А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


твоя сестра.
Рут
р. s. пожалуйста, Алекса, только не в Стювесанта! трудно объяснить почему мне это так важно и чтобы не обидеть Джина но разве надо объяснять? пусть у моего племянника будет хоть полшанса жить человеческой жизнью!
Депрессия навалилась, как августовский смог — плотный и жгучий. По сравнению с утопическим порывом Рут — сколь глупым ни казался бы тот временами или зловещим — собственная жизнь представлялась Алексе вымученной, пустой и недостойной. Чем может она похвастать за все свои хлопоты? Мысленный список этот составлялся так часто, что выходил на полном автопилоте, как еженедельная форма Д-97 для центральной конторы в Вашингтоне. У нее были: муж, сын, попугай, психотерапевт, на 64% выплаченная доля в пенсионный фонд и невыносимое чувство утраты.
Нет, так нечестно. Она любила Джи грустной непростой любовью сорокачетырехлетней, а Танкреда — безоговорочно. Она любила даже Эмили Дикинсон, на грани едва ли не сентиментальности. Несправедливо и неразумно, чтобы письмо Рут такое с ней вытворяло, но что проку дискутировать с собственным настроением.
Бороться с этими микрокатастрофами, советовал Берни, было проще простого: мысленно агонизировать себе полным ходом, в то же время поддерживая в себе состояние решительного бездействия. В конце концов скука стала хуже боли. Уход в прошлое — эскапизм, если не сказать сильнее — мог еще привести к пренеприятному случаю дихронатизма. Так что она сидела на протертом канапе в коридорной нише и анализировала все позиции, по которым жизнь ее выродилась не пойми во что, пока в без четверти четыре не зашла Уилла за своими пирогами.
Муж Уиллы, как и Алексин, практиковал термогигиену — специализация до сих пор достаточно редкая, так что какая-никакая, а дружба домами просто не могла не затеплиться, хотя нежелание якшаться с соседями ньюйоркцы впитывали с молоком . Алексу и Уиллу также не объединяло практически ничего, кроме термогигиены, которая на микроуровне сводилась к пользованию одной плитой на двоих, но пищу для бесед обеспечивала куда более скудную, чем их мужьям. Уилла — которая, по ее словам, набрала в свое время на регент-тестировании “ай-кью” не больше не меньше, а 167, — в чистом виде являла собой типаж “новой француженки”, прославленный фильмами двадцатилетней давности, да, собственно, и всем французским кино. Она не занималась ничем, и ничто ее не волновало, и, нутром чуя всю необходимую арифметику, она заглатывала “пфицеровские” зеленые плюсики и розовые минусики, дабы выйти дурной на абсолютный ноль. Ни на мгновение не давая себе поблажки, она стала красивой, как “шевроле”, и бездумной, словно цветная капуста. Достаточно было пять минут с ней пообщаться, и к Алексе вернулось чувство собственного достоинства, едва не утраченное безвозвратно.
Далее день с благодушной предсказуемостью покатился к вечеру, с остановками на всех станциях. Рагу вышло не менее величественным и жизнерадостным, чем в последнем стоп-кадре на рецептурной кассете. В конце концов позвонила-таки Лоретта, и они передоговорились встретиться на четверг. Танкред явился домой с опозданием на час — явно забегал в парк. Она знала; он знал, что она знает; но чисто чтобы не терять формы, Танкред должен был измыслить что-нибудь эдакое безобидное и непроверяемое (партию в шахматы с Дикки Майерсом). В 5:50 она извлекла рисовый пудинг, весь из себя румяный и рассыпчатый. Потом, перед самым выпуском новостей, позвонили из конторы и экспроприировали субботу — разочарование традиционное, как безвозмездное заглатыванье уймы монет телефонами-автоматами.
Джи опоздал не больше чем на полчаса.
Рагу было истинное откровение.
— Это настоящее? — поинтересовался он. — Не могу поверить.
— Мясо — не мясо, но свиной жир настоящий.
— Невероятно.
— Ага.
— Добавки можно? — спросил он.
Она наскребла последнюю розетку (Танку досталась подливка) и принялась смотреть, с незапамятной снисходительностью, как муж и сын доедают ее завтрашний ленч.
После обеда Джи забрался в ванную медитировать. Когда он погрузился в глубокие альфа-ритмы, подошла Алекса, встала возле туалета и принялась его рассматривать. (Он не любил, когда на него глядят; как-то он чуть не отдубасил одного парнишку в парке — тот все никак не мог перестать пялиться.) Тело чересчур волосатое, мочки ушей длинные и с завитками, шея мускулистая, впадины и выпуклости — тысяча оттенков плоти вызывали в ней ту же смесь восхищения и озадаченности, что испытывала при виде Нарцисса нимфа Эхо. С каждым годом их брака он становился ей все более чужим. Иногда — и как раз в такие моменты она любила его сильнее всего — он вообще казался едва ли человеком. Не то чтоб она закрывала глаза на его недостатки (он был — как, наверно, и все — человек-загадка); скорее, походило на то, что некая, самая глубинная часть его никогда не знала ни терзаний, ни страха, ни сомнений, ни даже, в сколь-либо значительной степени, боли. Он был безмятежен неадекватно фактам жизни, что (вот тот шип, который она непременно должна была ткнуть пальцем, снова и снова) исключало ее. Но как раз когда его самодостаточность казалась наиболее полной и жестокой, он разворачивался на сто восемьдесят градусов и делал что-нибудь несообразно нежное и ранимое, пока она не начинала уж думать, что это ее стервозность и холодность разводят их, двадцать пять дней в месяц, на такое отдаление.
Сосредоточенность его поколебалась (не раковина ли скрипнула под весом опершейся Алексы) и нарушилась. С улыбкой он поднял взгляд (а Эхо отозвалась):
— О чем думаешь, Ал?
— Я думала… — она осеклась, вдуматься, — какое чудо компьютеры.
— Именно чудо. А что вдруг?
— Ну в первый свой брак я полагалась на собственное суждение. А на этот раз…
— На самом-то деле, — рассмеялся он, — признайся, ты просто хотела выгнать меня из ванной, чтобы посуду помыть.
— На самом деле нет. — (Уже сказав, она поняла, что в руках у нее действительно брызгалка с моющим средством.)
— Ладно, так и так я уже все. Только сифон поставь на место. И тарелки не трогай. Не забыла — у нас партнерство?
Потом ночью, лежа в постели рядом с Джи, ощущая тепло его тела, но не соприкасаясь, она погрузилась в странный нереальный ландшафт — то ли кошмар, то ли подконтрольная греза. С виллы была вынесена вся мебель. Воздух полнился дымом и назойливым звоном медных кастаньет. Ее ждали мисты, чтоб она отвела их в город. Ковыляя по Бродвею, минуя ряды ржавых автомобильных остовов, тонкими перепуганными голосами они скандировали хвалу Господу — сперва Алекса, затем жрецы со статуей Диониса-Вакха и жрицы с культовыми корзинами-кистами на голове, бычий пастух и страж пещеры, а затем весь сброд вакханок и немых: “Эван, эвоэ!” Шкура фавна все время сползала между ног, и Алекса спотыкалась. На углу 93-й стрит, потом снова на 87-й на кучах компоста обращались в прах нежелательные младенцы: ну не скандал ли, что нынешняя администрация позволяет маленьким трупикам лежать гнить на всеобщем обозрении?
В конце концов впереди возник “Метрополитен” (значит, все-таки они не могли идти по Бродвею), и она с достоинством взошла по резко очерченным каменным ступеням. В предвкушении успела обраться целая толпа — по большей части те же самые христиане, что призывали разрушить храм вместе с идолами. Стоило войти под своды, и шум с вонью как рукой сняло; словно бы какой-нибудь предупредительный слуга сдернул с плеч ее пропитавшийся дождем плащ. Она уселась в полутьме Большого зала рядом с издавна любимым саркофагом из Тарса времен заката Рима, похожим на конфетную коробку (самый первый дар, полученный в свое время музеем). Со стен крошечной, без единой двери, хибары свешивались каменные гирлянды; под самым карнизом крылатые детки, амуры, пантомимой изображали охоту. Тыльная грань и крышка остались не закончены, надпись на мемориальной доске — не высечена. (Она всегда мысленно вписывала туда свое имя, а эпитафию заимствовала у Синезия, который, восхваляя жену Аврелиана, сказал: “Главная добродетель женщины в том, что ни имя ее, ни тело никогда не должны пересекать порога”.)
Прочие жрецы бежали из города при первых же слухах о наступлении варваров; оставалась теперь только Алекса, с тамбурином и несколькими шелковыми лентами. Все рушилось — цивилизации, города, рассудки, — а она была заточена ждать конца в этой безотрадной гробнице (потому что “Метрополитен” — скорее мавзолей, чем храм), без друзей и без веры, и притворно, ради тех, кто ждут снаружи, свершить любое жертвоприношение, какого потребует их ужас.
2
Аспирант — проворный мускулистый парнишка в трико и ковбойской шляпе — усадил Алексу в комнатенке не крупнее так называемой второй спальни собесовской квартиры. Алекса смутно подозревала, что это месть Лоретты за ее позавчерашнее отсутствие, так что с тем же успехом можно расположиться поудобней и посмотреть пленки, которые оставил аспирант. На первой благочестиво, серьезнейше излагалась история о талантах и мытарствах Вильгельма Райха, Александра Лоуэна и Кейт Уилкинсон — основательницы Лоуэнской школы и до сих пор формальной ее главы.
Вторая пленка была призвана явить плоды творчества юных дарований. Изображение скакало, лица были вишневые или алые, а дети — не в фокусе и что есть сил работали на камеру. Все эти якобы любительские съемки хитроумно монтировались, дабы показать, будто (по крайней мере, здесь, в Лоуэнской школе) “Учеба — побочный эффект радости”. Конец цитаты; Кейт Уилкинсон. Дети танцевали, дети лепетали, дети занимались (так нежно, так беспроблемно) любовью, в некотором смысле. Даже математика обращалась в нечто если и не совсем уж экстатическое, так забавное. Вот, например, сидит юный джентльмен, не старше Танка, перед учебным автоматом, на экране которого обезумевший Микки-маус не может выбраться из крутой скользкой параболы и пискливо кричит что есть мочи: “Спасите! Помогите! Я в ловушке!”
Доктор Сарсапариль злорадно хихикнул, и парабола стала наполняться водой, неумолимо. Вода закрыла ступни Микки, коленки, две белые пуговки на штанишках.
Алексу щекотнуло неуютное воспоминание.
— Игрек равняется икс квадрат плюс два, правда? — В гневе кожный щит зловредного ученого пошел рябью, местами обнажив злополучный череп. — Ну так вот что примерь, земляшка! — Костяшкой пальца он начертал на волшебной доске (на самом деле это был компьютер):
У = Х2 — 2
Парабола сузилась. Уровень воды поднялся до подбородка Микки, и когда тот открыл рот, последняя волна обратила неродившийся крик в дурацкое болботанье.
(Дело было лет тридцать назад, если не раньше. С доски все стерли, и Алекса набрала последнее уравнение: X2, затем 8, а потом функциональную клавишу вычитания. Она с искренней радостью захлопала в ладоши, когда сузившаяся парабола раздавила бедного несчастного Микки-мауса в лепешку.)
Как его плющило в данный момент на экране; как его плющило в лепешку каждый божий день, десятилетия подряд, по всему миру. Фантастически популярный учебник.
— Другим урок, — произнесла, заходя, Лоретта Рен Каплэрд. В комнате сразу стало тесно.
— Не параболам, — добавила Алекса, прежде чем развернуться на стуле.
Они посмотрели друг на друга.
Первая мысль, которая пришла Алексе в голову, неожиданно и кровенно: “Как она постарела! Как изменилась!” Если Алексу прошедшие двадцать лет (строго говоря, двадцать четыре) едва припорошили, то Лоретту Каплэрд замело бураном. В две тысячи втором та была очень даже ничего себе, смазливенькая. Теперь же — старая толстая курица. Не испытывая ни малейшей потребности откровенничать, Алекса привстала чмокнуть мучнистую розовую щеку (по ходу поцелуя взаимное смятение удалось бы проигнорировать), но провод наушников, натянувшись, сказал “тпр-ру!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44