А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Увидел -- и все сразу стало на свои места, он понял: платье белокурой Сашеньки напоминало желто-оранжевый хитон буддийского далай-ламы, и это вовсе не цвет апельсина, как тогда многим казалось. Так с помощью далай-ламы разрешилась еще одна загадка.
Или, казалось бы, что может связывать его со знаменитой Ниццей? Да, именно с Ниццей, фешенебельным городком на Лазурном берегу. Впрочем, не с самим морским курортом, а всего лишь с ласкающим слух названием.
Ницца... Она тоже долго преследовала его воображение, часто навевая беспричинную грусть. Наверное, Ницца засела в его памяти в тот не по-весеннему мрачный день в конце мая, когда они с Ниночкой Нововой случайно попали на какой-то концерт в "Железке": не бог весть какая программа, концертная труппа была явно наспех сколочена для гастролей по провинциальным городам из музыкантов, некогда подававших надежды, но по большому счету так и не состоявшихся, спившихся, разочаровавшихся во всем, - тех, для кого единственным источником жизни служат ненавистные подмостки захолустных сел.
В том далеком мае Ниночка заканчивала школу, а он техникум, и от предчувствия скорой разлуки встречались ежедневно, как-то жадно, неистово, словно чувствовали, что разойдутся их пути-дороги навсегда, хотя, конечно, вслух они строили грандиозные планы, мечты захлестывали их воображение...
На концерт они опоздали и вошли в полупустой, гулкий зал старинного дворца, когда вяло катившаяся программа набрала темп и какой-то певец даже сорвал жидкие аплодисменты. Едва они заняли свои места, на эстраде появилась женщина, чья песня запала ему в душу надолго, на десятилетия, и потом долго навевала несбыточные мечты о далекой Ницце. Высокая, уже чуть грузная певица в вечернем бархатном, до пят, платье вишневого цвета, с чересчур смелым для провинции декольте, выгодно оттенявшим стройную шею, по-женски мраморно-холеные плечи и грудь, затянутую в жесткий корсет, держа в руках трогательную ветку отцветающей персидской сирени, прижившейся в их степных краях, объявила: "Цветок из Ниццы".
Солистка показалась Рушану пожилой, усталой, хотя вряд ли она преодолела сорокалетний рубеж, но из-за юношеского максимализма тогда виделось так, и он невольно почувствовал ее тоску, понял, почему сейчас она оказалась в полупустом зале заштатного городка. Песня, наверное, была чем-то близка ей, она, видимо, тоже давно поняла, что далекая сказочная Ницца несбыточна, недосягаема для нее. Эта вселенская грусть, пронизывавшая и саму песню, и исполнительницу, и, возможно, давно витавшая в высоких стенах бывшего дворянского собрания, где располагалась "Железка", забрала в плен и Рушана. Наверное, для всех она была просто лирической песней, немного грустной, но для него она звучала иначе. Словно забегая далеко вперед, в свою еще не прожитую жизнь, он как бы заранее ощущал тоску, скорбь о несбывшихся надеждах и несостоявшейся любви. Странное ощущение для юноши, стоящего на пороге самостоятельной жизни, тем более рядом с хорошенькой, кокетливо-изящной Ниночкой Нововой.
Видимо, что-то общее вызвала песня у обоих, потому что Ниночка как-то грустно глянула на Рушана, придвинулась ближе и, найдя в темноте его руку, сжала ее, словно почувствовала внезапную тревогу.
Нечто подобное -- преждевременную скорбь по непрожитой жизни -- он испытает лет через десять, когда Валентина, мечтавшая стать балериной, будет бессознательно оплакивать их несостоявшуюся, по большому счету, судьбу...
После концерта, когда они шли по улице, у Рушана невольно вырвалось: "Цветы из Ниццы..." Нина, видимо, готовая к разговору о грустной любви на Лазурном берегу, тихо ответила: "Оставь, цветы из Ниццы не про нас..."
Тогда он не придал ее словам никакого значения, не пытался спорить. Но сегодня с болью приходится признать, что даже в молодые бесшабашные годы, у порога взрослой жизни, они и мечтать не могли ни о Ницце, ни о Венеции, ни о Монте-Карло, ни об островах Фиджи или Мальорка, -- все они изначально были запрограммированы на иную жизнь, на одоление вечных преград в походе к сияющим вершинам коммунизма. Сегодня Рушан с запоздалой горечью понимает, что народ его родной страны оказался не только за порогом цивилизации ХХ века, но и вовсе отрезанным от нормальной человеческой жизни, где уж тут до Ниццы...
Но Ницца, запавшая ему в душу в полупустом зале Дворца железнодорожников, долго будоражила воображение. Однажды, годы спустя, в Ялте, среди бурной субтропической зелени, он увидел броскую рекламу на огненно красном щите: "Посетите Ниццу!" Троллейбус несся стремительно, и он не успел разглядеть чуть ниже еще одно слово -- "ресторан", и три дня подряд, пока вновь не наткнулся на рекламное объявление, Ницца не шла у него из головы.
"Ницца" оказалась обыкновенной "стекляшкой" с бетонными полами и отличалась от подобных ей заведений тем, что числилась вечерним рестораном с программой варьете. Чтобы скрыть бедность и убожество зала, стекло изнутри задрапировали вишневого цвета занавесями, -- наверное, чтобы тем, кто проходил мимо "Ниццы", казалось, что там протекает невероятно шикарная жизнь.
От неприкрытой бедности зал с пластиковыми обшарпанными столами и железными колченогими стульями спасал лишь полумрак и умелое, с долей фантазии продуманное освещение эстрады, где выступало наспех сколоченное варьете и восседал небольшой оркестрик - музыканты в соломенных шляпах-канотье. Тут шли в ход и елочная мишура, и часто менявшиеся рисованные задники сцены, и светящиеся, кружащиеся зеркальные шары, висевшие и над залом, и над сценой -- они, видимо, должны были означать причастность к какой-то веселой роскошной жизни, бурлящей в сезон на известных морских курортах.
Рушан видел и скудность убранства зала, и убожество доморощенного варьете. Конечно, "стекляшка" с претенциозным названием "Ницца" не могла иметь ничего общего с той прекрасной Ниццей, которой он грезил долгие годы, и возвращался он оттуда в полночь по слабо освещенным улицам Ялты расстроенный: ему казалось, что его в очередной раз обманули.
"Почему у нас кругом пошлость, безвкусица, бедность, которую не в силах скрасить ни темнота, ни умелое освещение?" -- с тоской думал он, шагая по ночным улицам города, и световая реклама "Ялта -- жемчужина курортов мира" -- воспринималась как насмешка, издевательство...
Листая, как страницы книги, отшумевшие годы, вспоминая друзей, Рушан как бы не решался приблизиться к себе, хотя понимал, что все его воспоминания мало чего стоят без откровений о себе, без собственной фотографии на фоне времени. Наверное, его жизнь по-иному осветит события, о которых он хотел бы рассказать. Хотя рассказать - кому? Но это билось в нем и не давало покоя... И он вновь и вновь возвращался назад, во вторую половину пятидесятых, в заносимый песками из великих казахских степей провинциальный Актюбинск, чтобы еще не раз мысленно пройтись или же постоять под окнами дома на улице 1905 года, где жила девочка с голубыми бантами, которую он однажды встретил у "Железки" с нотной папкой в руке и, как зачарованный, пошел вслед за ней. Порою ему кажется, что он до сих пор шагает за нею...
Вспоминать ему о ней легко, она часто приходит к нему в снах. Ему снится шум, запахи давно ушедших лет, их окружает музыка и быт того времени, в снах он вновь приходит в парки и кинотеатры своей молодости. Бродвей в час пик, школьные балы и танцы в "Железке"... И повсюду их сопровождают давно забытые ритмы и мелодии.
Его сны -- своеобразные ретро-фильмы, где сам он -- в главной роли. с собственным участием. Когда ему тяжело, тоска одолевает беспричинно, он заклинает кого-то свыше, властвующего над нашими судьбами: "Пусть приснится моя молодость!" А молодость -- это любовь.
Прекрасные сны-фильмы, где через тридцать лет можно разглядеть то, что не удалось увидеть в свое время. Правда, ни один из них не получается досмотреть до конца, они, как в детективном сериале, обрываются на самом интересном месте, и продолжения, как ни заклинай, не бывает. Эти сны-фильмы -- одноразовые и для единственного зрителя, и после них очень трудно вписаться в повседневную жизнь. Но ни за что на свете Рушан не отказался бы от своих сновидений.
Когда-то друзья, беззлобно посмеиваясь над его безответной любовью к девочке из соседней железнодорожной школы, говорили: "Не грусти, первая любовь -- как корь, переболеешь, встретишь другую и забудешь свою гордую пианистку". Сегодня, считай, жизнь прожита, а он ее не забыл, впрочем, он и тогда чувствовал, что это всерьез и надолго.
Когда в прорабской среди коллег возникают разговоры о первых увлечениях своих детей, которые родители не воспринимают всерьез, у Рушана по лицу пробегает грустная улыбка. Он не вмешивается в такого рода диспуты -- кому нужен его душевный опыт? Да и глядя на него, заезженного жизнью одинокого прораба, разве можно предположить, что и его когда-то одолевали страсти, что и он когда-то чувствовал в себе волшебный огонь обжигающей любви, и что воспоминания о ней -- самое дорогое, что осталось ему, ими он и жив.
"Воспоминания -- единственный рай, откуда нас невозможно изгнать", --вычитал он где-то и запомнил на всю жизнь.
Возвращаясь памятью к девочке с нотной папкой в руках, он мучился сознанием того, что заглянувший ненароком в эту его ненаписанную "книгу" мог бы резонно спросить: "Разве ты не любил Глорию? А как же Светланка Резникова? Или Ниночка Новова? Наконец, Валя Домарова?.." Рушан, привыкший отвечать за свою поступки и никогда не прятавшийся за словеса и чужие спины, сникал от этого незаданного вопроса. Может, потому он и не спешил откровенничать о себе?
Наверное, человек более тонкий, чем прораб, -- художник, например, писатель или артист, -- легко разобрался бы в своих симпатиях, тем более давних, ныне ни к чему не обязывающих, но для Рушана это стало непреодолимой преградой: он не хотел унижать в воспоминаниях ни себя, ни своих любимых, ни тех привязанностей, которыми дорожил. Поэтому он и затруднялся заполнять страницы своей "книги" событиями личной жизни, где каждой из его подруг нашлось достойное место. И вдруг он нашел ход к познанию себя, того давнего, и всех своих привязанностей.
В одной мемуарной книге, совершенно случайно, попались ему на глаза страницы о Жане Кокто. Они-то и дали ключ к пониманию давнишних событий. Оказывается, после смерти писателя биографы обнаружили четыре письма, полных любви, нежности, написанных перед отправкой на фронт, -- послания эти сравнивают с образцами любовной лирики. Но... все письма были написаны словно под копирку, хоть и адресованы четырем разным женщинам. И что еще более странно, ни одна из этих прекрасных дам, проживших долгую и счастливую жизнь, позже, узнав истину, не только не отказалась от "своего" письма, но и настаивала, что содержание адресованного ей признания отражает суть ее истинных отношений с Кокто...
Дасаев, конечно, не француз Кокто, и прямой аналогии здесь не проводил, но пытаясь понять известного драматурга и его поклонниц, столь рьяно отстаивающих приоритет на его любовное послание, он пришел к разгадке некоторых давних событий.
Два коротких, но бурных "романа" -- со Светланкой Резниковой и Ниночкой Нововой, -- кстати, одноклассницами, входившими в одну недоступную компанию, хорошо известную в их городе, -- случились в последние полгода, когда Рушан учился на четвертом курсе техникума и уже корпел нам дипломным проектом. Сегодня он понимает, что дважды "пришелся ко двору", или оказался "кстати" в каких-то их девичьих интригах, до конца не ясных и поныне. Знает лишь одно: они не расставляли ему специально ловушек, просто он подвернулся случайно и как нельзя лучше подходил для задуманной ими роли. Но в том-то и суть: обе они не ожидали, что задуманная легкомысленная затея заденет струны и их сердец и, как выяснится позже, тоже обожжет надолго, -- теперь-то Рушан знал это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60