В тот же день повеселевший Исмагиль-абы распрощался с домашними и отправился на вокзал. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль-абы, греясь на солнышке на крыше мягкого вагона, быстро добрался до Оренбурга. Только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе -- на вокзале милиция вылавливала безбилетников.
В городе отчим дела уладил быстро. "Видать, здорово приперла жизнь, если такой молодой и удалой мыло варить решился", -- сказал рябой, лысый старшина мыловаров. А узнав, что Исмагиль-абы фронтовик и земляк, секретов не утаил, все рассказал. И полмешка всяких химикатов дал на первое время, поверил на слово, что рассчитается в лучшие времена рыжий сержант в отставке.
Возвращался он тем же путем, что и приехал, только садиться на скорый поезд с пудовым мешком было не просто. Но не зря он воевал в разведке, да и мягкие вагоны тогда имели лестницы с глубокими подножками. На ходу закинул отчим мешок на подножку одного вагона, а на подножку другого, спального, успел прыгнуть сам, потом по крышам добрался до заветного мешка и, подняв его наверх, ехал, насвистывая и радуясь удаче.
В то время в Среднюю Азию, к теплу, тянулось немало уркаганов. Ехали они, как и отчим, на крыше, по пути задерживаясь в городах и селениях, но конечной целью их был далекий хлебный Ташкент.
И вот компания таких удальцов поднялась на крышу на какой-то станции. Отчим приметил их не скоро -- только оглянувшись случайно, увидел, что меньше стало народу на крышах: компания сгоняла, отбирая пожитки, тех, кто не сумел постоять за себя. Когда до него осталось вагона четыре, Исмагиль-абы решил пройти к голове поезда, к самому паровозу, где было совсем уже грязно от дыма и копоти трубы, -- таких мест обычно избегали все. В худшем случае он решил опуститься и пройти в вагон, хотя риск нарваться на ревизора был велик.
Беспокоился отчим за мешок -- новый, крепкий, джутовый, одолженный у Гимая-абы на поездку в город. Урки скорее всего вытряхнули бы все, а мешок оставили как подстилку на жесткой и грязной крыше -- очень удобная штука. Когда Исмагиль-абы поднялся и торопливо направился к голове поезда, то, оглянувшись, увидел: те заметили его с мешком и быстро побежали за ним. Не желая потерять добро -- до Мартука уже рукой подать, -- побежал и отчим. И вдруг с ужасом вспомнил, что сейчас, через сотню метров, после крутого поворота -- длинный Каратугайский мост через реку Илек. Он бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: "Мост! Мост! Мост!" Едва он повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту.
Когда, миновав оба пролета, состав выскочил из кружевных арок, Исмагиль-абы повернул голову и увидел, как поднимались парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю-абы и предложили закурить.
-- Что везешь, мужик? -- спросил тот, что угостил "Казбеком".
-- Золото, -- ответил равнодушно Исмагиль-абы.
В ответ парни дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо, главарь, спросил:
-- А на крыше, миллионщик, ради экзотики катишь?
-- Душно в спальном, -- ответил отчим в тон.
-- А в мешок заглянем: любопытно все-таки, за что чуть жизни молодой не лишились. А в общем, ты, мужик, не слабак, страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем, -- и он протянул ему крепкую, в ссадинах и порезах руку.
-- Ну и вонища! -- брезгливо сморщился тот, что сунулся в мешок.
И пришлось Исмагилю-абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в пристанционном поселке тоже.
-- Да брось ты все, провоняешься этим мылом насквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как-нибудь определимся, -- предложил главарь, но отчим, поблагодарив, отказался.
Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернулся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Исмагиль-абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до дома. На прощание новоявленные "друзья" дали ему буханку белого хлеба и красную тридцатку...
XXVIII
В Оренбурге Рушан пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид-хазрат, где родился Исмагиль-абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение, а немецкая пословица не зря гласит: "Два переезда равны одному пожару". Да что там давнее! Он с трудом отыскал два письма матери, которые она отправила в архив три месяца назад, и на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Дасаев стучался не только в разные двери, но и стучал по столу во многих кабинетах.
Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец города ни заедешь, везде жилые массивы --одноликие, без фантазии: что в Ташкенте, что в Туле. Считай, сошел на нет еще один старинный русский город с неповторимым ликом, но зато появился новый индустриальный гигант. И любимый Дасаевым Урал там замелел дальше некуда, а берега, окаймленные некогда буйной зеленью лесов, вызывали жалость. Единственным утешением поездки служили добытые с большим трудом две маленькие справки.
Отпускные дни таяли один за другим, а Дасаев, не столько от сознания исполненного долга, а скорее от приобщения вновь к своему корню, роду или еще от какого-то неясного ощущения близкого родства к краю, людям, дому, реке, всему окружающему его в эти три недели, находился в таком душевном равновесии, душевном покое, какого давно уже не знал.
Сдав документы в собес, он часто ездил на велосипеде или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытался рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щедрую, обильную приманку ловилась мелочь - рыбу извели подчистую. Вечером он старался поспеть к приходу отчима, ибо привык к неторопливому ужину, беседе после трудового дня. Потом они вместе поливали огород, делали что-нибудь по хозяйству, а позже, помогая друг другу, ставили самовар.
Из бумаг, отданных тетей Катей, Дасаев узнал, что отчим за эти годы шил кепки и шапки-ушанки, тачал сапоги и работал шорником, варил не только мыло, но и конфеты, одно лето был механиком на поливных огородах артели, работал мельником, даже полгода в начальниках ходил -- подменял заболевшего кладовщика. Не работал только на пилораме и в столярке, да кольца бетонные для колодцев не лил. И, глядя на него, Дасаев думал: "Если бы в Мартуке была шахта -- отчим был бы шахтером, были бы заводы -- стал бы рабочим. Он и сам не раз жалел, что в их краях нет ни завода, ни большой фабрики -- его сметке и умелым рукам нашлось бы дело..."
На реке Дасаев часто и подолгу размышлял о жизни отчима. Не была она устлана розами, скорее, шипами из металла крепкого сплава, но никогда, даже в дни отчаяния, Исмагиль-абы никого не ругал, а уж имел право, наверное, сказать: "За что воевали?" Но не говорил он таких слов ни трезвым, ни во хмелю.
Раньше, возвращаясь то из Ялты, то из Сочи, Рушан заезжал на денек-другой к старикам. Те, конечно, интересовались, как там в Сочи или Ялте. Города эти они видели на открытках, да еще в кино. Но никогда ни мать, ни отчим не сказали, что они всю жизнь проработали, а так ничего и не повидали. Вспомнилось ему это потому, что в расчетах на пенсию двадцать один раз встречалась графа "компенсация за неиспользованный отпуск". Поначалу смысл этих строк до него не доходил, пока вдруг его не озарило -- двадцать один год без отпуска! Он хотел кинуться к матери и спросить, как же так? Но сам же остановил себя: зачем возвращать мать к грустным дням?
Взволнованный открытием, он несколько раз пересмотрел бумаги, но они бесстрастно подтверждали -- двадцать один год. Рушан тут же вспомнил, как часто здесь, у родителей, за самоваром, жаловался, как, мол, устал, заработался, второй год без отпуска. А они, добрые, милые старики, ни разу не сказали ему ничего обидного, не укорили своей жизнью, а лишь сочувствовали ему.
"Какое пижонство! Какое глупое пижонство! И перед кем? Перед собственными родителями!" -- со стыдом думал сейчас Дасаев.
По вечерам иногда приезжал он на речку еще раз -- верхом на лошади. Сын соседа Мустафы-агая, Мукаш, работал в колхозе бригадиром и, как истый казах, любил лошадей, даже собственного скакуна для байги имел. На областной байге предлагали за вороного Каракоза чабаны на выбор "Жигули", что стояли тут же у ворот ипподрома, но Мукаш даже не глянул с высоты скакуна на лаково-цветной ряд. Каракоза и давал Рушану выезжать Мустафа-агай по вечерам, потому что началась уборка и Мукаш дневал и ночевал в поле -- не до коня было.
Перед самым отъездом пришел Мукаш с печальной вестью о Мустафе-агае. Мать доила корову, а Рушан, рано проснувшийся, вызвался выгнать ее в стадо -- хотел в последние дни хоть чем-то помочь матери.
-- Умер отец, умер Мустафа-агай, -- сказал появившийся во дворе Мукаш.
Осунулся, почернел, неся из двора во двор печальную весть, весельчак и первый джигит, красавец Мукаш.
Мать пошла будить отчима, а когда Рушан вернулся, проводив Зорьку на выгон, Исмагиль-абы правил во дворе лопаты -- штыковую и грабарку. Тут же рядом, на земле, лежал лом. Пойти копать могилу Мустафе-агаю вызвался и Рушан.
-- Иди, иди, сынок, -- сказала Гульсум-апай и вынесла из дома деньги --рублей двадцать, трешками и рублевками. -- Иди, посмотришь последних наших стариков, ты должен их помнить. Они отца твоего ровесники, когда ты еще приедешь сюда... Попрощайся с аксакалами... А деньги раздай, когда они молиться будут, обычай такой. Пусть помолятся за Мустафу-агая, мир праху его, добрый человек, хороший сосед был... -- напутствовала она сына до самой калитки.
Из переулков, улиц тянулись люди с лопатами к заовражному кладбищу. Кто-то из седобородых уже определил последнее место Мустафы-агая на земле, и теперь, прежде чем начать рыть могилу, поджидали стариков, совершавших утренний намаз. Да ждали еще муллу, бывшего бухгалтера, пенсионера Миннигали-бабая. Как бы ни жил, кем бы ни был человек, хоронить его надо тихо, покойно, без суеты, а медь, оркестры, речи менее всего подходят такому случаю, единодушно считали аксакалы Мартука.
Вряд ли истово верили в Бога собравшиеся здесь старики, вчерашние поденщики, разнорабочие, гуртоправы, месяцами перегонявшие стада на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Да и "мулла" Миннигали едва ли знал больше двух молитв, которые, наверное, вызубрил, когда общество возложило на него, мало-мальски грамотного старика, столь важную миссию.
Могилу копали молодые парни и мужчины. Работали быстро, людей-то собралось много. Только в самом начале, когда не ушла могила выше колен, старики символически, самой легкой лопатой, выкинули по одной грабарке. Даже Рушану, хоть и он не отходил от ямы, немного досталось покопать.
Исмагиль-абы не стал дожидаться молитвы у свежевырытой могилы, а, наказав сыну прихватить домой инструмент, потихоньку направился домой, -- на работу было пора. Рушан оставался до конца, а когда опускали Мустафу-агая, принял его с Мукашем внизу и укладывал на специальной доске в боковую нишу.
Когда все разошлись, Рушан еще задержался на мазаре. Кладбища мусульман особой ухоженностью не отличаются, нет у них и особого культа умерших, столь обременительного для оставшихся родственников, -- в основном, крашеные железные оградки, а то и просто "таш" -- бетонная глыба, что безвозмездно ставил каждому мудрый и справедливый мясник Барый-абы Шакиров, пока был жив.
Кладбище без цветов, без привычной яркой зелени, поросло серой полынью и колючим татарником. Дасаев осматривал надгробные камни, припоминал знакомые фамилии, а иногда и этих людей. Когда он уже шел к выходу, взгляд упал на покосившийся камень, и он решил поправить его: может, и некому в целом свете навестить могилу.
Установив тяжелый камень как полагается и подровняв холмик, он с трудом прочитал на выкрошившемся бетоне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60