— Лен! — протянула она руку, готовая прощать или молить о прощении.
Быстро! Как все чудовищно быстро!
Она вышла за ним в коридор, несчастная, в слезах, в страхе.
— Лен, — молила она, — ну посмотри на меня!
Он неумолимо шагнул на лестницу, но на первой же ступеньке картонка зацепилась за перила и развернулась. Книги рассыпались по площадке.
— Сейчас принесу другую сумку, — сказала она, быстро и безошибочно прикинув, что может заставить его задержаться. Он помедлил.
— Лен, пожалуйста, не уходи. — Миссис Хансон набрала полные горсти бордовой шерсти. — Лен, я люблю тебя!
— Мать-перемать, так я и думал!
Он отшатнулся. Она подумала, что он падает, и взвизгнула. Секундой позже она осталась наедине с книгами. Узнав толстый черный учебник, она поддала тот ногой за перила. Потом остальные — что вниз по лестнице, что в бездну колодца. На веки вечные.
— Он оказался вегетарианец, — объяснила на следующий день миссис Хансон на вопрос Лотти, что стало с жильцом. — Он не мог жить там, где употребляют мясо.
— Трудно, что ли, было заранее сказать?
— Именно, — с горечью согласилась миссис Хансон. — Так я и подумала.
Часть IV. Лотти
26. Сообщения получены (2024)
С финансовой точки зрения, быть вдовой оказалось куда выгодней, нежели замужем. Теперь Лотти могла позвонить Джерри Лайтхолл и сказать той, что не нужна Лотти ее работа, да и ничья вообще. Она была свободна и даже более чем. Кроме еженедельного — и поступающего отныне без перебоев — пособия, Лотти выплатили кругленькую сумму в пять тысяч долларов от “Бельвью”. С разрешения Лотти владелец Эбингдона дал в газету объявление о продаже того, что осталось от “Принцессы Кэсс”, и выручил 860 долларов, списав себе за посредничество проценты не более чем разумные. Даже выложив целое состояние за погребальную службу, на которую все равно никто не явился, и расквитавшись со всякими семейными долгами, Лотти располагала четырьмя с лишним тысячами долларов, с которыми могла поступать, как заблагорассудится. Четыре тысячи долларов: первой ее реакцией был страх. Она положила деньги в банк и постаралась о них забыть.
Только через несколько недель она узнала от дочери вероятную причину самоубийства. Ампаро слышала от Бет Хольт, которая восстановила общую картину из разрозненных отцовских реплик и того, что уже было известно. Оказывается, Хуан давно связался с воскресенцами. То ли в “Бельвью” как-то пронюхали (что маловероятно), то ли на администрацию по неизвестным причинам надавили, чтоб искали козла отпущения: Хуана. Очевидно, тот заранее понял, что надвигается, и вместо того, чтобы смирно сыграть свою жертвенную роль (в самом худшем случае дело ограничилось бы двумя — тремя годами), нашел такой вот способ выйти из игры с незапятнанной честью. Честь: сколько он ни втолковывал Лотти свою замысловатую систему определения, какие квадраты белые, какие черные и как между ними двигаться, но разбиралась во всем этом она не лучше, чем в двигателе под капотом “Принцессы Кэсс”, в мире мужской математики — своевольной, мелочной и смертельной.
Эмоционально все было не так плохо, как она ожидала. Выплакалась она вволю, но скорбь имела свои границы. Похоже, хуановская благожелательная индифферентность оказалась-таки заразной, а Лотти и не заметила. В промежутках между приступами траура она испытывала необъяснимое облегчение. Подолгу отправлялась гулять в незнакомые районы. Дважды заходила навестить места своей прежней работы, но оба раза без толку, в смущение только всех вгоняла. Бывать у Друзей Вселенной она стала чаще, два вечера в неделю, и одновременно развернула изыскания в других направлениях. Однажды, закинувшись, как никогда раньше, она забрела в “Бонвит”, исключительно по той причине, что проходила мимо по 14-й и решила, что внутри, видимо, прохладней, чем на сентябрьском асфальте. Вид стендов и прилавков подействовал на нее, как если бы вдохнуть полной грудью амилнитрат, приняв предварительно морбианин. Цвета, гигантское пространство, шум ошеломили ее, породив сперва ужас, потом — неуклонно растущий восторг. Она работала тут почти год, и ничего особенного — и в магазине вроде бы все оставалось так же. Но теперь! Казалось, она забрела в исполинский свадебный пирог, где воплотились все самые заветные желания, призывно маня дотронуться, вкусить, урвать и насладиться. Она протянула руку погладить податливую материю — гладко-черную, шершаво-коричневую, серую, ласковую, словно речной ветерок. Ей хотелось всего.
Она принялась снимать вещи в вешалок, брать с прилавков и складывать в свой баул. Ну не удивительно ли, как кстати тот оказался под рукой! Она поднялась на второй этаж за туфельками, желтыми туфельками, красными туфельками с толстыми ремешками, хрупкими туфельками серебристого плетения, и на четвертый за шляпкой. А платья! “Бонвит” буквально ломился платьями самых разных фасонов, расцветок и длины — словно огромное войско бесплотных духов, ожидающих, чтоб их призвали на землю и назвали по именам. Платья — туда же.
Спустившись с высот на ступеньку-другую, она осознала, что с нее не сводят глаз. Собственно, за ней ходили по пятам, и не только штатный детектив. Ее окружало кольцо лиц; лица казались далеко-далеко внизу и будто бы голосили: “Прыгай! Ну прыгай же! Чего не прыгаешь?” Она прошагала к кассе посередине зала и вывалила содержимое баула в корзину. Кассир содрал ценники и последовательно ввел в аппарат, цифру за цифрой. Сумма росла выше и выше, умопомрачительно, пока кассир не спросил с убийственным сарказмом:
— Наличными или как?
— Наличными, — ответила она и помахала своей новенькой чековой книжкой перед самой его куцей бородкой. Когда он спросил удостоверение личности, она зарылась в устилающий дно сумочки хлам и наконец выудила “бонвитовский” служебный пропуск, пожеванный и выцветший. На выходе она церемонно приподняла новую шляпку — безразмерное, с добродушно поникшими мягкими полями недоразумение, струящее разнокалиберные черные (потому что она вдова) ленточки, — и широко улыбнулась местному детективу, ни на шаг не отстававшему от нее и после кассы.
Дома обнаружилось, что платья, блузки, белье — все как на подбор малы; ничего впору и рядом не лежало, световых лет эдак на несколько. Она отдала Крошке единственное платье, которое и без помощи фармакохимии смотрелось сравнительно жизнеутверждающе, шляпку оставила из сентиментальных соображений, а остальное на следующий день отослала назад с Ампаро, — та уже в одиннадцать лет умудрялась настоять на своем при общении с работниками сферы обслуживания.
(После того как Лотти подписала заявление насчет перевода в Лоуэнскую школу, Ампаро вела себя с матерью достаточно терпимо. Как бы то ни было, а в битве за возврат товара она оттянулась на полную катушку. Добиться наличности не удалось, но Ампаро выцыганила то, что устраивало ее даже лучше, “бонвитовскую” кредитную карточку, действительную во всех отделах. Остаток дня она выбирала себе новый школьный гардероб, методично, меццо-форте, в надежде, что, отбушевав, мама осознает, что выводить дочь в свет следует в настоящей одежде, и позволит ей оставить ну хоть половину добычи. Побушевала Лотти качественно, с писком и с визгом и с парой-тройкой звонких шлепков ремнем, но когда кончился вечерний выпуск новостей, все, похоже, было забыто, как будто Ампаро ничего такого и не натворила, ну не серьезней, чем просто в витрины поглазеть. Тем же вечером Лотти расчистила целый ящик в секретере под новые приобретения. “Господи, — подумала Ампаро, — совсем уже старуха в маразме!”)
В самом скором времени после этой авантюры Лотти обнаружила, что на 175 фунтах (цифра сама по себе малоприятная) ей уже не удержаться; что набирает вес. Она купила кока-кольный автомат, и любимым ее досугом стало валяться в постели, слушая, как тихонько шипит в горле газировка, но сколь низкокалорийным ни было бы это невинное развлечение, вес все равно набирался, и тревожными темпами. Объяснение было физиологическое: она слишком много ела. Скоро Крошке хочешь не хочешь, а придется отказаться от вежливых экивоков в том духе, что у сестры, мол, рубенсовская фигура, и признать, что та попросту толстуха. Тогда Лотти ничего не останется, кроме как тоже признать. Ты толстуха, говорила она себе, глядя на отражение в темном окне гостиной. Толстуха! Но это не помогало, или если помогало, то недостаточно: ей не верилось, что в зеркале она видит себя. Она —Лотти Хансон, кровь с молоком; толстуха — это кто-то другая.
Как-то рано утром поздней осенью, когда вся квартира провоняла ржавчиной (ночью производился пробный пуск парового отопления), ее осенило, причем в терминах самых незамысловатых, что же не так: “Ничего не осталось”. Она мысленно твердила эту фразу как молитву, и с каждым повторением смысл ширился и ширился. Весь сумбур ощущений медленно пропитывался ужасом нового осознания, пока ужас не обратился в свою противоположность. “Ничего не осталось”: так возрадуйтесь же. Чем таким она когда-либо владела, лишиться чего не было б освобождением? Собственно, она до сих пор цеплялась слишком за многое. Не скоро еще она будет вправе сказать, что не осталось ничего, абсолютно, совершенно, совсем ничего. Потом, как это бывает с откровениями, ослепительное сияние померкло, оставив от фразы тускло мерцающие угольки. Повеяло ржавой вонью, и разболелась голова.
Иное утро — иное пробуждение. Что у всех пробуждений было общего, так это что она оказывалась на самой грани некоего эпохального события — только глядя не в ту сторону, как туристы на календаре в гостиной с видом Большого каньона “До”, улыбающиеся в камеру и думать забывшие про то, что у них за спиной. Единственное, в чем она была уверена, так это что от нее потребуется нечто, некое действие, непомерно масштабнее всех действий, какие ей случалось производить в жизни, что-то вроде жертвы. Но какой? Но когда?
Тем временем ее регулярный религиозный опыт расширился вплоть до включения в свою орбиту “почтовых” сеансов в Альберт-отеле. Преподобная Инее Рибера из Хьюстона, штат Техас, являла собой реверс той медали, на аверсе которой изображалась бы немезида Лоттиного десятого класса, старая миссис Силлз. Разговаривала преподобная Рибера, кроме как когда в трансе, тем же мелодичным учительским голоском — открытые “р”, лабиализованные гласные, шипящие с присвистом. Наименее вдохновенные из ее посланий представляли ту же унылую смесь завуалированных угроз и опрометчивого подтекста. Правда, если у Силлз были свои любимчики, преподобная Рибера испепеляла презрением беспристрастно, что делало ее если не симпатичней, то в обращении сравнительно проще.
К тому же Лотти хорошо понимала, что заставляет ту бросаться на всех и вся. Преподобная Рибера не мухлевала. Настоящий контакт удавался ей далеко не всегда, но когда удавался, тут уж без дураков. Духи, овладевавшие ей, особо не миндальничали, но стоило тем обозначить свое присутствие, как издевки, угрозы аневризма или финансового краха сменялись тихими бессвязными описаниями потустороннего мира. Духи эти не давали, как обычно, бесчисленных советов — их послания звучали неуверенно, гипотетически, даже горестно и озадаченно. Они осторожно намекали на дружбу или примирение, затем уносились прочь, словно б опасаясь отказа. Именно — и неизменно — во время таких посещений, когда преподобная Рибера столь явно пребывала не в себе, она произносила тайное слово или упоминала какую-нибудь исполненную значения деталь, доказывавшие, что слова ее — не просто спиритические излияния туманного далека, но доподлинные вести от настоящих, известных людей. Например, первое из хуановских сообщений вне всякого сомнения исходило действительно от него, потому что, вернувшись домой, Лотти смогла раскопать те же самые слова в одном из писем от Хуана двенадцатилетней давности:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44