А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Мне ужасно, ужасно много надо вам сказать…
Они отошли в сторону, поближе к помосту, где синещекого певца сменил пестрый фокусник в чалме и полосатом халате. Он тянул изо рта разноцветные ленты, тянул и тянул, лентам конца не было, а вокруг столпилось множество людей, ахали, хохотали, восторженно хлопали в ладоши. Никому не было дела до Муси и Николая. Взявшись за руки, они стояли, прижавшись друг к другу. И ничего не сказала Муся, а только смотрела в глаза Николаю, и он ей в глаза смотрел, и это и был их разговор. О чем? Боже мой! Да о чем же…
Побег
Эта чертова Муся!
Илья ненавидел ее всю, с головы до ног. За то, что всегда пахла духами, за кокетливую картавинку, за атласные нежные ручки, за то, что вышла из того проклятого, чуждого мира, который породил такие дурацкие штучки, как любовные стишки, чувствительные романсы и прочую буржуазную муру.
Эта Муся!
Ну, чего, спрашивается, с какой стати приперлась на вокзал? Какие-то пошлые намеки: «Помните? Бал…» Вот кривляка!
Ужасно злило, что такой аховый малый – Николай Алякринский, пламенный революционер, боевой товарищ, разводит с ней эту буржуйскую канитель.
И уже готовы были сорваться с губ злые, обидные слова про чертов «бав» (обязательно передразнив Мусину картавинку!), про всяческие эти мещанские фигли-мигли, уже готов был Илья взорваться, нелепо и глупо сорваться, завраться, как вдруг по валу словно ветер пролетел: хлопнула дверь, фокусник подавился испуганно, замер с открытым ртом, и ленты, видно, кончились у него… Злобно ляскнули винтовочные затворы. Громыхая пудовыми ботинками, пробежали два вокзальных милиционера. Толпа колыхнулась в том углу, где сидели арестованные. И тревожное тюремное словцо «побег» как бы красноватым сигналом мигнуло раз и два сквозь сизую муть табачного дыма и сумерек.
Старичок оживился, хихикая рассказывал монашке:
– Повел, слышь, до ветру… Солдат эт-т у нужника караулит, прохаживается, а там, слышь, в задней стенке доска была оторватая. Хват, видать, малый-то!
Он гримасничал, рассказывая, захлебывался, шлепал беззубым ртом.
– Бежал! Бежал! – только и слышалось в зале.
Конвойный, оставшийся теперь с арестантами один, вскочив, стучал прикладом об пол, грозился стрелять при малейшем движении.
Монашки съежились, сбились в один черный комочек, крестились испуганно – сгинь, сгинь, рассыпься! Где-то за окном хлопнули выстрелы.
В эту минуту подошел поезд.
На платформе бестолково бегали люди, штурмовали вагоны, как неприступную крепость. Подножки, переходы, буфера, крыши – все было облеплено шевелящейся черной массой народа. Словно отроившиеся пчелы, висели, бог знает за что уцепившись. Казалось, больше уже и лезть некуда и не за что держаться, но подбегали еще новые и каким-то чудом цеплялись, повисали, подтягивались, перекидывали мешки, лезли по телам, тащили за собой оставшихся внизу, муравьями карабкались на буфера, на крыши.
– Скорей к паровозу! – крикнул Николай. – Вон уже семафор открыли!
Рысью побежали к голове состава.
– Ах, как весево! – хохотала Муся. – Прелесть!
– Эй, комиссары! – кричали с крыши вагона. – Давай нам сюды бабу! На кой она вам!
Готовый к отправлению паровоз набирал пар. Из окошечка выглядывал, скалил зубы чумазый машинист.
– Я с тобой, Василенко! – помахал ему Николай.
– Давай лезь, – согласился машинист. Он был болотовский, чоновец, свой человек.
– Эх, черт! – огорчался Илья. – Так мы с тобой, Микола, и не доспорили!
– Ничего, доспорим, – засмеялся Алякринский. – Ты когда в Крутогорск-то?
– Да вот отвезу мать в деревню…
– Так все грустно сквадывается, – вздохнула Муся. – Все уезжают. Прямо пвакать хочется…
Вокзальный колокол прозвонил трижды.
– Давай, Алякринский! – позвал машинист. – Сейчас тронемся.
– Ну, мезанфан, – сказал Николай, – оревуар. Пока.
Он взялся за ручки трапа.
Со страшным железным скрежетом лязгнули сцепления, рожок пропел, тяжко ухнул паровоз. Мимо деревьев с вороньими гнездами, мимо вокзальной вывески «Болотов», мимо кирпичной водокачки и аккуратных домиков пристанционного поселка, облепленный людьми, похожий на исполинскую мохнатую гусеницу, потащился поезд.
А Муся вслед махала платочком.
Дяденька Положенцев
Суровым зимним утром в промерзший голый Крутогорск приехал Илюшка Рябов.
Поглядел на черный дым, что валил из седых окон, на пухлый голубоватый иней, облепивший голенастые тополя, на круглую ободранную тумбу, на которой шустрый паренек старался прилепить скверным клейстером желтый оберточный лист газеты «Крутогорская Коммуна».
И пошел к тетке Варваре.
Тетку эту, материну сестру, Илья видел всего один раз, когда в прошлом году приезжала она в Болотов «насчет хлебца», и мнение его о ней сложилось как о женщине простой и доброй. Но муж ее был определенно сволочь.
Егор Онисимыч Положенцев. Бывший хозяин вывесочного заведения «Палитра». Темный человек.
Илья, правду сказать, дяденьку и в глаза не видел, но крепко запомнилась одна фраза, покойным отцом оброненная однажды в разговоре с матерью: «От Ёрки, от живоглота, кроме пакости, чего ожидать?» Ёрка-живоглот – это и был дяденька Положенцев.
По бумажке, где был записан адресок, Илья нашел тетку.
– Ах-ах! – замахала она толстенькими ручками. – Илюшечка! Фу, батюшки, подумайте, какой красный кавалер! Погляди, Ера!
Егор Онисимыч молча, опасливо покосился на громоздкую кобуру маузера, болтавшуюся на пламенном бедре племянника.
– Тетя Варя, – сказал Илья, – ладно, я у вас жить буду?
– Ну что ж, – вздохнула, пригорюнилась тетка, – живи… Ты что – комиссарить, что ли, станешь?
– Что за глупое слово – комиссарить! – сдвинул тонкие размашистые брови Илья. – Я учиться приехал. На художника.
– О! – удивилась и словно бы обрадовалась тетка. – На художника! Слышишь, Ера?
Егор Онисимыч опять ничего не сказал, только презрительно гукнул в рыжеватые унтерские усы. Был он мал, краснолиц, желтые глаза бегали прытко, как два таракана.
«Он что – немой? – подумал Илья. – Вот тип!»
– Ну, давай, давай! – засуетилась тетка. – Тащи сюда сундучок-то…
Теснясь, цепляясь за какие-то шкафы и ящики, протиснулись из полутемной прихожей в комнату. Тут были два окна с морозными папоротниками на стеклах, буфет – черное чудище, весь в резьбе, в страшных деревянных рожах, фикусы в кадках, стол, накрытый пестрой клеенкой, венские гнутые стулья. На стенах – множество картинок в позолоченных рамках: розовые купидоны с перламутровыми крылышками, синее море, белые лебеди, девица в кисее, с арфой в руках, летящая по звездному небу, – все Егорово рукоделье.
В полуоткрытую дверь виднелась вторая комната: кровать с блестящими шишечками, комод, в углу – иконы в золотых, в серебряных фольговых ризах и опять-таки – картинки, картинки, картинки…
Илья поставил сундучок в угол и пошел отыскивать художественную школу – Хутемас.
Разноцветные бабы
Голые бабы неслись в сумасшедшем потоке.
Голубые, фиолетовые, красные, зеленые, охристые. Синие с чернотой, как бы тронутые тлением.
Одна висела кверху ногами, лиловая, с пыльцой, как ранняя слива.
Вихрь голых тел.
Это было похоже на картинку художника Густава Доре из толстой книги, которую видел в Болотове, у Алякринского: гонимые бурей, нагие грешники в аду. Книга называлась «Божественная комедия».
– Вот посиди тут, – сказал благообразный гражданин с пушистой буржуйской бородой, аккуратно расчесанной на два седоватых веника. – Утренние занятия кончились, а вечерние – с пяти.
– Вы кто? – спросил Илья. – Тоже художник?
– Избавь бог, – обиделся бородач. – Я завхоз.
Он ушел, оставив Илью в огромной, провонявшей красками и лаком комнате, наедине с разноцветными бабами.
В этой чертовщине надо было разобраться, рассмотреть все досконально.
И прочее
Двенадцать голенастых мольбертов на деревянных куриных лапах торчали вокруг неуклюжего возвышения, где покрытый ковром в разлапистых розанах, скрывая под ними свою неказистую дощатость, стоял обыкновенный топчан.
Нагие женщины, так дерзко окружившие Илью, изображены были лежащими именно на ковре. И несмотря на явную несхожесть бесстыдниц друг с дружкой, что-то все же и общее у них находилось.
Этим общим были аляповатые розаны.
На других мольбертах господствовала глиняная обливная корчага. Рыжая, коричневатая, с чернотой и прозеленью, она пялилась как древнее языческое божество. Пара крупных картофелин – бугорчатых, с белыми глазками ростков – на грубой холщовой скатерти. Складки серой холстины, написанные чистым кобальтом, синели, как тени на потемневшем мартовском снегу.
И еще были натюрморты. С расписным чайником. С растрепанной книжищей в ветхом кожаном переплете. С гипсовым слепком великанской ноги. С голубовато-белой головой Аполлона. Сам же светозарный ютился в темном захламленном углу, таинственно, призрачно белея своими совершенными формами. Яркая шаль, тканная зелеными листьями и пунцовыми гроздьями рябины, была пренелепо накинута на округлые могучие плечи бога.
Здесь, среди хлама, так же робко таились и другие: Артемида-охотница, мужиковатый Геракл, великолепно гривастый Юпитер.
Олимп пребывал во тьме и забвении. Толстый слой бархатистой пыли плотно прикрывал классические тела небожителей. Белыми слепыми глазами печально и даже, пожалуй, осуждающе поглядывали боги на синих, на фиолетовых баб, на корчажку, на чайник.
Об Илье
Он потянулся к художеству очень рано – лет с восьми. Самоварным угольком марал на стенах домов, на заборах. Однажды его выпороли ремнем за то, что испачкал белую, только что покрашенную стену железнодорожной казармы. Отведав ремня, рисовать на стенах остерегался, огрызком карандаша мусолил на случайных клочках бумаги, на старых газетах.
Позднее школьный учитель подарил ему черную лакированную коробочку акварельных красот и цветные карандаши. Илья принялся копировать с известных открыток: витязь на распутье, сосны во ржи и так далее. Радовался по-детски, что получалось как на открытке: сосна, небо, облачко…
Но, став бойцом Революции, решительно отрекся от подобной буржуазной муры. На двери крохотной избушки, где жила его семья, изобразил серп и молот, разорванные цепи и в длинных лучах – восходящее солнце.
Солнце Мировой Революции.
Вокзальные великаны со свитком были также его созданием.
Воинствуя в одиночку против буржуазного искусства, он думал, что в Крутогорске встретит какую-нибудь розово-голубую дребедень, мещанскую, пустую, бессмысленную красивость. Но бешеный хоровод лиловых голых ведьм и черная корчага поразили его. Он понял, что воевать ему тут не с кем, надо только постараться направить крутогорских ребят по единственно важному и нужному пути – революционному.
Он почувствовал себя вождем, полководцем. Еще без армии, еще даже не принятый в круг этих отчаянных сорвиголов, которые так дерзко пишут обнаженную натуру, ставя подрамник с холстом кверху ногами.
Сонечка
Ровно в пять пришла Сонечка.
Маленькая, розовая, как яблочко-ранет, в белой меховой шубке, черноглазая, с дивным темным пушком над яркой верхней губкой…
– Ого! – насмешливо пропела она, оглядев Илью. – Откуда ты, прелестное дитя?
Илья покраснел дочерна. Проклятая низкорослость! «Дитя»… Рывком передернул на ремне кобуру, строго сказал:
– Хотел бы поступить. Что требуется?
– Да ничего, – пожала плечами Сонечка. – Идемте, я вас оформлю.
В крохотной стеклянной, похожей на диковинную птичью клетку комнатушке, каким-то чудом прилепившейся к лестничной площадке, записала фамилию, имя, год рождения, партийность и выдала Илье два листа серой оберточной бумаги.
– Мольберт выберете сами, – опять-таки не сказала, а пропела Сонечка. – А пистолет у вас настоящий?
Илья расстегнул кобуру, показал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27