Но разве с годами я сам не стал даже
перебрасываться с ним словом-другим, ничего не значащими, но
свидетельствовавшими если не о полной реабилитации, то по меньшей мере
определенном забвении прошлого?
Что ж тогда - век помнить дурное? А если оно стряслось в недобрую
минуту душевной слабости и человек понес жестокое наказание - расплатился
за грех?
Нужно быть твердым, но легко ли быть твердым?
Не юли, парень, не ищи оправданий, сказал я себе. Было более чем
достаточно настораживающих деталей, цена каждой - нуль в базарный день, но
если сложить, суммировать, и проанализировать, разве не связались бы они в
цепочку, откуда уже был один шаг к пониманию нынешней сущности человека.
Помнишь, однажды ты увидел его в фойе кинотеатра "Киев" разговаривающим
запросто с белокурым красавцем, чей послужной список деяний, по-видимому,
даже милиция со стопроцентной ответственностью и полнотой не могла бы
составить. Нет, он не стоял рядом с ним и не демонстрировал дружеские
отношения, только вскользь обменялись быстрыми фразами и разошлись в
стороны. Ладно, согласен, что у белокурого была слабость - спортивные
именитости, он любил крутиться на состязаниях и здороваться со "звездами"
- не все ведь были осведомлены о его "профессии". Другой факт: ты увидел
его в компании профессиональных картежников, промышлявших в поездах, -
тебе в свое время довелось ехать с одним из них в двухместном СВ из
Москвы. Или взять близкую дружбу с сынком высокопоставленного деятеля,
балбесом и наглецом, пьяницей и вымогателем - ты-то еще по университету
знал о "моральных" высотах подонка. Разве это - не звенья одной цепи?
И тем не менее ты, Романько, здоровался с ним, он иногда позволял
себе хвалебные слова по поводу твоих статей. Согласен, его мнение не
представляло для тебя ценности, но ты ведь самодовольно кивал головой...
Вот так-то, старина...
Я оделся, выключил свет в прихожей и уже шагнул было за дверь. Да
остановился и после коротких раздумий возвратился ("Неудача? А, будь что
будет!"), снова включил свет, нашел под зеркалом на столике листок из
блокнота и написал: "Натали! Буду чуть позже, решил встретиться с одним
старым знакомцем и кое о чем с ним поговорить. Это Николай, Турок, я тебе
о нем как-то рассказывал - бывший боксер. Не засыпай, дождись меня. Целую.
Я".
И лишь после этого с чувством исполненного долга захлопнул за собой
дверь и лихо сбежал по лестнице, в темноте наугад попадая на ступеньки -
сколько живу здесь, столько помню: горит свет днем, при ярком солнце, и
отсутствует ночью, по-видимому, с целью экономии.
Я пошлепал по лужам вниз - по Андреевскому спуску. Редкие фонари,
раскачивавшиеся под порывами ледяного ветра, скользкая, неровная мостовая,
старательно переложенная умельцами в годовщину 1500-летия Киева, уже
успела кое-где просесть, и ручейки, стекавшие сверху - с Десятинной и
Владимирской, завихрялись в крошечных омутах всамделишними водоворотами.
Зловеще смотрели неживые окна пустующих домов, и за ними чудилось
движение, нечистая сила, а скорее всего шевелились бездомные бродяги,
плясавшие рок для "сугреву". До домика Булгакова я не доскользил, а
свернул влево, на Воздвиженку; она и вовсе была запущенной, лишенной каких
бы то ни было признаков жизни - многие домишки зияли провалившимися
крышками и выбитыми окнами, их собирались реставрировать, а пока они
должны были окончательно умереть, чтоб потом восстать из пепла: пожары
здесь не редкость. Я миновал Трехсвятительскую церквушку с чистыми,
светящимися свежей белизной стенами, где когда-то вошел в "мир божий раб
Михаил, сын Булгакова". Явился, чтоб рассказать людям то, чего они не
знали ни о себе, ни об окружающем их мире, рассказать с единственной целью
- сделать людей лучше и счастливее; но самому ему познать счастье не
удалось потому, по-видимому, что некто, кто был нашей совестью, нашим
недостижимым идеалом и нашим пророком, воспротивился появлению еще одного
пророка...
Я пересек блестевшие в свете уличных фонарей трамвайные пути,
покарабкался по крутой, разбитой и размытой брусчатке Олеговской. Идти
сюда оказалось еще труднее, чем ехать на автомобиле, - однажды пришлось,
не по своей воле, естественно, вползать на "Волге" вверх, разыскивая
районную ГАИ.
Он обитал здесь, во вросшем в землю, покосившемся на один бок
деревянном с мансардой домике, спрятавшемся в густом, буйно заросшем по
причине давнишней заброшенности саду.
Калитка была распахнута, и в глубине, за голыми кустами и деревьями,
чуть-чуть светилось окошко.
Тишина давила так, что, казалось, распухли уши.
Пожалуй, впервые у меня возникло сомнение: зачем я здесь? На душе
было неспокойно, но виной тому скорее всего ненастная погода, затерянность
и таинственность этого глухого подворья, откуда даже собаки сбежали.
Что он может мне сказать?
Что знал всю подноготную?
А почему он должен был мне докладывать?
Сомнения, конечно же, не укрепляли моей решимости, и она таяла с
каждой минутой.
Я решительно пресек колебания, на ощупь двинулся по тропинке,
осклизлой и крученой, на тусклый огонек.
Тяжелая, тоже вросшая в землю вместе с домом дверь была заперта
изнутри. Звонка не нащупал и стукнул в набрякшую, мокрую доску раз,
другой, но никто не спешил открывать, и я грохнул посильнее, потом
затарабанил нагло и требовательно - испугался, что мне вообще не откроют:
хорош я был бы тогда со своими сомнениями и выводами, со своими страхами и
опасениями. Вот бы Салатко посмеялся над доморощенным Шерлоком...
Что-то кольнуло в сердце, когда я вспомнил Леонида Ивановича - в
общем-то нарушал данное ему слово...
- Хто? - раздался едва слышный, точно из подземелья идущий голос.
- Откройте! Мне нужен Николай.
- Хто? - снова донесся голос с того света.
- Знакомый его...
За дверью исчезли звуки.
- Эй, да откройте наконец! - заорал я и стукнул кулаком в доску так,
что заломило в кости.
Дверь распахнулась неожиданно легко, точно провалилась вовнутрь. И
увидел его - собственной персоной.
Лица не разглядел - оно скрывалось в тени, но голос выдал: он явно не
ожидал увидеть меня и растерялся.
- Романько?
- Он самый.
- Ты один?
- Ты же меня не приглашал, потому без жены, - попытался я взять
ерническо-шутливый тон, но он мне плохо удался.
- Шагай. Гостем, ха, будешь...
Я шагнул в темноту, дверь за мной тут же беззвучно возвратилась на
место, и засов звонко ударился металлом об металл.
И двинулся на ощупь на свет и очутился в просторной - чуть не на всю
избу - комнате с широкой печью-лежанкой в углу, в ней жарко горели толстые
чурбаки. Тусклая настольная лампочка выкрасила белый круг на столе и...
шприцы, стальной кювет для кипячения игл перед инъекцией, кучки какого-то
желтого порошка, несколько сухих головок мака, тут же стояла и новенькая
кофемолка, контрастировавшая своей чистотой и совершенством с грязной,
замусоренной и засаленной крышкой стола.
На кровати под занавешенным окном, разметавшись во сне, спал худой,
какой-то сморщенный парнишка, совсем еще юный, и рядышком в одной нижней
рубахе, сквозь которую выпирали торчавшие сосками груди, безучастно
сидела, точно грезила наяву, девушка с потным, каким-то растерянным лицом.
И только подняв взгляд, я обнаружил человека, скрывавшегося в тени, -
он стоял, прислонившись плечом к печи. Под два метра ростом, он, казалось,
головой подпирал низкий потолок. Сухое темнокожее лицо, почти невидимые в
глубоких, чуть раскосых глазницах глаза, мощный разлет плечей и длинные,
свисавшие до колен, руки. Он или только пришел, или собрался уходить - был
одет в светлую кожаную модную куртку со множеством молний, в
светло-коричневые джинсы, вправленные в высокие, щегольские сапоги.
- Вот какой гость у тебя, Турок!
Хозяин, известный и мне под этим прозвищем, приклеившимся за ним еще
со времен спорта за привычку по поводу и без оного вставлять: "Теперь я
турок - не казак!"
- Сам не ожидал. - В голосе Николая и впрямь сквозило неприкрытое
удивление, если не растерянность.
- Как принимать будешь, Турок? - Незнакомцу, кажется, доставляло
удовольствие называть его по кличке.
- Да вот кумекаю, что их светлости предложить: "снежок" - гость-то
высокий - или, может, мак для первого раза?
- Ладно, Николай, кончай травить. У меня к тебе есть несколько
вопросов...
- Нет, это у нас... - тот, у печки, подчеркнул голосом "у нас", -
есть к тебе вопросики. Не мы у тебя, а ты у нас в гостях!
- Что же это за вопросы?
- Первый такой: что знаешь о смерти Добротвора?
- Кто-то убил его, а решил изобразить самоубийство наркомана. - Я
пошел ва-банк. - Ну, вроде тех, что под окошком вон прохлаждаются...
- Убил? А доказательства?
- Есть у меня и доказательства... - Я блефовал.
Комната погрузилась в тишину, только постреливали дровишки в печи.
Этим-то заявлением и подписал я себе приговор, да сообразил поздно. А
слово - не воробей...
- Что тебе еще известно?
- Не сомневайся, и о Семене - тоже. - Мне отступать было некуда -
только вперед.
- О нем? - В голосе Турка всплеснулся неприкрытый страх. - Что с ним
делать будем, Хан?
- Вытрясти и выбросить. Пожертвуешь хорошую порцию "белой леди".
Удар Турок сохранил, ничего не скажешь, - я не успел уйти от хука
снизу и с раскалывающейся от боли грудью отлетел к печи...
"Вот ты и попался, старина... И никто ничем не поможет тебе, -
подумал я, отлеживаясь на сыром земляном полу. И какое-то ощущение пустоты
лишало последних сил. - Никто ведь не догадывается, куда это я забрался...
Глупо... Толку - нуль, проку - еще меньше..."
Турок и второй - Хан - дело свое знали, нужно отдать им должное. Не
убивали, сознания не лишали, но тело, мозг, каждая живая клеточка
раскалывались, разламывались на части от боли - острой и не приглушенной
беспамятством. Я догадался по их репликам, что они выследили меня, когда
ездил к Салатко, ну, о том, что был у Марины Добротвор, и подавно знали,
искали и не могли найти со мной контакт без свидетелей. Впрочем, сейчас
необходимость в этом и вовсе отпала: они намылились смываться - далеко,
сам черт не сыщет. Хан похвалялся не от глупости своей, ясное дело, а
затем, чтоб поглубже достать меня, лишить внутренней силы, что еще как-то
позволяла держаться, похвалялся, что как только закончат валандаться со
мной, - на машину и в Харьков, а оттуда - билетик на самолет до Барнаула,
ну, а дальше - там дом, горы и лощины, там свои: никто не продаст и не
выдаст.
А мне припомнился далекий сентябрь - золотое бабье лето и отяжелевший
от буйного урожая сад, притихший, словно напуганный собственным
плодородием, этот сад и этот дом, где лежал я теперь, раздираемый болью,
на глиняном, неровном и заплеванном полу. Мы - Николай, Ленька Салатко и я
только что приехали после последнего старта чемпионата республики, где мне
удалось наконец-то преодолеть барьер на двухсотметровке, и те несколько
десятых секунды, вырванных в результате года упорной, умопомрачительной
работы, переполнили счастьем и неизбывной верой в собственные силы.
Николай (Турком мы его, чемпиона Украины, тогда еще не прозвали) - он с
детства дружил с Салатко, учились в одной школе и, кажется, даже родились
в одном доме на Рыбальском острове - зазвал к себе, к бабке на пироги с
антоновскими яблоками.
Дом на Олеговской, сразу за поворотом, горделиво смотрелся на
тенистую тихую улочку чистыми окнами и кустами герани в глиняных горшках с
Житнего рынка, где с восходом солнца появлялись телеги из Опошни с
незатейливой, но бесконечно прекрасной в своей простоте посудой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
перебрасываться с ним словом-другим, ничего не значащими, но
свидетельствовавшими если не о полной реабилитации, то по меньшей мере
определенном забвении прошлого?
Что ж тогда - век помнить дурное? А если оно стряслось в недобрую
минуту душевной слабости и человек понес жестокое наказание - расплатился
за грех?
Нужно быть твердым, но легко ли быть твердым?
Не юли, парень, не ищи оправданий, сказал я себе. Было более чем
достаточно настораживающих деталей, цена каждой - нуль в базарный день, но
если сложить, суммировать, и проанализировать, разве не связались бы они в
цепочку, откуда уже был один шаг к пониманию нынешней сущности человека.
Помнишь, однажды ты увидел его в фойе кинотеатра "Киев" разговаривающим
запросто с белокурым красавцем, чей послужной список деяний, по-видимому,
даже милиция со стопроцентной ответственностью и полнотой не могла бы
составить. Нет, он не стоял рядом с ним и не демонстрировал дружеские
отношения, только вскользь обменялись быстрыми фразами и разошлись в
стороны. Ладно, согласен, что у белокурого была слабость - спортивные
именитости, он любил крутиться на состязаниях и здороваться со "звездами"
- не все ведь были осведомлены о его "профессии". Другой факт: ты увидел
его в компании профессиональных картежников, промышлявших в поездах, -
тебе в свое время довелось ехать с одним из них в двухместном СВ из
Москвы. Или взять близкую дружбу с сынком высокопоставленного деятеля,
балбесом и наглецом, пьяницей и вымогателем - ты-то еще по университету
знал о "моральных" высотах подонка. Разве это - не звенья одной цепи?
И тем не менее ты, Романько, здоровался с ним, он иногда позволял
себе хвалебные слова по поводу твоих статей. Согласен, его мнение не
представляло для тебя ценности, но ты ведь самодовольно кивал головой...
Вот так-то, старина...
Я оделся, выключил свет в прихожей и уже шагнул было за дверь. Да
остановился и после коротких раздумий возвратился ("Неудача? А, будь что
будет!"), снова включил свет, нашел под зеркалом на столике листок из
блокнота и написал: "Натали! Буду чуть позже, решил встретиться с одним
старым знакомцем и кое о чем с ним поговорить. Это Николай, Турок, я тебе
о нем как-то рассказывал - бывший боксер. Не засыпай, дождись меня. Целую.
Я".
И лишь после этого с чувством исполненного долга захлопнул за собой
дверь и лихо сбежал по лестнице, в темноте наугад попадая на ступеньки -
сколько живу здесь, столько помню: горит свет днем, при ярком солнце, и
отсутствует ночью, по-видимому, с целью экономии.
Я пошлепал по лужам вниз - по Андреевскому спуску. Редкие фонари,
раскачивавшиеся под порывами ледяного ветра, скользкая, неровная мостовая,
старательно переложенная умельцами в годовщину 1500-летия Киева, уже
успела кое-где просесть, и ручейки, стекавшие сверху - с Десятинной и
Владимирской, завихрялись в крошечных омутах всамделишними водоворотами.
Зловеще смотрели неживые окна пустующих домов, и за ними чудилось
движение, нечистая сила, а скорее всего шевелились бездомные бродяги,
плясавшие рок для "сугреву". До домика Булгакова я не доскользил, а
свернул влево, на Воздвиженку; она и вовсе была запущенной, лишенной каких
бы то ни было признаков жизни - многие домишки зияли провалившимися
крышками и выбитыми окнами, их собирались реставрировать, а пока они
должны были окончательно умереть, чтоб потом восстать из пепла: пожары
здесь не редкость. Я миновал Трехсвятительскую церквушку с чистыми,
светящимися свежей белизной стенами, где когда-то вошел в "мир божий раб
Михаил, сын Булгакова". Явился, чтоб рассказать людям то, чего они не
знали ни о себе, ни об окружающем их мире, рассказать с единственной целью
- сделать людей лучше и счастливее; но самому ему познать счастье не
удалось потому, по-видимому, что некто, кто был нашей совестью, нашим
недостижимым идеалом и нашим пророком, воспротивился появлению еще одного
пророка...
Я пересек блестевшие в свете уличных фонарей трамвайные пути,
покарабкался по крутой, разбитой и размытой брусчатке Олеговской. Идти
сюда оказалось еще труднее, чем ехать на автомобиле, - однажды пришлось,
не по своей воле, естественно, вползать на "Волге" вверх, разыскивая
районную ГАИ.
Он обитал здесь, во вросшем в землю, покосившемся на один бок
деревянном с мансардой домике, спрятавшемся в густом, буйно заросшем по
причине давнишней заброшенности саду.
Калитка была распахнута, и в глубине, за голыми кустами и деревьями,
чуть-чуть светилось окошко.
Тишина давила так, что, казалось, распухли уши.
Пожалуй, впервые у меня возникло сомнение: зачем я здесь? На душе
было неспокойно, но виной тому скорее всего ненастная погода, затерянность
и таинственность этого глухого подворья, откуда даже собаки сбежали.
Что он может мне сказать?
Что знал всю подноготную?
А почему он должен был мне докладывать?
Сомнения, конечно же, не укрепляли моей решимости, и она таяла с
каждой минутой.
Я решительно пресек колебания, на ощупь двинулся по тропинке,
осклизлой и крученой, на тусклый огонек.
Тяжелая, тоже вросшая в землю вместе с домом дверь была заперта
изнутри. Звонка не нащупал и стукнул в набрякшую, мокрую доску раз,
другой, но никто не спешил открывать, и я грохнул посильнее, потом
затарабанил нагло и требовательно - испугался, что мне вообще не откроют:
хорош я был бы тогда со своими сомнениями и выводами, со своими страхами и
опасениями. Вот бы Салатко посмеялся над доморощенным Шерлоком...
Что-то кольнуло в сердце, когда я вспомнил Леонида Ивановича - в
общем-то нарушал данное ему слово...
- Хто? - раздался едва слышный, точно из подземелья идущий голос.
- Откройте! Мне нужен Николай.
- Хто? - снова донесся голос с того света.
- Знакомый его...
За дверью исчезли звуки.
- Эй, да откройте наконец! - заорал я и стукнул кулаком в доску так,
что заломило в кости.
Дверь распахнулась неожиданно легко, точно провалилась вовнутрь. И
увидел его - собственной персоной.
Лица не разглядел - оно скрывалось в тени, но голос выдал: он явно не
ожидал увидеть меня и растерялся.
- Романько?
- Он самый.
- Ты один?
- Ты же меня не приглашал, потому без жены, - попытался я взять
ерническо-шутливый тон, но он мне плохо удался.
- Шагай. Гостем, ха, будешь...
Я шагнул в темноту, дверь за мной тут же беззвучно возвратилась на
место, и засов звонко ударился металлом об металл.
И двинулся на ощупь на свет и очутился в просторной - чуть не на всю
избу - комнате с широкой печью-лежанкой в углу, в ней жарко горели толстые
чурбаки. Тусклая настольная лампочка выкрасила белый круг на столе и...
шприцы, стальной кювет для кипячения игл перед инъекцией, кучки какого-то
желтого порошка, несколько сухих головок мака, тут же стояла и новенькая
кофемолка, контрастировавшая своей чистотой и совершенством с грязной,
замусоренной и засаленной крышкой стола.
На кровати под занавешенным окном, разметавшись во сне, спал худой,
какой-то сморщенный парнишка, совсем еще юный, и рядышком в одной нижней
рубахе, сквозь которую выпирали торчавшие сосками груди, безучастно
сидела, точно грезила наяву, девушка с потным, каким-то растерянным лицом.
И только подняв взгляд, я обнаружил человека, скрывавшегося в тени, -
он стоял, прислонившись плечом к печи. Под два метра ростом, он, казалось,
головой подпирал низкий потолок. Сухое темнокожее лицо, почти невидимые в
глубоких, чуть раскосых глазницах глаза, мощный разлет плечей и длинные,
свисавшие до колен, руки. Он или только пришел, или собрался уходить - был
одет в светлую кожаную модную куртку со множеством молний, в
светло-коричневые джинсы, вправленные в высокие, щегольские сапоги.
- Вот какой гость у тебя, Турок!
Хозяин, известный и мне под этим прозвищем, приклеившимся за ним еще
со времен спорта за привычку по поводу и без оного вставлять: "Теперь я
турок - не казак!"
- Сам не ожидал. - В голосе Николая и впрямь сквозило неприкрытое
удивление, если не растерянность.
- Как принимать будешь, Турок? - Незнакомцу, кажется, доставляло
удовольствие называть его по кличке.
- Да вот кумекаю, что их светлости предложить: "снежок" - гость-то
высокий - или, может, мак для первого раза?
- Ладно, Николай, кончай травить. У меня к тебе есть несколько
вопросов...
- Нет, это у нас... - тот, у печки, подчеркнул голосом "у нас", -
есть к тебе вопросики. Не мы у тебя, а ты у нас в гостях!
- Что же это за вопросы?
- Первый такой: что знаешь о смерти Добротвора?
- Кто-то убил его, а решил изобразить самоубийство наркомана. - Я
пошел ва-банк. - Ну, вроде тех, что под окошком вон прохлаждаются...
- Убил? А доказательства?
- Есть у меня и доказательства... - Я блефовал.
Комната погрузилась в тишину, только постреливали дровишки в печи.
Этим-то заявлением и подписал я себе приговор, да сообразил поздно. А
слово - не воробей...
- Что тебе еще известно?
- Не сомневайся, и о Семене - тоже. - Мне отступать было некуда -
только вперед.
- О нем? - В голосе Турка всплеснулся неприкрытый страх. - Что с ним
делать будем, Хан?
- Вытрясти и выбросить. Пожертвуешь хорошую порцию "белой леди".
Удар Турок сохранил, ничего не скажешь, - я не успел уйти от хука
снизу и с раскалывающейся от боли грудью отлетел к печи...
"Вот ты и попался, старина... И никто ничем не поможет тебе, -
подумал я, отлеживаясь на сыром земляном полу. И какое-то ощущение пустоты
лишало последних сил. - Никто ведь не догадывается, куда это я забрался...
Глупо... Толку - нуль, проку - еще меньше..."
Турок и второй - Хан - дело свое знали, нужно отдать им должное. Не
убивали, сознания не лишали, но тело, мозг, каждая живая клеточка
раскалывались, разламывались на части от боли - острой и не приглушенной
беспамятством. Я догадался по их репликам, что они выследили меня, когда
ездил к Салатко, ну, о том, что был у Марины Добротвор, и подавно знали,
искали и не могли найти со мной контакт без свидетелей. Впрочем, сейчас
необходимость в этом и вовсе отпала: они намылились смываться - далеко,
сам черт не сыщет. Хан похвалялся не от глупости своей, ясное дело, а
затем, чтоб поглубже достать меня, лишить внутренней силы, что еще как-то
позволяла держаться, похвалялся, что как только закончат валандаться со
мной, - на машину и в Харьков, а оттуда - билетик на самолет до Барнаула,
ну, а дальше - там дом, горы и лощины, там свои: никто не продаст и не
выдаст.
А мне припомнился далекий сентябрь - золотое бабье лето и отяжелевший
от буйного урожая сад, притихший, словно напуганный собственным
плодородием, этот сад и этот дом, где лежал я теперь, раздираемый болью,
на глиняном, неровном и заплеванном полу. Мы - Николай, Ленька Салатко и я
только что приехали после последнего старта чемпионата республики, где мне
удалось наконец-то преодолеть барьер на двухсотметровке, и те несколько
десятых секунды, вырванных в результате года упорной, умопомрачительной
работы, переполнили счастьем и неизбывной верой в собственные силы.
Николай (Турком мы его, чемпиона Украины, тогда еще не прозвали) - он с
детства дружил с Салатко, учились в одной школе и, кажется, даже родились
в одном доме на Рыбальском острове - зазвал к себе, к бабке на пироги с
антоновскими яблоками.
Дом на Олеговской, сразу за поворотом, горделиво смотрелся на
тенистую тихую улочку чистыми окнами и кустами герани в глиняных горшках с
Житнего рынка, где с восходом солнца появлялись телеги из Опошни с
незатейливой, но бесконечно прекрасной в своей простоте посудой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41