Можно подумать, меня пальцем тронь, и я рассыплюсь, как эти, ну как их… Я родилась в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, когда первые люди летали на Луну. Тысяча — девятьсот — шестьдесят — седьмой. Мне еще и шестидесяти нет, а если б и было, что, это незаконно? Нет, ты послушай: пока я в состоянии взбираться по нашим ступенькам, могут обо мне не беспокоиться. Вот с лифтами — это просто преступление. Не помню уж, когда… Нет, секундочку, помню. Тебе было восемь, и только мы заходили в кабину, ты тут же в рев. Правда, ты почти всегда ревел. Это я тебя испортила, а сестричке уже было с кого брать пример. Помнится, как-то прихожу я домой, а ты в Лоттином платье, с помадой и все такое прочее; подумать только, она тебе помогала. И я пресекла, на корню! Я б еще поняла, если б это была Крошка. Она сама такая. Я всегда говорила миссис Хольт, когда та еще была жива, у нее были такие старомодные представления, у миссис Хольт, так я ей всегда говорила, что пока Крошка получает что ей надо, это не ее дело и не мое. Да и в любом случае, что ни говори, а Крошка всегда была ни кожи, ни рожи, не то что Лотти — та была просто красавица. Еще в школе. По полдня у зеркала торчала, и язык не поворачивался ее упрекнуть. Как кинозвезда.
Она понизила голос, будто собиралась поведать секрет защитного цвета пленке обезвоженного растительного масла на своем коффе.
— А потом пойти и… Глазам своим не могла поверить, когда увидела его. Разве это предрассудок — хотеть для своих детей лучшей доли? Тогда я с предрассудками. Красивый парнишка, спорить не буду, и даже, наверно, по-своему сообразительный. Он писал ей стихи. По-испански, чтобы я ничего не могла понять. Я сказала ей: Лотти, это твоя жизнь, иди делай что хочешь, только не говори потом, что это все мои предрассудки. Таких слов мои дети от меня никогда не слышали и не услышат. В институтах мы, может, и не учились, но умеем отличать… хорошее от плохого. На свадьбу она то голубое платье надела, а я ни слова не сказала, какое оно короткое. Так красиво. До сих пор слезы на глаза наворачиваются. — Она сделала паузу. Потом, с превеликим тщанием выделяя каждое слово, будто бы это единственное неопровержимое заключение, которого от нее безжалостно требуют столь многочисленные обстоятельства: — Он всегда был очень вежливый.
Следующая долгая пауза.
— Боз, ты меня не слушаешь.
— Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.
— Кто?
Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.
— Шурин?
— Именно, — кивнула миссис Хансон. — Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. — Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.
— Она? Кто?
Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.
— Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. — Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.
— А ты все так же? — спросила она.
— Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.
— Попробуй скажи это своей сестре.
— Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.
Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.
Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.
Один конверт.
— Это мне? — поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.
— Это для Лотти, — объявила она, распечатывая конверт. — Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.
— Что пишут?
— Что они ее берут. Годовая стипендия — шесть тысяч долларов.
— Бог ты мой. Здорово.
Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.
Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.
3
Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу — по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” — переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.
— Бедный Боз, — проговорила она.
— Бедный Боз, — согласился он.
— С другой стороны, ты удрал от всего этого. — Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.
— И бедная Крошка.
— Крошка тоже бедная, — согласился он.
— Потому что мне никуда не деться.
Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.
— Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.
— Ну, Крошка, хватит!
— Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.
— Смазливая рожица еще не значит…
— Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа — и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.
Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным — этого он не позволит никому.
— Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил — и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
— Бр-р! — передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же — никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он — пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
— Не то чтоб я против республиканства, — дипломатично добавил он. — Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
— Просто ты не пробовал, — уязвленно отпарировала она.
— Пробовал, пробовал. Миллион раз.
— Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
— На сборище к Януарии пойдешь?
— Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
— Ну, Крошка…
— На полном серьезе. — Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
— Давным-давно, в детстве, — мечтательно начал Боз, — когда мы только-только переехали…
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться — как правило, ночью, — и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть — словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
— Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
— Приятно провести время, — пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели — сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, — весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
— Самый лучший возраст, сорок три, — повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
— Лучше, чем двадцать один?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Она понизила голос, будто собиралась поведать секрет защитного цвета пленке обезвоженного растительного масла на своем коффе.
— А потом пойти и… Глазам своим не могла поверить, когда увидела его. Разве это предрассудок — хотеть для своих детей лучшей доли? Тогда я с предрассудками. Красивый парнишка, спорить не буду, и даже, наверно, по-своему сообразительный. Он писал ей стихи. По-испански, чтобы я ничего не могла понять. Я сказала ей: Лотти, это твоя жизнь, иди делай что хочешь, только не говори потом, что это все мои предрассудки. Таких слов мои дети от меня никогда не слышали и не услышат. В институтах мы, может, и не учились, но умеем отличать… хорошее от плохого. На свадьбу она то голубое платье надела, а я ни слова не сказала, какое оно короткое. Так красиво. До сих пор слезы на глаза наворачиваются. — Она сделала паузу. Потом, с превеликим тщанием выделяя каждое слово, будто бы это единственное неопровержимое заключение, которого от нее безжалостно требуют столь многочисленные обстоятельства: — Он всегда был очень вежливый.
Следующая долгая пауза.
— Боз, ты меня не слушаешь.
— Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.
— Кто?
Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.
— Шурин?
— Именно, — кивнула миссис Хансон. — Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. — Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.
— Она? Кто?
Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.
— Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. — Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.
— А ты все так же? — спросила она.
— Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.
— Попробуй скажи это своей сестре.
— Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.
Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.
Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.
Один конверт.
— Это мне? — поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.
— Это для Лотти, — объявила она, распечатывая конверт. — Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.
— Что пишут?
— Что они ее берут. Годовая стипендия — шесть тысяч долларов.
— Бог ты мой. Здорово.
Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.
Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.
3
Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу — по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” — переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.
— Бедный Боз, — проговорила она.
— Бедный Боз, — согласился он.
— С другой стороны, ты удрал от всего этого. — Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.
— И бедная Крошка.
— Крошка тоже бедная, — согласился он.
— Потому что мне никуда не деться.
Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.
— Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.
— Ну, Крошка, хватит!
— Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.
— Смазливая рожица еще не значит…
— Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа — и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.
Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным — этого он не позволит никому.
— Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил — и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
— Бр-р! — передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же — никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он — пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
— Не то чтоб я против республиканства, — дипломатично добавил он. — Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
— Просто ты не пробовал, — уязвленно отпарировала она.
— Пробовал, пробовал. Миллион раз.
— Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
— На сборище к Януарии пойдешь?
— Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
— Ну, Крошка…
— На полном серьезе. — Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
— Давным-давно, в детстве, — мечтательно начал Боз, — когда мы только-только переехали…
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться — как правило, ночью, — и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть — словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
— Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
— Приятно провести время, — пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели — сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, — весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
— Самый лучший возраст, сорок три, — повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
— Лучше, чем двадцать один?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44