— Она сбросила его руку.
— Думаешь, я сдрейфил.
— Может, лучше бы тебе как раз дрейфить.
— Может, тебе лучше бы заткнуться и оставить это мне. Я сказал, что умочим. Значит, умочим.
— Его?
— Ладно. Только, Ампаро… надо бы придумать, как этого деятеля звать, кроме “грязный старикашка”.
Она перекатилась у него из подмышки и поцеловала его. Мелкая испарина покрывала их с ног до головы. Лето заблистало восторгом первого вечера. Они ждали так долго, и наконец занавес поднимался.
День “М” назначили на первый июльский уик-энд, патриотический праздник. Компьютерам наверняка получится уделить время и собственным нуждам (которые характеризовались, кто во что горазд, как “исповедь”, “сон” или “плановый проблев”), и Баттери-парк будет, как никогда, пуст.
Тем временем их проблемы сводились к тому же, к чему у всех детей на каникулах, а именно, как убить время.
Конечно, книги, конечно, шекспировские марионетки, если не лень было стоять в очереди, конечно, всегда ящик, а когда сиднем сидеть доставало хуже горькой редьки — гонки с препятствиями в Централ-парке, только народу там было что леммингов. Баттери никогда не ставил перед собой задачи удовлетворить чьим-то нуждам, так что столпотворение там случалось редко. Если б александрийцев собралось побольше и не лень было б отвоевывать место под солнцем, можно было бы погонять мяч. Ладно, следующим летом…
Что еще? Конечно, политические марши, а для аполитичных, в меру аполитичности каждого, соответствующая религия. Не говоря уж о танцульках — но Лоуэнская школа намертво отбила у них тягу к большинству подобного толка любительских мероприятий.
Что до верховного досуга — секса, — для большинства их, кроме Маленького Мистера Губки Бантиком с Ампаро (да и для них тоже, когда дело доходило до оргазма), тот все еще был чем-то происходящим на экране, дивной гипотезой, которой не хватало эмпирического доказательства.
Так или иначе, все это было потребительство, чем бы им ни пришло в голову заняться, а пассивность их уже утомила (кого нет?). Им было двенадцать, или одиннадцать, или десять, и им надоело ждать. Чего ждать, спрашивали они.
Так что, кроме как когда они просто бездельничали и слонялись сольно, все эти потенциальные возможности — книги, марионетки, спорт, искусство, политика и религии — относились к той же категории полезности, что знаки отличия или уик-энд в Калькутте (название, которое до сих пор можно найти на некоторых старых картах Индии). Жизнь их ничто не расцвечивало, а лето их проходило, как любое другое лето испокон веку. Они плюхались в траву, хандрили, предавались праздности, подтрунивали друг над другом и выражали недовольство. Они разыгрывали в лицах бессвязные, стыдливые фантазии и вели длинные отвлеченные споры на периферийные темы бытия — о повадках тропических животных, или как делают кирпичи, или об истории Второй мировой.
В один прекрасный день они суммировали все имена, вырезанные в камне на монументах солдатам, морякам и летчикам. Цифра, к которой они пришли, оказалась 4800.
— Ничего ж себе, — высказался Танкред.
— Но это же не могут быть все! — настойчиво произнесла Мэри-Джейн, взяв на себя роль гласа народа. Даже “ничего ж себе” прозвучало с откровенной иронией.
— Почему б и нет? — спросил Танкред, который никогда не мог найти в себе силы удержаться, чтобы не перечить. — Это по всем штатам и по всем родам войск. Наверняка тут все — иначе те, чьих родственников забыли, подняли бы хай до небес.
— Так мало? Тут и на одно сражение не наберется.
— Может быть… — тихо начал Сопеля. Но к нему редко прислушивались.
— Тогда воевали по-другому, — объяснил Танкред, авторитетно, как политический обозреватель в прайм-тайм. — Тогда больше в дорожных авариях гибло, чем на войне. Факт.
— Но четыре тысячи восемьсот?
— … лотерея?
Челеста отмахнулась от всего, что было сказано Сопелем и что он когда-либо вообще скажет.
— Танкред, Мэри-Джейн права. Цифра просто смехотворная. Да в ту же самую войну немцы отправили в газовые камеры семь миллионов евреев.
— Шесть миллионов евреев, — поправил Маленький Мистер Губки Бантиком. — Но идея-то та же. Может, этих всех поубивало в какую-то одну кампанию.
— Тогда так бы и говорилось, — был непреклонен Танкред и даже добился под конец поголовного признания, что 4800 — цифра впечатляющая, особенно если каждое имя выбито в камне.
В парке был увековечен другой примечательный факт статистики: за тридцать пять лет через Кэстл-Клинтон иммигрировали в Соединенные Штаты 7,7 миллиона человек.
Маленький Мистер Губки Бантиком сел и подсчитал, что если выдолбить на таких же плитах, как те, где перечисляются солдаты, матросы и летчики, имена всех иммигрантов, с указанием страны, то плит потребуется 12 800, а если их все поставить, то они займут пять квадратных миль, или весь Манхэттен отсюда и до 26-й стрит. Только стоит ли, в конце-то концов, напрягаться? Что, так уж сильно все изменится по сравнению с тем, что сейчас?
Алена Ивановна:
На морские волны его загорелой лысины неведомый картограф нанес архипелаг коричневых островов неправильной формы. Пучки волос в глубине материковой части выступали открытыми залежами мрамора, особенно борода, белая, ломкая и в завитках. Зубы — стандартные собесовские; одежда — настолько чистая, насколько это вообще возможно для ткани столь древней. И воняло от него не так чтоб особенно. Но все же…
Мойся он хоть каждое утро, все равно, взглянув на него, вы бы думали, что он грязен, — как кажется, что паркет в некогда зажиточном доме требует полировки буквально через несколько секунд после того, как был отдраен до блеска. Грязь въелась в морщинистую плоть, в вечные складки одежды и отделилась бы лишь в результате хирургического вмешательства либо сожигания.
Привычки его отличались упорядоченностью, словно горошинки на салфетке в горошек. Жил он в общаге “Челси” для престарелых; этим открытием они были обязаны ливню, который заставил его добираться домой на метро, а не, как обычно, на своих двоих. Если ночь выдавалась теплая, он мог заночевать и прямо в парке, устроившись в какой-нибудь из бойниц Кэстл-Клинтона. Ленч он покупал на Уотер-стрит, в спецбакалее “Дюма-сын”: сыр, импортные фрукты, копченая рыба, бутылка сливок, пища богов. В остальном он обходился так — хотя наверняка общага удовлетворяла наиболее прозаические бытовые потребности вроде завтрака. Странный, что ни говори, способ избавляться от выцыганенных квотеров; коллеги по ремеслу тратились, как правило, на наркоту.
Профессиональный подход его сводился к неприкрытой агрессии. Например, сунуть ладонь к самому лицу и: “Что скажешь, парень?” Или, доверительным тоном: “Мне нужно шестьдесят центов, до дому добраться”. Удивительно даже, как часто ему перепадало; впрочем, ничего удивительного. Он обладал харизмой.
А кто полагается на харизму, тому ствол ни к чему.
Что до возраста, то ему могло быть шестьдесят, семьдесят, семьдесят пять, даже чуть больше или гораздо меньше. В зависимости от того, какую жизнь он вел и где. Происхождение акцента никому определить не удалось. Не английский, не французский, не испанский и, вероятно, не русский.
Кроме берлоги в толще камня Кэстл-Клинтона, он четко предпочитал еще два места. Первое, широкая мощеная дорожка вдоль воды. Это был его рабочий участок — вдоль каменной стены и до самого концессионерского лотка. Явление какого-нибудь из больших военно-морских турлайнеров, “Даны” или “Мелвилла”, заставляло его (вместе со всеми, кто был в парке) замереть как вкопанного, будто мимо проплывал целый военно-морской парад — белый, беззвучно, медленно, как во сне. Это была часть истории, и даже александрийцев должным образом впечатляло, хотя трое из них плавали по турпутевке на остров Андроса и обратно. Иногда, правда, он подолгу стоял у ограждения без какой бы то ни было причины, просто смотрел на небо над Джерси и на берег Джерси. По прошествии некоторого времени он иногда принимался говорить сам с собой, шептать едва слышно, но очень серьезно, судя по тому, как морщил лоб. За все время наблюдений он ни разу не присаживался на скамейки.
Вторым его излюбленным местом был птичник. Когда прочими пернатые игнорировались, он жертвовал орешки или хлебные крошки на поддержание птичьего рода: голубей, попугаев, семейства малиновок и пролетарской стаи гаичек (если верить табличке) — хотя Челеста не поленилась справиться в библиотеке и утверждала, что гаички суть не более чем подвид воробьев и вообще ближайшие родственники синиц, только пороскошней прикинутые. Естественно, и тут не обходилось без воинствующей мисс Краус с ее плакатиком. Другая примечательная ее черта (может, потому, собственно, никто ее и не гнал), это что ни при каких обстоятельствах она не снисходила до спора. Даже сочувствующих она удостаивала разве что мрачной улыбки да короткого кивка.
Как-то во вторник, за неделю до дня “М” (дело было ранним-ранним утром, и стычку наблюдали только трое александрийцев), Алена задвинул свою привычную сдержанность в настолько дальний угол, что попытался побазарить с мисс Краус.
Он остановился прямо перед ней и для начала принялся читать вслух, с тем самым мучительно неопределенным акцентом, плакат про “ОСТАНОВИТЬ БОЙНЮ!”:
— Так называемые “продфермы” министерства внутренних дел правительства Соединенных Штатов Америки, под тайным руководством сионистского фонда Форда, систематически отравляют Мировой океан. Это ли “применение ядерной энергии в мирных целях”? Конец цитаты, “Нью-Йорк Таймc”, второе августа две тысячи двадцать четвертого года. Или новый “Мундоггл”!! “Мир природы”, январь. Можем ли мы позволить себе оставаться равнодушными? Ежедневно пятнадцать тысяч чаек погибают как прямое следствие cистематического геноцида, а выборные должностные лица занимаются фальсификацией и подтасовкой. Узнайте факты из первых рук! Пишите своему конгрессмену! Вас должны услышать!!!
Алена бубнил и бубнил, а мисс Краус становилась пунцовей и пунцовей. Стиснув бирюзовую ручку от швабры, к которой был прискоблен плакат, она принялась спазматически водить им вверх-вниз, будто этот тип с иностранным акцентом — взгромоздившаяся на поперечину плаката хищная птица.
— Вы так думаете? — поинтересовался он, дочитав, несмотря на отвлекающий маневр с поддергиваньем, до подписи. Он почесал в своей косматой бороде и философски наморщился. — Мне хотелось бы узнать обо всем этом побольше — да, пожалуй, что так. Мне интересно, что думаете вы.
Ужас парализовал ее конечности. Глаза плотно зажмурились, но она заставила веки разойтись.
— Может, — безжалостно продолжал он, — как-нибудь надо бы все это обсудить. Когда вы будете более… настроены на беседу. Хорошо?
Она выдавила улыбку и едва заметно кивнула. Тогда он отошел. На какое-то время она была в безопасности и все равно выждала, пока он отойдет чуть ли не к самой воде, и только тогда позволила воздуху ворваться в легкие. Один глубокий вдох — и мышцы рук оттаяли, забились дрожью.
День “М” был квинтэссенцией лета, каталогом всего, что живописцы так любят живописать — облаков, флагов, листьев, людей на загляденье, а на заднем плане плоское пустое безмятежно-голубое небо. Первым на место явился Маленький Мистер Губки Бантиком, а последним — Танкред, в чем-то вроде кимоно (которое скрывало стыренный “люгер”). Челеста так и не пришла. (Она только что узнала, что получила по школьному обмену семестровую стипендию в Софии.) Они решили, что обойдутся и без Челесты, но вот второе наличие отсутствия сорвало все планы. Намеченная жертва днем “М” проманкировала. Сопеле, голос которого по телефону больше всех походил на взрослый, поручили сбегать в вестибюль Сити-банка и звякнуть на 16-ю западную стрит, в общагу для престарелых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Думаешь, я сдрейфил.
— Может, лучше бы тебе как раз дрейфить.
— Может, тебе лучше бы заткнуться и оставить это мне. Я сказал, что умочим. Значит, умочим.
— Его?
— Ладно. Только, Ампаро… надо бы придумать, как этого деятеля звать, кроме “грязный старикашка”.
Она перекатилась у него из подмышки и поцеловала его. Мелкая испарина покрывала их с ног до головы. Лето заблистало восторгом первого вечера. Они ждали так долго, и наконец занавес поднимался.
День “М” назначили на первый июльский уик-энд, патриотический праздник. Компьютерам наверняка получится уделить время и собственным нуждам (которые характеризовались, кто во что горазд, как “исповедь”, “сон” или “плановый проблев”), и Баттери-парк будет, как никогда, пуст.
Тем временем их проблемы сводились к тому же, к чему у всех детей на каникулах, а именно, как убить время.
Конечно, книги, конечно, шекспировские марионетки, если не лень было стоять в очереди, конечно, всегда ящик, а когда сиднем сидеть доставало хуже горькой редьки — гонки с препятствиями в Централ-парке, только народу там было что леммингов. Баттери никогда не ставил перед собой задачи удовлетворить чьим-то нуждам, так что столпотворение там случалось редко. Если б александрийцев собралось побольше и не лень было б отвоевывать место под солнцем, можно было бы погонять мяч. Ладно, следующим летом…
Что еще? Конечно, политические марши, а для аполитичных, в меру аполитичности каждого, соответствующая религия. Не говоря уж о танцульках — но Лоуэнская школа намертво отбила у них тягу к большинству подобного толка любительских мероприятий.
Что до верховного досуга — секса, — для большинства их, кроме Маленького Мистера Губки Бантиком с Ампаро (да и для них тоже, когда дело доходило до оргазма), тот все еще был чем-то происходящим на экране, дивной гипотезой, которой не хватало эмпирического доказательства.
Так или иначе, все это было потребительство, чем бы им ни пришло в голову заняться, а пассивность их уже утомила (кого нет?). Им было двенадцать, или одиннадцать, или десять, и им надоело ждать. Чего ждать, спрашивали они.
Так что, кроме как когда они просто бездельничали и слонялись сольно, все эти потенциальные возможности — книги, марионетки, спорт, искусство, политика и религии — относились к той же категории полезности, что знаки отличия или уик-энд в Калькутте (название, которое до сих пор можно найти на некоторых старых картах Индии). Жизнь их ничто не расцвечивало, а лето их проходило, как любое другое лето испокон веку. Они плюхались в траву, хандрили, предавались праздности, подтрунивали друг над другом и выражали недовольство. Они разыгрывали в лицах бессвязные, стыдливые фантазии и вели длинные отвлеченные споры на периферийные темы бытия — о повадках тропических животных, или как делают кирпичи, или об истории Второй мировой.
В один прекрасный день они суммировали все имена, вырезанные в камне на монументах солдатам, морякам и летчикам. Цифра, к которой они пришли, оказалась 4800.
— Ничего ж себе, — высказался Танкред.
— Но это же не могут быть все! — настойчиво произнесла Мэри-Джейн, взяв на себя роль гласа народа. Даже “ничего ж себе” прозвучало с откровенной иронией.
— Почему б и нет? — спросил Танкред, который никогда не мог найти в себе силы удержаться, чтобы не перечить. — Это по всем штатам и по всем родам войск. Наверняка тут все — иначе те, чьих родственников забыли, подняли бы хай до небес.
— Так мало? Тут и на одно сражение не наберется.
— Может быть… — тихо начал Сопеля. Но к нему редко прислушивались.
— Тогда воевали по-другому, — объяснил Танкред, авторитетно, как политический обозреватель в прайм-тайм. — Тогда больше в дорожных авариях гибло, чем на войне. Факт.
— Но четыре тысячи восемьсот?
— … лотерея?
Челеста отмахнулась от всего, что было сказано Сопелем и что он когда-либо вообще скажет.
— Танкред, Мэри-Джейн права. Цифра просто смехотворная. Да в ту же самую войну немцы отправили в газовые камеры семь миллионов евреев.
— Шесть миллионов евреев, — поправил Маленький Мистер Губки Бантиком. — Но идея-то та же. Может, этих всех поубивало в какую-то одну кампанию.
— Тогда так бы и говорилось, — был непреклонен Танкред и даже добился под конец поголовного признания, что 4800 — цифра впечатляющая, особенно если каждое имя выбито в камне.
В парке был увековечен другой примечательный факт статистики: за тридцать пять лет через Кэстл-Клинтон иммигрировали в Соединенные Штаты 7,7 миллиона человек.
Маленький Мистер Губки Бантиком сел и подсчитал, что если выдолбить на таких же плитах, как те, где перечисляются солдаты, матросы и летчики, имена всех иммигрантов, с указанием страны, то плит потребуется 12 800, а если их все поставить, то они займут пять квадратных миль, или весь Манхэттен отсюда и до 26-й стрит. Только стоит ли, в конце-то концов, напрягаться? Что, так уж сильно все изменится по сравнению с тем, что сейчас?
Алена Ивановна:
На морские волны его загорелой лысины неведомый картограф нанес архипелаг коричневых островов неправильной формы. Пучки волос в глубине материковой части выступали открытыми залежами мрамора, особенно борода, белая, ломкая и в завитках. Зубы — стандартные собесовские; одежда — настолько чистая, насколько это вообще возможно для ткани столь древней. И воняло от него не так чтоб особенно. Но все же…
Мойся он хоть каждое утро, все равно, взглянув на него, вы бы думали, что он грязен, — как кажется, что паркет в некогда зажиточном доме требует полировки буквально через несколько секунд после того, как был отдраен до блеска. Грязь въелась в морщинистую плоть, в вечные складки одежды и отделилась бы лишь в результате хирургического вмешательства либо сожигания.
Привычки его отличались упорядоченностью, словно горошинки на салфетке в горошек. Жил он в общаге “Челси” для престарелых; этим открытием они были обязаны ливню, который заставил его добираться домой на метро, а не, как обычно, на своих двоих. Если ночь выдавалась теплая, он мог заночевать и прямо в парке, устроившись в какой-нибудь из бойниц Кэстл-Клинтона. Ленч он покупал на Уотер-стрит, в спецбакалее “Дюма-сын”: сыр, импортные фрукты, копченая рыба, бутылка сливок, пища богов. В остальном он обходился так — хотя наверняка общага удовлетворяла наиболее прозаические бытовые потребности вроде завтрака. Странный, что ни говори, способ избавляться от выцыганенных квотеров; коллеги по ремеслу тратились, как правило, на наркоту.
Профессиональный подход его сводился к неприкрытой агрессии. Например, сунуть ладонь к самому лицу и: “Что скажешь, парень?” Или, доверительным тоном: “Мне нужно шестьдесят центов, до дому добраться”. Удивительно даже, как часто ему перепадало; впрочем, ничего удивительного. Он обладал харизмой.
А кто полагается на харизму, тому ствол ни к чему.
Что до возраста, то ему могло быть шестьдесят, семьдесят, семьдесят пять, даже чуть больше или гораздо меньше. В зависимости от того, какую жизнь он вел и где. Происхождение акцента никому определить не удалось. Не английский, не французский, не испанский и, вероятно, не русский.
Кроме берлоги в толще камня Кэстл-Клинтона, он четко предпочитал еще два места. Первое, широкая мощеная дорожка вдоль воды. Это был его рабочий участок — вдоль каменной стены и до самого концессионерского лотка. Явление какого-нибудь из больших военно-морских турлайнеров, “Даны” или “Мелвилла”, заставляло его (вместе со всеми, кто был в парке) замереть как вкопанного, будто мимо проплывал целый военно-морской парад — белый, беззвучно, медленно, как во сне. Это была часть истории, и даже александрийцев должным образом впечатляло, хотя трое из них плавали по турпутевке на остров Андроса и обратно. Иногда, правда, он подолгу стоял у ограждения без какой бы то ни было причины, просто смотрел на небо над Джерси и на берег Джерси. По прошествии некоторого времени он иногда принимался говорить сам с собой, шептать едва слышно, но очень серьезно, судя по тому, как морщил лоб. За все время наблюдений он ни разу не присаживался на скамейки.
Вторым его излюбленным местом был птичник. Когда прочими пернатые игнорировались, он жертвовал орешки или хлебные крошки на поддержание птичьего рода: голубей, попугаев, семейства малиновок и пролетарской стаи гаичек (если верить табличке) — хотя Челеста не поленилась справиться в библиотеке и утверждала, что гаички суть не более чем подвид воробьев и вообще ближайшие родственники синиц, только пороскошней прикинутые. Естественно, и тут не обходилось без воинствующей мисс Краус с ее плакатиком. Другая примечательная ее черта (может, потому, собственно, никто ее и не гнал), это что ни при каких обстоятельствах она не снисходила до спора. Даже сочувствующих она удостаивала разве что мрачной улыбки да короткого кивка.
Как-то во вторник, за неделю до дня “М” (дело было ранним-ранним утром, и стычку наблюдали только трое александрийцев), Алена задвинул свою привычную сдержанность в настолько дальний угол, что попытался побазарить с мисс Краус.
Он остановился прямо перед ней и для начала принялся читать вслух, с тем самым мучительно неопределенным акцентом, плакат про “ОСТАНОВИТЬ БОЙНЮ!”:
— Так называемые “продфермы” министерства внутренних дел правительства Соединенных Штатов Америки, под тайным руководством сионистского фонда Форда, систематически отравляют Мировой океан. Это ли “применение ядерной энергии в мирных целях”? Конец цитаты, “Нью-Йорк Таймc”, второе августа две тысячи двадцать четвертого года. Или новый “Мундоггл”!! “Мир природы”, январь. Можем ли мы позволить себе оставаться равнодушными? Ежедневно пятнадцать тысяч чаек погибают как прямое следствие cистематического геноцида, а выборные должностные лица занимаются фальсификацией и подтасовкой. Узнайте факты из первых рук! Пишите своему конгрессмену! Вас должны услышать!!!
Алена бубнил и бубнил, а мисс Краус становилась пунцовей и пунцовей. Стиснув бирюзовую ручку от швабры, к которой был прискоблен плакат, она принялась спазматически водить им вверх-вниз, будто этот тип с иностранным акцентом — взгромоздившаяся на поперечину плаката хищная птица.
— Вы так думаете? — поинтересовался он, дочитав, несмотря на отвлекающий маневр с поддергиваньем, до подписи. Он почесал в своей косматой бороде и философски наморщился. — Мне хотелось бы узнать обо всем этом побольше — да, пожалуй, что так. Мне интересно, что думаете вы.
Ужас парализовал ее конечности. Глаза плотно зажмурились, но она заставила веки разойтись.
— Может, — безжалостно продолжал он, — как-нибудь надо бы все это обсудить. Когда вы будете более… настроены на беседу. Хорошо?
Она выдавила улыбку и едва заметно кивнула. Тогда он отошел. На какое-то время она была в безопасности и все равно выждала, пока он отойдет чуть ли не к самой воде, и только тогда позволила воздуху ворваться в легкие. Один глубокий вдох — и мышцы рук оттаяли, забились дрожью.
День “М” был квинтэссенцией лета, каталогом всего, что живописцы так любят живописать — облаков, флагов, листьев, людей на загляденье, а на заднем плане плоское пустое безмятежно-голубое небо. Первым на место явился Маленький Мистер Губки Бантиком, а последним — Танкред, в чем-то вроде кимоно (которое скрывало стыренный “люгер”). Челеста так и не пришла. (Она только что узнала, что получила по школьному обмену семестровую стипендию в Софии.) Они решили, что обойдутся и без Челесты, но вот второе наличие отсутствия сорвало все планы. Намеченная жертва днем “М” проманкировала. Сопеле, голос которого по телефону больше всех походил на взрослый, поручили сбегать в вестибюль Сити-банка и звякнуть на 16-ю западную стрит, в общагу для престарелых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44