Практика показывает, что во второй раз нередко происходит улучшение, и прямо-таки драматическое. Головная боль, нервозность, даже безразличие — да мало ли что может воспрепятствовать проявить умственные способности в полную силу. Четыре года — срок, конечно, долгий; но нет ли у Берти каких-либо оснований подозревать, что тогда он выступил не так хорошо, как мог бы?
Есть основания! Он хорошо помнил, что хотел жаловаться еще тогда, но раз все равно прошел, то какого, собственно, черта? Когда писали тесты, в аудиторию залетел воробей. Тот бестолково порхал от одного запертого окна к другому, туда-сюда, туда-сюда. Ну как тут сосредоточишься?
Они решили, что Берти подаст на переосвидетельствование и по Стэнфорду-Бинс, и по Скиннеру-Уоксмэну. Если почему-нибудь в день, назначенный регент-управлением, он почувствует себя неуверенно, можно попросить о переносе. По мнению мистера Мэка, Берти наверняка обнаружит, что все только рады будут пойти ему навстречу.
Проблему, похоже, решили, и Берти приготовился уходить, но мистер Мэк ощущал потребность, чисто ради проформы, осветить еще парочку деталей. Кроме как за наследственные факторы и регент-тесты — и то и другое свидетельствовало о том, что заложено в потенциале, — определенные баллы начислялись и за то, что реально достигнуто. Выдающиеся услуги, оказанные стране или экономике, автоматически давали 25 баллов, но на это вряд ли стоило рассчитывать. Аналогично — проявление физических, умственных или творческих способностей, значительно превышающих, и тэ дэ, и тэ пэ.
Это, по мнению Берти, тоже можно было пропустить.
Однако вот здесь, под карандашной резинкой, значился раздел, над которым стоило бы подумать, — “Образование”. За окончание средней школы Берти уже заработал пять баллов. Если он поступит в колледж…
Что он, офонарел? Колледж — это не для Берти. Он, конечно, не дурак, но и не Исаак Эйнштейн какой-нибудь, с другой стороны.
Как правило, мистер Мэк только поаплодировал бы реализму подобного решения, но в данных обстоятельствах мостов за собой лучше не сжигать. Любой житель города Нью-Йорка имеет право посещать любой из городских колледжей — как студент или, если определенным требованиям не удовлетворяет, как слушатель ДОШ — Дополнительной общеобразовательной школы. Не мешало бы Берти иметь это в виду.
Мистер Мэк чувствовал себя ужасно. Он надеялся, что Берти сумеет увидеть в своей переклассификации скорее временное отступление, чем поражение. Неудача — это еще как посмотреть.
Берти согласился, но и этого было недостаточно для прекращения беседы. Мистер Мэк настоятельно советовал Берти попытаться рассматривать вопросы контрацепции и генетики в возможно более широком контексте. Людей и так уже слишком много, а доступных ресурсов — мало; без какой-нибудь системы добровольного самоограничения людей было бы еще больше, гораздо больше, катастрофически больше. Мистер Мэк надеялся, что когда-нибудь Берти поймет, что регент-система, при всех ее очевидных недостатках, и желательна, и необходима…
Берти пообещал, что попытается, и тогда был отпущен.
Среди бумаг в сером конверте имелся буклет “Ваша регент-классификация”, выпущенный Национальным советом по образованию, в котором говорилось, что единственный способ подготовиться к переэкзаменовке — это развить в себе уверенное, живое расположение духа. Месяцем позже Берти прибыл, куда ему назначалось, на Централ-стрит, в уверенном, живом расположении духа. Только потом, сидя на площади у фонтана и обсуждая тесты с коллегами-мучениками, он осознал, что сегодня пятница, 13 июля. Засада! Не надо было ждать заказного письма, чтобы узнать результат: вишенка, яблочко и бананчик. Тем не менее, письмо ударило как обухом по голове. “Ай-кью” упал на один балл; по шкале творческих способностей Скиннера-Уоксмэна Берти опустился до идиотических четырех баллов. Новый же суммарный результат: 21 балл.
Особенно бесила “четверка” по Скиннеру-Уоксмэну. В первой части теста предлагалось выбрать самую смешную кульминационную фразу из четырех предложенных, и аналогично — с концовками рассказов. В прошлый раз было примерно так же; но потом его отвели в какую-то нелепую пустую комнату. С потолка свисали две веревки; Берти дали плоскогубцы и сказали связать веревки вместе. Снимать веревки с крюков не позволялось.
Это было невозможно. Если держать одну веревку за самый конец, то вторую было не достать ну никак, даже если тянуться носком ноги. Несколько лишних дюймов за счет плоскогубцев картины ничуть не меняли. К концу отведенных десяти минут он был готов вопить в голос. Невозможных задач было еще три, но к тому времени он даже не пытался напрягаться, так, только вяло подергивался.
У фонтана какой-то вундеркинд хренов объяснил, что они все могли бы сделать: привязать плоскогубцы к концу одной из веревок и раскачать, как маятник; потом пойти и взять…
— Знаешь, — перебил вундеркинда Берти, — что бы я лучше привязал туда качаться? Слышь, чудак на букву “м”? Тебя!
Что, согласились остальные, вышло бы куда смешней, чем все их выборы из четырех возможных вариантов, вместе взятые.
Только после того, как погорел с тестами, он сказал Милли, что переклассифицирован. Как раз тогда в их отношениях наметилась некая холодность — ничего серьезного, так, облачко набежало на солнце, — но все равно Берти опасался, как она может отреагировать и не станет ли обзываться. На деле же Милли проявила самый настоящий героизм — воплощенные нежность, забота и бескомпромиссная решительность. Раньше она и не понимала, говорила Милли, насколько любит Берти; насколько он ей нужен. Теперь она любит его еще сильнее, когда… можно было и не объяснять: все читалось в их лицах, в глазах, черных и блестящих у Берти, карих с золотистыми искорками у Милли. Она пообещала, что пройдет с ним через это испытание рука об руку. Подумать только, диабет! И даже не у него! Чем больше она об этом думала, тем сильнее распалялась, тем решительней намеревалась не дать какому-то там бюрократическому Молоху строить перед ней и Берти Господа Бога. (Молоху?) Если Берти готов пойти в Барнардскую ДОШ, Милли готова ждать его сколько потребуется.
Четыре года, как выяснилось. Система баллов была так замастырена, что до выпуска каждый год считался всего за полбалла, зато выпуск — сразу за четыре. Не упрись Берти рогом в переэкзаменовку, добрал бы до двадцати пяти баллов за два года. Теперь в натуре придется за диплом горбатиться.
Но он любил Милли, и он хотел на Милли жениться, и что бы там ни говорили, а брак без детей — это не брак.
Он пошел в Барнард. Что, был какой-то выбор?
3
Утром перед экзаменом по истории искусства Берти лежал на кровати в пустой комнате общаги, дремал и думал о любви. Снова заснуть ему не удавалось и вставать тоже не хотелось. Тело его под завязку переполняла энергия, хлестала через край, но это не была энергия вставать, чистить зубы и спускаться завтракать. В любом случае завтракать было поздно; да ему и тут неплохо.
Через южное окно вливался солнечный свет. Ветерок взъерошил пожелтевшие листки, прикнопленные к доске объявлений, колыхнул рубашку, подвешенную к карнизу, и дыханием коснулся пушка на тыльной стороне ладони Берти — там, где имя ее смазалось до пятна внутри сердечка, выведенного шариковой ручкой. Он перевернулся на левый бок, позволив одеялу сползти на пол. Оконная рама заключала в себе прямоугольник идеально-голубого неба. Дивно! На дворе март, но такое ощущение, будто апрель или май. Дивный день предстоит, дивная весна. Он почувствовал это мышцами груди и живота, когда глубоко втянул воздух.
Весна! Потом лето. Легкий ветерок. Можно без рубашки.
Прошлым летом в Грэйт-Киллз-харбор, горячий песок, волосы Милли ерошит свежий бриз. Снова и снова рука ее поднимается откинуть челку, будто вуаль. О чем они говорили весь тот день? Обо всем. О будущем. Об ее никчемушном отце. Милли все была готова отдать, лишь бы вырваться из 334 и зажить своей жизнью. Теперь, работая на авиакомпанию, она могла претендовать на место в какой-нибудь общаге поприличней; хотя для нее — не привыкшей, в отличие от Берти, к коммуналкам — это, наверно, будет тяжеловато. Но со временем, со временем…
Лето. Триумфальный проход рука об руку среди простертых на песке тел, лужайки плоти. Втирать ей лосьон. Летнее волшебство. Рука его скользит. Ничего определенного, затем определенней донельзя, как солнечный свет. Как будто сексом занимается весь мир, море, небо, все на свете. То щенячий восторг, то форменное свинство. Воздух полнится звуками песен, сотни сразу. В такие моменты он понимал, что значит быть композитором или великим музыкантом. Он становился исполином, набухал величием. Бомба с часовым механизмом.
Часы на стене показывали 11:07. “Сегодня мне повезет”, — клятвенно пообещал он. Рывком выскочив из кровати, сделал десять отжиманий на кафельном полу, все еще влажном после утренней приборки. Потом еще десять. Отжавшись последний раз, Берти растянулся ничком, впечатав губы в прохладные влажные плитки. У него стояло.
Зажмурив глаза, он сунул руку в трусы и стиснул кулак. Милли! Твои глаза. О Милли, я люблю тебя. Милли, о Милли, о Милли. Господи! Руки Милли. Ямочка в основании спины. Прогиб. Не уходи, Милли! Милли? Люби меня? Я!
Он кончил, и семя выплеснулось долгой широкой струей на пальцы и тыльную сторону ладони, на сердечко, на “Милли”.
11:35. Экзамен по истории искусства в два. Десятичасовой выездной семинар по потребительству он уже пропустил. Не повезло.
Он завернул зубную щетку, помазок, бритву и крем в полотенце и направился туда, где в бытность общаги конторским зданием помещался служебный умывальник страхового отдела “Нью-Йорк Лайф”. Он открыл дверь, и зазвучала музыка: “Трах-бах! Ну что мне так кайфово?”
Трах-бах!
Ну что мне так кайфово?
Бум-дам!
А хрен его знает.
Он решил надеть белый свитер с белыми “левис” и белыми же кроссовками. В волосы — успевшие снова почернеть и закурчавиться — он вчесал осветлитель. Оглядел себя в зеркале над раковиной. Улыбнулся. Из динамиков зазвучал любимый “фордовский” рекламный ролик. В одиночку он пустился в пляс на пустом пространстве перед писсуарами, подпевая ролику.
До пристани, где швартовался Южный паром, было пятнадцать минут езды. Официантки “пан-амовского” ресторанчика в павильоне на берегу носили точно такую же форму, как Милли. Хоть это и было ему не по карману, он съел там ленч — точно такой ленч, как Милли, может, прямо сейчас подает на высоте семь тысяч футов. На чай он дал квотер. Теперь — не считая жетона метро, чтобы вернуться в общагу, — у него не оставалось ни цента. Теперь свобода.
Он направился вдоль рядов скамеек, где каждый день усаживались старики и старухи, смотреть на море и ждать смерти. Сегодня утром Берти ненавидел стариков и старух не так сильно, как вчера вечером. Высаженные беспомощными рядами, в ослепительном блеске послеполуденного солнца они казались далеко-далеко, они не представляли угрозы, они не имели значения.
Ветерок с Гудзона пах солью, нефтью и гнилью. Не такой уж и плохой запах. Вдохновляющий. Живи он не сейчас, а столетья назад, может, был бы моряком. В голове промелькнули кусочки из фильмов про корабли. Пинком ноги он пропихнул сквозь щель в ограждении пустую жестянку и проследил взглядом, как та пляшет вверх-вниз на зеленых с черным отливом волнах.
В небе ревели джеты. Джеты сновали во все стороны. Она могла быть на любом из них. Как она сказала неделю назад? “Я буду любить тебя всегда”. Неделю назад?
“Я буду любить тебя всегда”. Будь у него нож, он мог бы вырезать это на чем-нибудь.
Он чувствовал себя невероятно здорово. Абсолютно.
Вдоль берега, придерживаясь за ограждение, прошаркал старик в старом костюме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Есть основания! Он хорошо помнил, что хотел жаловаться еще тогда, но раз все равно прошел, то какого, собственно, черта? Когда писали тесты, в аудиторию залетел воробей. Тот бестолково порхал от одного запертого окна к другому, туда-сюда, туда-сюда. Ну как тут сосредоточишься?
Они решили, что Берти подаст на переосвидетельствование и по Стэнфорду-Бинс, и по Скиннеру-Уоксмэну. Если почему-нибудь в день, назначенный регент-управлением, он почувствует себя неуверенно, можно попросить о переносе. По мнению мистера Мэка, Берти наверняка обнаружит, что все только рады будут пойти ему навстречу.
Проблему, похоже, решили, и Берти приготовился уходить, но мистер Мэк ощущал потребность, чисто ради проформы, осветить еще парочку деталей. Кроме как за наследственные факторы и регент-тесты — и то и другое свидетельствовало о том, что заложено в потенциале, — определенные баллы начислялись и за то, что реально достигнуто. Выдающиеся услуги, оказанные стране или экономике, автоматически давали 25 баллов, но на это вряд ли стоило рассчитывать. Аналогично — проявление физических, умственных или творческих способностей, значительно превышающих, и тэ дэ, и тэ пэ.
Это, по мнению Берти, тоже можно было пропустить.
Однако вот здесь, под карандашной резинкой, значился раздел, над которым стоило бы подумать, — “Образование”. За окончание средней школы Берти уже заработал пять баллов. Если он поступит в колледж…
Что он, офонарел? Колледж — это не для Берти. Он, конечно, не дурак, но и не Исаак Эйнштейн какой-нибудь, с другой стороны.
Как правило, мистер Мэк только поаплодировал бы реализму подобного решения, но в данных обстоятельствах мостов за собой лучше не сжигать. Любой житель города Нью-Йорка имеет право посещать любой из городских колледжей — как студент или, если определенным требованиям не удовлетворяет, как слушатель ДОШ — Дополнительной общеобразовательной школы. Не мешало бы Берти иметь это в виду.
Мистер Мэк чувствовал себя ужасно. Он надеялся, что Берти сумеет увидеть в своей переклассификации скорее временное отступление, чем поражение. Неудача — это еще как посмотреть.
Берти согласился, но и этого было недостаточно для прекращения беседы. Мистер Мэк настоятельно советовал Берти попытаться рассматривать вопросы контрацепции и генетики в возможно более широком контексте. Людей и так уже слишком много, а доступных ресурсов — мало; без какой-нибудь системы добровольного самоограничения людей было бы еще больше, гораздо больше, катастрофически больше. Мистер Мэк надеялся, что когда-нибудь Берти поймет, что регент-система, при всех ее очевидных недостатках, и желательна, и необходима…
Берти пообещал, что попытается, и тогда был отпущен.
Среди бумаг в сером конверте имелся буклет “Ваша регент-классификация”, выпущенный Национальным советом по образованию, в котором говорилось, что единственный способ подготовиться к переэкзаменовке — это развить в себе уверенное, живое расположение духа. Месяцем позже Берти прибыл, куда ему назначалось, на Централ-стрит, в уверенном, живом расположении духа. Только потом, сидя на площади у фонтана и обсуждая тесты с коллегами-мучениками, он осознал, что сегодня пятница, 13 июля. Засада! Не надо было ждать заказного письма, чтобы узнать результат: вишенка, яблочко и бананчик. Тем не менее, письмо ударило как обухом по голове. “Ай-кью” упал на один балл; по шкале творческих способностей Скиннера-Уоксмэна Берти опустился до идиотических четырех баллов. Новый же суммарный результат: 21 балл.
Особенно бесила “четверка” по Скиннеру-Уоксмэну. В первой части теста предлагалось выбрать самую смешную кульминационную фразу из четырех предложенных, и аналогично — с концовками рассказов. В прошлый раз было примерно так же; но потом его отвели в какую-то нелепую пустую комнату. С потолка свисали две веревки; Берти дали плоскогубцы и сказали связать веревки вместе. Снимать веревки с крюков не позволялось.
Это было невозможно. Если держать одну веревку за самый конец, то вторую было не достать ну никак, даже если тянуться носком ноги. Несколько лишних дюймов за счет плоскогубцев картины ничуть не меняли. К концу отведенных десяти минут он был готов вопить в голос. Невозможных задач было еще три, но к тому времени он даже не пытался напрягаться, так, только вяло подергивался.
У фонтана какой-то вундеркинд хренов объяснил, что они все могли бы сделать: привязать плоскогубцы к концу одной из веревок и раскачать, как маятник; потом пойти и взять…
— Знаешь, — перебил вундеркинда Берти, — что бы я лучше привязал туда качаться? Слышь, чудак на букву “м”? Тебя!
Что, согласились остальные, вышло бы куда смешней, чем все их выборы из четырех возможных вариантов, вместе взятые.
Только после того, как погорел с тестами, он сказал Милли, что переклассифицирован. Как раз тогда в их отношениях наметилась некая холодность — ничего серьезного, так, облачко набежало на солнце, — но все равно Берти опасался, как она может отреагировать и не станет ли обзываться. На деле же Милли проявила самый настоящий героизм — воплощенные нежность, забота и бескомпромиссная решительность. Раньше она и не понимала, говорила Милли, насколько любит Берти; насколько он ей нужен. Теперь она любит его еще сильнее, когда… можно было и не объяснять: все читалось в их лицах, в глазах, черных и блестящих у Берти, карих с золотистыми искорками у Милли. Она пообещала, что пройдет с ним через это испытание рука об руку. Подумать только, диабет! И даже не у него! Чем больше она об этом думала, тем сильнее распалялась, тем решительней намеревалась не дать какому-то там бюрократическому Молоху строить перед ней и Берти Господа Бога. (Молоху?) Если Берти готов пойти в Барнардскую ДОШ, Милли готова ждать его сколько потребуется.
Четыре года, как выяснилось. Система баллов была так замастырена, что до выпуска каждый год считался всего за полбалла, зато выпуск — сразу за четыре. Не упрись Берти рогом в переэкзаменовку, добрал бы до двадцати пяти баллов за два года. Теперь в натуре придется за диплом горбатиться.
Но он любил Милли, и он хотел на Милли жениться, и что бы там ни говорили, а брак без детей — это не брак.
Он пошел в Барнард. Что, был какой-то выбор?
3
Утром перед экзаменом по истории искусства Берти лежал на кровати в пустой комнате общаги, дремал и думал о любви. Снова заснуть ему не удавалось и вставать тоже не хотелось. Тело его под завязку переполняла энергия, хлестала через край, но это не была энергия вставать, чистить зубы и спускаться завтракать. В любом случае завтракать было поздно; да ему и тут неплохо.
Через южное окно вливался солнечный свет. Ветерок взъерошил пожелтевшие листки, прикнопленные к доске объявлений, колыхнул рубашку, подвешенную к карнизу, и дыханием коснулся пушка на тыльной стороне ладони Берти — там, где имя ее смазалось до пятна внутри сердечка, выведенного шариковой ручкой. Он перевернулся на левый бок, позволив одеялу сползти на пол. Оконная рама заключала в себе прямоугольник идеально-голубого неба. Дивно! На дворе март, но такое ощущение, будто апрель или май. Дивный день предстоит, дивная весна. Он почувствовал это мышцами груди и живота, когда глубоко втянул воздух.
Весна! Потом лето. Легкий ветерок. Можно без рубашки.
Прошлым летом в Грэйт-Киллз-харбор, горячий песок, волосы Милли ерошит свежий бриз. Снова и снова рука ее поднимается откинуть челку, будто вуаль. О чем они говорили весь тот день? Обо всем. О будущем. Об ее никчемушном отце. Милли все была готова отдать, лишь бы вырваться из 334 и зажить своей жизнью. Теперь, работая на авиакомпанию, она могла претендовать на место в какой-нибудь общаге поприличней; хотя для нее — не привыкшей, в отличие от Берти, к коммуналкам — это, наверно, будет тяжеловато. Но со временем, со временем…
Лето. Триумфальный проход рука об руку среди простертых на песке тел, лужайки плоти. Втирать ей лосьон. Летнее волшебство. Рука его скользит. Ничего определенного, затем определенней донельзя, как солнечный свет. Как будто сексом занимается весь мир, море, небо, все на свете. То щенячий восторг, то форменное свинство. Воздух полнится звуками песен, сотни сразу. В такие моменты он понимал, что значит быть композитором или великим музыкантом. Он становился исполином, набухал величием. Бомба с часовым механизмом.
Часы на стене показывали 11:07. “Сегодня мне повезет”, — клятвенно пообещал он. Рывком выскочив из кровати, сделал десять отжиманий на кафельном полу, все еще влажном после утренней приборки. Потом еще десять. Отжавшись последний раз, Берти растянулся ничком, впечатав губы в прохладные влажные плитки. У него стояло.
Зажмурив глаза, он сунул руку в трусы и стиснул кулак. Милли! Твои глаза. О Милли, я люблю тебя. Милли, о Милли, о Милли. Господи! Руки Милли. Ямочка в основании спины. Прогиб. Не уходи, Милли! Милли? Люби меня? Я!
Он кончил, и семя выплеснулось долгой широкой струей на пальцы и тыльную сторону ладони, на сердечко, на “Милли”.
11:35. Экзамен по истории искусства в два. Десятичасовой выездной семинар по потребительству он уже пропустил. Не повезло.
Он завернул зубную щетку, помазок, бритву и крем в полотенце и направился туда, где в бытность общаги конторским зданием помещался служебный умывальник страхового отдела “Нью-Йорк Лайф”. Он открыл дверь, и зазвучала музыка: “Трах-бах! Ну что мне так кайфово?”
Трах-бах!
Ну что мне так кайфово?
Бум-дам!
А хрен его знает.
Он решил надеть белый свитер с белыми “левис” и белыми же кроссовками. В волосы — успевшие снова почернеть и закурчавиться — он вчесал осветлитель. Оглядел себя в зеркале над раковиной. Улыбнулся. Из динамиков зазвучал любимый “фордовский” рекламный ролик. В одиночку он пустился в пляс на пустом пространстве перед писсуарами, подпевая ролику.
До пристани, где швартовался Южный паром, было пятнадцать минут езды. Официантки “пан-амовского” ресторанчика в павильоне на берегу носили точно такую же форму, как Милли. Хоть это и было ему не по карману, он съел там ленч — точно такой ленч, как Милли, может, прямо сейчас подает на высоте семь тысяч футов. На чай он дал квотер. Теперь — не считая жетона метро, чтобы вернуться в общагу, — у него не оставалось ни цента. Теперь свобода.
Он направился вдоль рядов скамеек, где каждый день усаживались старики и старухи, смотреть на море и ждать смерти. Сегодня утром Берти ненавидел стариков и старух не так сильно, как вчера вечером. Высаженные беспомощными рядами, в ослепительном блеске послеполуденного солнца они казались далеко-далеко, они не представляли угрозы, они не имели значения.
Ветерок с Гудзона пах солью, нефтью и гнилью. Не такой уж и плохой запах. Вдохновляющий. Живи он не сейчас, а столетья назад, может, был бы моряком. В голове промелькнули кусочки из фильмов про корабли. Пинком ноги он пропихнул сквозь щель в ограждении пустую жестянку и проследил взглядом, как та пляшет вверх-вниз на зеленых с черным отливом волнах.
В небе ревели джеты. Джеты сновали во все стороны. Она могла быть на любом из них. Как она сказала неделю назад? “Я буду любить тебя всегда”. Неделю назад?
“Я буду любить тебя всегда”. Будь у него нож, он мог бы вырезать это на чем-нибудь.
Он чувствовал себя невероятно здорово. Абсолютно.
Вдоль берега, придерживаясь за ограждение, прошаркал старик в старом костюме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44