вокруг Инженера становилось особенно многолюдно, оживленно, и не только потому, что он был при деньгах, скорее оттого, что Инженер увлеченно говорил о своей службе, планах, громко объяснял, какие реформы он проведет на предприятии, где так безобразно запущено хозяйство. Дасаев порадовался тогда, что человек встал на ноги, порадовался и за других, с загоревшимися глазами глядящих на Инженера, по-хорошему завидующих ему.
Потом Инженер вдруг перестал появляться, и Рушану казалось, что хоть один на его глазах сумел вырваться из винных пут. Но прошло немного времени, и Инженер тихо, незаметно, как-то бочком, словно чувствуя вину, что не оправдал своих и чужих надежд, снова объявился в "Лотосе". Весь его мятый вид красноречиво говорил, что он уже давно забыл о работе и планах, ночевал где попало, а последние дни, вероятно, пропадал на рынках и вокзалах.
Возвращение к "стекляшке" завсегдатаи восприняли как крушение надежд не только Инженера, но и своих тоже. Однако и оценили главное -- что и на сей раз ему удалось найти силы, не скатиться на самое дно, привести себя в относительный порядок и вернуться к "Лотосу". В том, что этот страшный путь время от времени проделывал почти каждый из завсегдатаев кафе, Дасаев уже не сомневался.
Незаурядных людей, некогда подававших большие надежды, тут отиралось немало. Частенько Дасаев видел здесь жалкого человечка, бывшего пианиста, который уже в восемнадцать лет концертировал с симфоническим оркестром. Какое ему прочили блистательное будущее! А теперь, глядя на спившегося маэстро, Дасаев при всем желании не мог представить его громкого прошлого.
В часто меняющемся калейдоскопе выпивох Рушан однажды углядел человека, бывшего в свое время известным футболистом, кумиром сотен тысяч болельщиков, которого восторженные поклонники и местная пресса порою сравнивали с Пеле и Беккенбауэром. То, во что превратился энергичный молодой красавец, некогда покорявший сердца сотен людей талантом и филигранной техникой, заставило Дасаева задуматься. Во все времена врачи и знахари бились в поисках средств омоложения человека, продления его жизни. И хоть достигло человечество на этом тернистом пути каких-то успехов, все же результаты эти так ничтожны, что обнадеживает лишь тот факт, что шанс, надежда все же существуют. Зато каких грандиозных результатов достиг, и без помощи науки, человек в разрушении своего организма! Рушан ведь помнил, какой подвижностью, быстротой мышления, реакцией, силой, даже внешней красотой обладал этот еще относительно молодой мужчина, медленно тонущий в вине сегодня...
II
Рушану почти пятьдесят. Немало... Помнится, у Фадеева в "Разгроме" он вычитал фразу: "В бане мылся старик сорока с лишним лет". Тогда, в молодости, это определение не задело его ничуть. А сейчас казалось просто дикостью. Если уж в сорок лет -- старик...
Вроде рано ему подводить итоги, но слишком часто одолевает душу грусть, и все чаще долгие вечера дома, в Ташкенте, он простаивает у давно немытого окна, и странные картины видятся ему в грязном дворе. Иногда кажется, что он одновременно пишет, читает и экранизирует какую-то книгу, роман без начала и конца, где мелькает множество героев, но чаще почему-то вспоминается мальчик в кузове полуторки...
Год 1949-й, Рушану восемь лет... Он хорошо помнит тот празднично-кумачовый день с транспарантами повсюду, видит полуторку местной артели, где работает его отчим-фронтовик. Вот машина уже собралась отъезжать на парад, на соседнюю улицу захолустного райцентра, но в последний момент через борт кузова, забитого стоящими со знаменами людьми, подняли мальчика. Удивительного мальчика -- на нем застегнутый по горло китель цвета хаки и аккуратные брючки, только без лампасов.
Мысль о лампасах возникает сразу, потому что кругом, куда ни глянь, цветные портреты вождя -- отпечатанные на прекрасной мелованной бумаге, они тщательно наклеены на фанерные листы, а то и взяты в рамки под стеклом, их несут в голове каждой колонны, как прежде в церковные праздники носили иконы с изображением святых и Иисуса Христа. У мальчика такой же парадный костюм, как и у вождя, слева же, над кармашком, сияет чужеземный орден, должно быть, отцовский. Грудь мужчины, передавшего белобрысого мальчишку в машину, увешана орденами и медалями, которые при ходьбе чудесно позванивают, сверкают серебром, золотом и медью.
Собравшиеся у артели мальчишки, где на утреннике вручали подарки, поглядывают на машину с завистью. Им-то придется идти пешком на "Красную площадь" -- закуток у райкома партии, где в пыльном скверике стоят напротив друг друга два гипсовых коротконогих вождя, подновленных к празднику золотой краской.
Мальчик, одетый под генералиссимуса, Рушану не знаком, не было его и на утреннике в артели, и он спрашивает у своего товарища, кто этот счастливчик. Кто-то сзади подсказывает: "Женя Дудченко", но фамилия Рушану ничего не говорит, у них в школе нет такого ученика.
Мартук -- степной поселок, расположенный почти у самой границы между Европой и Азией, -- не велик, но и не мал, главное его достоинство в том, что раскинулся он при железной дороге, и здесь останавливаются все поезда, спешащие в далекие сказочные города: Ташкент, Алма-Ату, Сталинабад, и даже в какой-то Курган-Тюбе или Джалал-Абад.
После войны поселок стал бурно строиться, в райцентр потянулись люди из глухих степных аулов и дальних казацких станиц Зауралья, но больше всего было беженцев с Запада. Рушан живет в старинной части Мартука, мусульманской, так называемой Татарке, где селились преимущественно татары, казахи, башкиры, а в последние годы и чеченцы.
Наверное, белоголовый мальчик был из новых переселенцев и жил на другом краю села, но в память почему-то западает -- "Женя Дудченко". Так случилось, что Рушан столкнулся с ним в жизни еще один раз, когда перед отъездом в Ташкент недолго работал в том же поселке прорабом на строительстве крупного элеватора. Женя тогда только вернулся из армии и искал работу, с чем всегда в райцентре были проблемы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60