Лепешечник, за спиной которого жарко исходил паром тандыр, протягивал ему, уже как старому знакомому, две с пристрастием отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял какие-то неожиданно возникающие из светлеющей тьмы, согнутые, закутанные фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный дневному базару говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывал в полдень многоязычный гомон, поутру был удивительно тих. Восток... Загадка... Тайна...
Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет...
Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..."
"Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось.
Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."
Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил:
-- Что случилось, Рушан?
Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика:
-- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...
А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило.
"Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..."
Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста".
Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город.
Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай.
Он быстро усвоил, что суета, торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то, что ранее ускользало от его взора. С наслаждением впитывал в себя древний город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..."
По утрам, на пути к управлению, он раскланивался со множеством людей. Прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же. Только бледные, немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь кивком головы. И трудно было ему по молодости понять -- от гордыни ли это, или от немощи, когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста считали они, что жест достойнее слова?
Ему нравились эти молчаливые тихие старики. В белых чесучовых костюмах, оставшихся еще с бойких нэпмановских времен, поры их молодости и удач, встречались они ему только по весне и в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и уберегались за высокими дувалами. Пробегая утром мимо птичьего базара, Дасаев часто встречал их в петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней, словно маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывающего его бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или рябых, первой осени, цыплят. По этим птицам, которых несли за ноги головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал старцев-евреев, от времени ставших почти на одно лицо.
Чем лучше Дасаев узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в махалле. Все ее неписанные законы в один вечер мог объяснить ему Мергияс-ака, но Рушан до всего хотел дойти сам.
Вечерами он частенько засиживался на работе, а возвращаясь, заходил в чайхану и обычно играл партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный зал и в распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны и на улице. Слышно было, как там гремели ведрами и шумно расплескивали воду -- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и обдавали из шлангов деревья, -- а потом, как после дождя, пахло землей и садом.
"Клуб, чисто мужское заведение", -- часто думал в тишине вечера Дасаев. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта, участие в жизни махаллы. Он приметил, что директор таксопарка чаще других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму в чайхану и уголь, и дрова, и на краску для ремонта не скупился, но чтобы к нему от этого было какое-то особое отношение, он не видел.
Позже и он станет немало делать для этой чайханы, но отношение к нему останется таким же ровным и уважительным, как и вначале. И всегда будут называть его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда заложенную меру уважения.
В тесных, словно японских, двориках от бывших садов остались лишь орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник, и в центре --непременно крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балханой на втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз и не рассчитанная на то, чтобы произвести впечатление на приезжего, жизнь.
Отсутствием показного, простотой привлекала его чайхана в махалле. Нравился ему и неписанный кодекс поведения: например, в чайхану не заходили выпив и не распивали там в открытую. Он видел несколько раз, как взрослые, солидные люди, можно сказать, хозяева махалли, перед тем как подадут плов, тайком слив водку в чайник, обносили пиалой, словно чаем, сидящих за дастарханом. Казалось бы, чего проще, ставь бутылку в центре, стаканов достаточно, шуми, провозглашай тосты, кто посмеет что сказать? Нет, правила, усвоенные сызмала, срабатывали четко -- нельзя, значит нельзя, ибо, уступив соблазну однажды, начнешь мало-помалу рушить традиции до основания.
И молодежь вела себя здесь сдержанно. Однажды он стал свидетелем, как двое юношей -- не городских, видимо, случайно забредших с базара, получили урок, который едва ли когда забудут.
В чистой, опрятной чайхане возле стен на коврах были расстелены еще и курпачи -- узкие стеганые одеяла, и один из парней с удовольствием растянулся на мягкой курпаче, другой присел рядом, и они продолжали что-то оживленно обсуждать, оглашая чайхану молодым громким смехом, не обращая внимания на окружающих. Сидели они у стены, никому вроде не мешали, но Махсум-ака, безучастно перебиравший четки, незаметно для окружающих подошел к молодым людям и что-то мягко, вполголоса сказал. Его слов оказалось достаточно, чтобы краской стыда залило лица вмиг вскочивших парней.
"Уважай других -- будут уважать тебя" -- такой рукописный плакат на узбекском языке висел за спиной Махсума-ака, у самовара.
Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные сумерки, Рушан иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали. И Дасаев представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами в свою, махаллинскую чайхану, играть в шахматы или просто сидеть на открытой веранде с чайником чая, и за ним, приглашая его на ужин, будут прибегать сын или дочь.
Конечно, он мечтал тогда о детях, о жене. Представлял, какой она будет, как сложится их жизнь. Правда, силуэт девочки с нотной папкой в руках растворялся в дали времен, и казалось, вот-вот совсем истает, но приходили новые увлечения, не перечеркивая накрест той далекой любви, оставшейся в зыбком мареве юности.
Тогда он не сомневался, что все свершится так, как задумал. Это потом жизнь преподнесет ему не один сюрприз, и среди них будет и немало горьких, страшных...
XXXX
О чем бы ни размышлял Рушан, перелистывая книгу своей памяти, он не мог обойтись без упоминания о Глории. Судьба Глории, неотделимая от него, несла на себе самый яркий отпечаток жестокого, немилосердного времени...
Однажды в сумерках, традиционно настраиваясь на "вечер воспоминаний у окна", он увидел под грудой старых писем, что перебирал накануне, угол большой фотографии. Он решил, что это выпуск Актюбинского железнодорожного техникума, в котором учился, и достал снимок. Кого ему хотелось увидеть? Роберта Тлеумухамедова? Лом-Али Хакимова? Ефима Ульмана? Людочку Журавлеву? Он и сам не знал, тем более что и не угадал. Фотография, сделанная профессиональной рукой и в свое время обошедшая немало газет, запечатлела футбольную команду "Металлург", победителя пятой зоны чемпионата СССР по классу "Б" -- была когда-то в стране и такая классификация. Наискосок, в левом нижнем углу, по твердому картону фотографии четким, от природы каллиграфическим почерком шла надпись красным карандашом: "Рушану Дасаеву --первому болельщику "Металлурга", нашему другу -- на память о нашей победе, о нашей молодости", -- и размашистая, прямо-таки казначейская подпись капитана команды Джумбера Джешкариани. Рушан перевернул снимок: вся обратная сторона была в разноцветных автографах футболистов.
Фотографировались сразу после игры, делавшей "Металлург" недосягаемым для противника, выводившей его в чемпионы. Джумбер, с аккуратным пробором, в тщательно заправленной футболке, сидел, улыбаясь, в первом ряду на корточках, а вокруг него стояла, не выказывая усталости, счастливая команда.
Как меняются с годами наши пристрастия, привычки! Скажи кто, что Рушан Дасаев когда-нибудь разочаруется в футболе, перестанет ходить на игры любимых команд, -- подняли бы на смех. Как детскую считалку, без запинки --разбуди его даже среди ночи -- он мог назвать поименно дубль любой команды класса "А", не говоря уже об основном составе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет...
Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..."
"Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось.
Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."
Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил:
-- Что случилось, Рушан?
Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика:
-- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...
А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило.
"Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..."
Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста".
Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город.
Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай.
Он быстро усвоил, что суета, торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то, что ранее ускользало от его взора. С наслаждением впитывал в себя древний город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..."
По утрам, на пути к управлению, он раскланивался со множеством людей. Прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же. Только бледные, немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь кивком головы. И трудно было ему по молодости понять -- от гордыни ли это, или от немощи, когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста считали они, что жест достойнее слова?
Ему нравились эти молчаливые тихие старики. В белых чесучовых костюмах, оставшихся еще с бойких нэпмановских времен, поры их молодости и удач, встречались они ему только по весне и в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и уберегались за высокими дувалами. Пробегая утром мимо птичьего базара, Дасаев часто встречал их в петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней, словно маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывающего его бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или рябых, первой осени, цыплят. По этим птицам, которых несли за ноги головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал старцев-евреев, от времени ставших почти на одно лицо.
Чем лучше Дасаев узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в махалле. Все ее неписанные законы в один вечер мог объяснить ему Мергияс-ака, но Рушан до всего хотел дойти сам.
Вечерами он частенько засиживался на работе, а возвращаясь, заходил в чайхану и обычно играл партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный зал и в распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны и на улице. Слышно было, как там гремели ведрами и шумно расплескивали воду -- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и обдавали из шлангов деревья, -- а потом, как после дождя, пахло землей и садом.
"Клуб, чисто мужское заведение", -- часто думал в тишине вечера Дасаев. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта, участие в жизни махаллы. Он приметил, что директор таксопарка чаще других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму в чайхану и уголь, и дрова, и на краску для ремонта не скупился, но чтобы к нему от этого было какое-то особое отношение, он не видел.
Позже и он станет немало делать для этой чайханы, но отношение к нему останется таким же ровным и уважительным, как и вначале. И всегда будут называть его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда заложенную меру уважения.
В тесных, словно японских, двориках от бывших садов остались лишь орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник, и в центре --непременно крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балханой на втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз и не рассчитанная на то, чтобы произвести впечатление на приезжего, жизнь.
Отсутствием показного, простотой привлекала его чайхана в махалле. Нравился ему и неписанный кодекс поведения: например, в чайхану не заходили выпив и не распивали там в открытую. Он видел несколько раз, как взрослые, солидные люди, можно сказать, хозяева махалли, перед тем как подадут плов, тайком слив водку в чайник, обносили пиалой, словно чаем, сидящих за дастарханом. Казалось бы, чего проще, ставь бутылку в центре, стаканов достаточно, шуми, провозглашай тосты, кто посмеет что сказать? Нет, правила, усвоенные сызмала, срабатывали четко -- нельзя, значит нельзя, ибо, уступив соблазну однажды, начнешь мало-помалу рушить традиции до основания.
И молодежь вела себя здесь сдержанно. Однажды он стал свидетелем, как двое юношей -- не городских, видимо, случайно забредших с базара, получили урок, который едва ли когда забудут.
В чистой, опрятной чайхане возле стен на коврах были расстелены еще и курпачи -- узкие стеганые одеяла, и один из парней с удовольствием растянулся на мягкой курпаче, другой присел рядом, и они продолжали что-то оживленно обсуждать, оглашая чайхану молодым громким смехом, не обращая внимания на окружающих. Сидели они у стены, никому вроде не мешали, но Махсум-ака, безучастно перебиравший четки, незаметно для окружающих подошел к молодым людям и что-то мягко, вполголоса сказал. Его слов оказалось достаточно, чтобы краской стыда залило лица вмиг вскочивших парней.
"Уважай других -- будут уважать тебя" -- такой рукописный плакат на узбекском языке висел за спиной Махсума-ака, у самовара.
Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные сумерки, Рушан иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали. И Дасаев представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами в свою, махаллинскую чайхану, играть в шахматы или просто сидеть на открытой веранде с чайником чая, и за ним, приглашая его на ужин, будут прибегать сын или дочь.
Конечно, он мечтал тогда о детях, о жене. Представлял, какой она будет, как сложится их жизнь. Правда, силуэт девочки с нотной папкой в руках растворялся в дали времен, и казалось, вот-вот совсем истает, но приходили новые увлечения, не перечеркивая накрест той далекой любви, оставшейся в зыбком мареве юности.
Тогда он не сомневался, что все свершится так, как задумал. Это потом жизнь преподнесет ему не один сюрприз, и среди них будет и немало горьких, страшных...
XXXX
О чем бы ни размышлял Рушан, перелистывая книгу своей памяти, он не мог обойтись без упоминания о Глории. Судьба Глории, неотделимая от него, несла на себе самый яркий отпечаток жестокого, немилосердного времени...
Однажды в сумерках, традиционно настраиваясь на "вечер воспоминаний у окна", он увидел под грудой старых писем, что перебирал накануне, угол большой фотографии. Он решил, что это выпуск Актюбинского железнодорожного техникума, в котором учился, и достал снимок. Кого ему хотелось увидеть? Роберта Тлеумухамедова? Лом-Али Хакимова? Ефима Ульмана? Людочку Журавлеву? Он и сам не знал, тем более что и не угадал. Фотография, сделанная профессиональной рукой и в свое время обошедшая немало газет, запечатлела футбольную команду "Металлург", победителя пятой зоны чемпионата СССР по классу "Б" -- была когда-то в стране и такая классификация. Наискосок, в левом нижнем углу, по твердому картону фотографии четким, от природы каллиграфическим почерком шла надпись красным карандашом: "Рушану Дасаеву --первому болельщику "Металлурга", нашему другу -- на память о нашей победе, о нашей молодости", -- и размашистая, прямо-таки казначейская подпись капитана команды Джумбера Джешкариани. Рушан перевернул снимок: вся обратная сторона была в разноцветных автографах футболистов.
Фотографировались сразу после игры, делавшей "Металлург" недосягаемым для противника, выводившей его в чемпионы. Джумбер, с аккуратным пробором, в тщательно заправленной футболке, сидел, улыбаясь, в первом ряду на корточках, а вокруг него стояла, не выказывая усталости, счастливая команда.
Как меняются с годами наши пристрастия, привычки! Скажи кто, что Рушан Дасаев когда-нибудь разочаруется в футболе, перестанет ходить на игры любимых команд, -- подняли бы на смех. Как детскую считалку, без запинки --разбуди его даже среди ночи -- он мог назвать поименно дубль любой команды класса "А", не говоря уже об основном составе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60