А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Словно и не было тут его вовсе, словно пустым местом он им представился. Это его несколько озадачило и даже, кажется, чуть ли не обидело.
И если днем раньше он только этого именно и желал, чтоб не заметили, то сейчас, наоборот, как-то вдруг захотелось объявить о себе, влиться в гремящий поток того, что зачиналось здесь, на окровавленном снегу комарихинской улицы.
Мужики, толпясь, выходили из хаты. Один Римша задержался, чистил пальтецо.
Соколов глядел на него неотрывно. Покончив с чисткой, и Римша взглянул на Анатолия Федорыча. Какая-то искорка любопытства на мгновенье мелькнула в бесцветных, шалых глазах каторжника. Нянечка в чуланчике охала, звенела стеклянной посудой, ведром, наводила порядок после обыска.
«Ну-ну, с богом! – сказал себе Анатолий Федорыч. – Кажется, пробил час…»
Римша уже за дверную скобу взялся.
– Кха-кха! – покашлял значительно Соколов.
Обернулся Римша.
Кивком головы, глазами указал ему Анатолий Федорыч на крышку подполья.
И горькая участь товарища Шишлянникова была решена.
Жить надо!
Отпускные деньки просвистели как ветер.
Ну погулял. Ну попьянствовал. Очень даже. Пожалуй, даже и чересчур. Хмельная дурь кружила, мутила башку. И что затевал сделать дома – ничего не сделано. Все как есть оказалось на донышке мутного граненого стакана.
Просвистели деньки.
Время ворочаться в полк, два дня осталось. Что за два дня сделаешь?
И вот – родитель преставился.
Близко к рассвету улетела родительская душка из немощного тела. А в обедах мужики власть побили.
Но Иван ничего про то не ведал. Он гроб мастерил.
Шоркал рубанок, ветер шуршал, гулял по крыше сарая. Дырявая была – одни прорехи. В них – серое, скучное небо. Лебяжий пух редких еще, ленивых снежинок. Но гудела, гудела далеко в степи приближающаяся пурга. Длинные, волоклись вялые мысли: вот завтра… вот завтра уедет, забудется все, пойдет служба.
А тут – дома – останется что?
Мать воет, жена воет, пищат ребятишки.
Эх!..
Шоркает рубанок. Ветер шуршит. Желтая сосновая стружка завивается золотыми кудрями. Снег повалил гуще, спорее. Весело запахла отсыревшая стружка…
В порядок, в строй мало-помалу становились мысли. Главная из них была: жить надо. Что напаскудил, прогулял, пропьянствовал – все забыть, все похерить. Родителя все равно не подымешь. Телкой Попешко хай подавится, сволочь.
Жить же надо.
Вот похоронит батьку – и в полк.
А чтоб жинка с деточками не сгибла, придется до власти идти. С поклоном. Подсоблят, надо думать. Уважат. Красный орден на банте – це як? Так соби, пустяшна блескушка, чи шо?
Жить надо!
Вот отвоюемся – и все на билом свите станет по своим местам. Земли много, успевай пахать.
Хорошо пахнет сосновая стружка. От ветра, от снега вольготно, просторно дышать.
Последний гвоздь вогнал Иван в родительский гроб, последний раз шоркнул рубанком по крышке, когда на улице где-то захлопали выстрелы, галки загалдели тревожно, конский топ и крики вспугнули тишину. Бледная, испуганная прибежала жинка.
И только тут лишь узнал Иван Распопов, что творится на селе.
Где Москва! Где Ленин!
Полюшка-черничка, косорученька, жужжит, жужжит над покойником. Темные, смутные словеса заупокойных псалмов как растревоженные сонные осенние пчелы.
Мысли Ивановы уже не волокутся, как давеча, под сараем, – стремительно мчатся в дикой скачке.
Вот воюет он, Иван Распопов, красный боец, третий год воюет за Советскую власть. Жизни не щадя, крепко веруя, что бьется за великую правду.
Но что она – эта правда?
Москва. Ленин. Совет Народных Комиссаров.
На походе пели с присвистом, с гиком:
Так за Совет Народных Комиссаров
Мы грянем громкое «ура»!
Когда перед строем сам комдив прикалывал боевой орден к Ивановой гимнастерке и говорил речь, а музыка полковая гудела в трубы и били барабаны, – все то же маячило в уме: Москва, Ленин, Мировая Революция.
Долго, долго не бывал дома. И вот наконец попал на родную, как говорится, пепелищу. В Комариху в разлюбезную.
И что же? Что нашел?
Где Ленин? Где Мировая Революция? Где правда? Нычого нэма. Один Попешко, царь и бог, хай ему бис, распросукиному сыну…
Жужжит, жужжит Полюшка-косорученька. Гаснет короткий зимний денек.
Собрание
Пересчитали мужики побитых, оказалось девять душ. Кривой Охримчик сказал:
– Заховаты треба. Крещеные все ж таки.
Велел рыть могилу. И чтоб всем – в обязательном порядке – на собрание.
Собрались, как и прежде, в сельсовете. Расселись, закурили. Срамно выругавшись, Римша полез было рвать со стены портреты, но кривой не дал.
– Ось ты ж, бачу, и дурень! – сказал с досадой. – Таки важнеющи господа, хай соби висять… Чи тоби Карла Маркса соли пид хвист насыпав? Чи шо? Нам Попешкин з коммунистамы поперек глотки сталы, ось об чем треба обмозговаты…
– Правильно, дядька Охрим!
– У самую точку! – загалдели мужики.
– Так шо ж зараз робыть будемо? – спросил Кривой.
Закряхтели, засопели мужики. «Шо робыть… О-хо-хо…» Синей тучей клубился махорочный дым. «Шо робыть!»
– Эх вы, работнички всемирные! – захохотал Римша. – Поджали хвосты-то? Молчите? Ну, так и быть, скажу, чего будем. Пить будем и гулять будем, а смерть придет – помирать будем! Вот такая наша, мужики, плацформа на текущий момент…
Зашевелились, зашумели, загоготали.
– Ну, Римша!
– Ось каторжный!
– Ему зараз тильки пить да гулять…
– Хо-хо!
– Га-га-га!
– Цыцте! – крикнул Охрим. – Да цыцте же! Бачу на вас – як хлопьята малые… То ж время найшлы – шутковаты!
Валентин
– Они думают, что побили продотряд да коммунистов, так теперь им медаль дадут, – насмешливо сказал Валентин.
Он вошел незаметно и стоял в дверях – плотный, мордастый. Залихватски подбоченясь, подкручивал золотистые колечки франтовских усов.
– А что Попешко сейчас, – продолжал, уверенно, вальяжно подходя к столу, – что Попешко сейчас уже гонцов разослал в Зареченск, а то и в самую губернию – так нам до того и дела нету… Что вот-вот, того гляди, нагрянут чекисты – это нам все до едреной фени… Да вы что, олухи царя небесного, головы, что ли, вовсе потеряли? – крикнул он, наконец-то отняв руку от усов и картинно, со сжатым кулаком, воздымая ее к прокуренному потолку. – Действовать надо, господа мужики! Действовать, а не зевать… Чтоб к завтрему весь уезд поднялся! Примером чтоб наша Комариха стала! Так я говорю, господа мужики?
– Так! Так!
– Пра-а-а-вильна-а!
– Бей комиссаров!
Рев, свист, гогот. Валентин спокойно ждет. Снова колечко золотистого уса покручивает белая, холеная рука.
– Теперь, господа мужики, об чем вопрос? Вопрос теперь об командире. Без командира нам никак невозможно – побьют. Так что давайте думайте, кого выбирать будем…
И вот тут кривой уже не шепотом, не с оглядкой, как тогда на гумне возле кухни, а громко и не таясь, назвал Ивана Распопова.
«Дэ ж та Москва!»
– Та вы шо – белены обожралысь?! – вскричал Иван. – Шо б мэнэ устревать в подобную бузу? Шо б мэнэ, Ивана Распопова, у полку перед строем объявилы предателем та дезертиром?! Шо б я, три года отвоевав за Совецку власть, зараз супротив нее повернув? Та вы – шо?!
Мужики стеной стояли, окружив Ивана. Они молчали, но от гулкого их дыхания трепетало пламя свечи в изголовье покойника. Жинка, дети, Полюшка-черничка испуганно забились в угол. Мать завыла, запричитала тихонько: думала, что раз по Ивана пришли, то и его туда ж, куда продотрядцев с комбедом.
– Чего тилипаешься? – строго сказал кривой. – Ты за Совецку власть, ну так и мы ж за нее. Коммунистов действительно фактически побилы… а шо воны тоби зробилы, те коммунисты? А? Ось батько твой лежит бездыханный, а то б вин казав…
И опять проблеснуло в голове Ивана: «Дэ ж та Москва? Дэ ж той Ленин? Дэ ж той Совет Народных Комиссарив? Нычого нэма. Мабуть, и верно кажуть мужики – шоб Совецка власть, да тилькы без коммунистив? Обмозговать бы в тишине и покое… А где для раздумья время взять?..»
Тут сквозь рев и свист бурана явственно послышались заполошные удары набатного колокола.
– Це шо ж то таке? – прислушался Иван.
– А то, голуба, шо мундир надевай, – сказал кривой. – Та шоб при усих при регалиях – орден и шо там е у тоби… Пийшлы, атаман, присягу давать будешь!
Вот так-то порой оборачиваются пути-дороги человеческой судьбы.
Клятва
Перед алтарем, на нижней ступеньке амвона, при тусклом мерцании свечей, под суровыми, сердитыми взглядами бородатых божьих угодников, стоял Иван Распопов и вслед за попом Христофором, словно эхо, повторял жестокие, непреклонные слова клятвы:
– …верой и правдой клянусь…
– …клянусь…
– …служить крестьянскому миру…
– …самого живота не щадя…
– …в чем и целую сей…
– …святой и преславный господень крест!
– Благословен буди, – сказал Христофор, размашисто перекрестил крестом и сунул к Ивановым губам поросшую черным волосом руку.
Ушел в алтарь снимать ризу, оставив Ивана в растерянности. Топтался атаман на амвоне, не понимая, что же ему теперь делать, какие слова говорить или что…
Спасибо, Валентин выручил.
Шаг к собственной гибели
– Господа мужики! – звонко воскликнул попович. – Православные хрестьяне! Ныне мы с вами подымаем великое знамя борьбы за освобождение от ненавистных коммунистов и жидов! Вы, господа мужики, на данный момент разумеете, что отступать теперь после нонешних событий некуда – за побитых с нас спросят. И, значит, что? Значит, господа мужики, война! Говори, Иван, – обернулся к Распопову. – Командуй!
До самой этой минуты казалось Ивану, что все еще как-то обернется, что мелкими брызгами рассеется, рассыплется, обессиленно упадет вздыбившаяся волна. Но в эту – именно в эту – минуту понял: всё! Хочешь не хочешь, надо делать первый шаг, страшный первый шаг. А куда? Не к собственной ли гибели?
– Ну! – прошипел Валентин. – Говори же…
«Всё… всё!» – еще раз яростно сверкнуло в сознании. И, полоснув взглядом по Валентину, шагнул с амвона навстречу толпе.
– Хлопцы! – хрипло, но твердо сказал Иван. – Слухайте сюда… Зараз приказываю иттить до своих хат. И зараз же – по коням. У кого седло – давай под седло. У кого нэма – садись охлюпкой. Приказ такой: всем собраться на шляху, коло старой часовни. Та и с богом – на волость! А там – побачимо…
Начальник штаба
В утренних сумерках Анатолий Федорыч еще сладко потягивался, нежился под теплым одеялом. Нянечка Максимовна печку топила. Розовые отсветы огня мельтешили на чисто выбеленной стене. Что-то мирно булькало в печке, шипело, скворчало.
И вдруг – постучались. Свежие, пахнущие снегом, вошли двое – Распопов и Валентин. Нянечка, разумеется, махом в чуланчик, четверогранный пузырек появился словно по щучьему велению, сковорода с яичницей-глазуньей (вот оно что скворчало-то!). Приятное знакомство состоялось за легким завтраком, за розовой лампадкой. И – будьте здоровы! – Анатолий Федорыч получил приглашение: при распоповской крестьянской повстанческой армии (теперь это, вишь, как уже называлось!) занять пост начальника штаба.
Вскоре он выехал в Крутогорск и пробыл там дня два, тайно ютясь в холодном нежилом мезонине у своего дядюшки Виктора Маркелыча Крицкого (улица Эммануила Канта, 26), после чего снова появился в Комарихе. К этому времени доселе тихое селение превратилось в военный лагерь: дозоры, конные разъезды, даже два пулемета, два «максимки» – один на верхнем ярусе колокольни, другой – у белых колонн бывшего господского дома, где помещался ныне «штаб».
Отложив в сторону «сладкозвучные окарины», Анатолий Федорыч пошел под заветный ясень и, расковыряв ломиком мерзлую землю, извлек из похоронки свой сверточек. Бережно, тщательно завернутый в клеенку, там покоился великолепный черный браунинг с серебряной накладной пластинкой на рукояти: «Igni etferro». – «Огнем и мечом!» – было награвировано на пластине.
Какую-нибудь неделю…
С десятком бойцов в уездный город Зареченск прибыл товарищ Чубатый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27