А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Вон вы какой! – удивилась Сонечка. Голос у нее был, как у иволги.
Старик Валиади
Человек десять за складными мольбертами ломали угольки о шероховатую, со щепочками бумагу.
Освещенный двухсотсвечовой лампой, на помосте сидел давешний гражданин с двумя монархическими бородами – завхоз. Десять подобных ему волосатых стариканов понемногу обозначались на десяти серых листах, прикрепленных к мольбертам канцелярскими кнопками.
Было тихо, хорошо. Скрипели угли. Мягко шлепали тряпки, сбивая с бумаги неверные штрихи.
Потрескивала золотисто-оранжевая от жары железная печка. Стеклянная стена с наступлением темноты сделалась сине-черной. За нею совершали медленный путь созвездия северного полушария, перемешиваясь с тусклыми, неподвижными огоньками запушенных морозом городских окон.
Человек с глазами Льва Толстого похаживал между мольбертами. Иногда сдержанно, вполголоса басил, посмеивался хрипловато. Рокотал, останавливаясь возле рисующего.
Это был художник Валиади.
Он велел Илье рисовать вздыбленную лошадь.
– Непременно, непременно обратите внимание на голову и ноги. Общая ошибка: голову почему-то преуменьшают, мельчат, а ноги делают тоньше. Но ведь не арабский же скакун, помилуйте, – простая деревенская коняга. Глядите, какие у нее крепенькие… – Он постучал широким желтым ногтем по гипсовым ногам лошади. – Да, да… Строже соразмеряйте пропорции. Алгеброй, так сказать, гармонию…
Илья чуть было не брякнул, что плевать ему на всю подобную чепуху, и на гипсовых в том числе лошадок. Что не для того он приехал в Крутогорск. Что искусству нашему революционному ни на черта не нужны ни эти подозрительные старики с двойными буржуйскими бородами, ни эти гипсовые лошадки…
Что надо писать грандиозно! Во славу Революции! На брандмауэрах домов! На белокипенных стенах златоглавого собора! На мостовых, наконец!
Широко и плакатно!
Агитировать против старорежимной сволочи – кулачья, попов, Черного Барона!
Против многоглавой гидры контрреволюции!
Ах, как хотел сказать все это… Даже, может быть, крикнуть по-митинговому.
Да вдруг оробел чего-то. Потерялся.
И вот сидит, кончиком карандаша перед глазом измеряет пропорции дурацкой лошадки: голова, ноги, летящий по ветру хвост…
Видел бы Николай!
Вот именно – в полете!
Но нет, знаете ли, это уж форменная дурь!
Уверенными, энергичными линиями строит Илья на сером листе мощный и вместе с тем легкий корпус прянувшей лошади. Сердито, закусив губу, слегка откинувшись назад, прищуривается, проверяет – так ли?
Так!
Вся в прыжке, в стремлении вперед и ввысь.
– А-а! – рокочет за спиной Валиади. – Отлично… отлично! Теперь хорошенько проработаем мускулатуру. Глядите, как вкусно прочерчиваются эти бугры – от холки к груди… и дальше – к колену… Ах, интересно!
В его восклицаниях – детская непосредственность, простодушие, как бы ребяческое увлечение игрой. Но еще и какая-то алчная плотоядность. Он удаляется, причмокивая, словно облизываясь на сладкий кусок.
«М-м… мускулатура…» – Илья сосредоточенно морщит лоб. Ему жарко. Он с треском отстегивает ремень с кобурой, скидывает кожушок. Все это валит на пол, возле табуретки. На мгновение мелькает мысль: застиранная рубаха, заплата на плече…
Э, черт с ней, с заплатой!
«Мус-ку-ла-ту-ра!» – скалит Илья мелкие злые зубы.
Не в мускулатуре дело, товарищ. И не в буграх на груди. Подумаешь – вкусно! Совершенно не важно, что эта лошадь – лошадь, домашнее животное, что ходила по лужку, щипала травку… и прочее. Важно и значительно то, что она – в буревом движении. В полете… Да, да, вот именно – в полете!
Да-е-о-о-шь!
Как песня, нечаянно сложилось, вычертилось то, чего, сказать по правде, и сам Илья не ожидал: в клубящемся пространстве летел огнедышащий конь.
Простая крестьянская коняга – крепкие косматые ноги, тяжелая крупная голова (пропорции, пропорции, товарищ Валиади!), тощая репица, свалявшийся хвост…
Но ведь летит… Летит!
– Да-ё-о-шь!
Летящего на серой бумаге коня всадник оседлывает так стремительно, как вряд ли и взаправду оседлал бы. Приподнявшись на стременах, весь вперед, в атаку устремленный, с клинком, занесенным над головой…
– Да-ё-о-шь! Рубай гадов!
Крошится уголь. Льняной чуб треплется над глазами, мешает. Кажется, даже ветер степной свистит в ушах.
Рука с клинком нехороша: вывихнута.
Шлепает по бумаге тряпка, сбивает угольную пыль. От бумаги – темные облачка, словно шрапнельные разрывы. А рука опять не на месте. Уголь рвет бумагу. Черт с ней, с рукой! С анатомией! С пропорцией! Не до того.
– Да-ё-ошь!
Пайки
– Нет, вы только поглядите, товарищи, что он тут натворил! – пропела над головой звонкая иволга.
Вокруг Илюшкиного мольберта – шумная молодая ватага. Вихрастые головы. Хохот. Одобрительные восклицания.
– Лихо, братишка!
– Вот это врезал!
– – Д-дал, п-понимаешь, гип-п-су жизни! – Ангелоподобный мальчик смеется, слегка заикается. У него глубоко открытая, белая с голубизной, по-женски нежная шея. На щеке – синенький, под татуировку, чертик.
– Б-берендеев Вадим…
Очень все хорошие, простецкие, кажется, ребята.
Берендеевский чертик озадачил немного: зачем? Что-то в этой синей закорючке – буржуйское, эстетское. Не наше, одним словом.
Хотя – черт с ним, с чертиком. Чем бы дитя не тешилось…
– Ну, давайте же, давайте знакомиться!
Каланча в солдатской трепаной-перетрепаной шинели, в залихватской буденовке – Лосев. Молчалив, серьезен, даже как будто суров.
Братья Петровы – близнецы, оба черненькие, невелички, оба в кожаных курточках, не отличить – где Иван, где Ювеналий (тоже имячко!).
Дубянский Валерьян – гривастый, басовитый, с удивительно мечтательными глазами (похоже, из семинаристов).
И совершенно невероятная, ослепительная красавица – золотая корона грандиозной, как башня, прически, косы уложены в три яруса, томный взгляд синих глаз, вся белая, пышная, мучнистая, как свежий ситник.
– Капитолина… – Лениво, словно спросонья, словно позевнув, протянула скучно и церемонно. Рука была вялая, пухлая, пахла духами. Все говорили, смеялись, а эта – хоть бы что, как мертвая.
«Мусенькин вариант, – сердито подумал Илья. – Да еще, может, и пострашнее…»
Валиади сияет своими толстовскими, изнутри горящими глазами. «Интересно! – причмокивает. – Ах, как интересно!»
Один завхоз молча, равнодушно, с некоторым даже презрением расчесывал свою буржуйскую бороду. А когда шум поутих, сказал ворчливо:
– Нуте, пожалуйте-с. А то пока отпущу, пока что, глядишь – и ночь на дворе.
Засветив огарок, по темным лестницам, по сводчатым таинственным переходам повел художников в подвал. Бурчал, ни к кому не обращаясь:
– Вчерась вот так-то запоздал, подхожу к дому – фу, батюшки! – двое: «Сымай полушубок!» Спасибо, патруль подвернулся…
Брякнув тяжелым замком, открыл низенькую дверь. Включил тусклую лампочку. Мутно, красновато обозначились полки с хлебом, какие-то банки, бумажные кульки, бочонок, весы. Остро запахло селедкой.
Воздев очки на хрящеватый нос, полистав какую-то замызганную тетрадь, сказал:
– Пожалуйте, Николай Николаич.
Единственно, кого он тут уважал, – это Валиади. За то, что академия, которую тот окончил, называлась не как-нибудь, а императорская.
А что касается Ильи, то его, конечно, в списке не было. Однако пару тощих ржавых селедок и полбуханки похожего на глину хлеба получил и он.
– Имей в виду, кавалер, – объяснил ему завхоз. – На неделю.
Метель
На улице, буянила метель.
Сперва шли толпой. Вадим Берендеев орал:
Вам ли понять,
почему я,
спокойный,
насмешек грозою
душу на блюде несу
к обеду идущих лет…
Горланя стихи, он не заикался.
За Капитолиной зашел какой-то чудной, весь в коже, в ремнях, с крошечным браунингом, опасной обольстительной игрушкой на поясе. Низко надвинутая на глаза ушастая кепка и шнурованные сапоги придавали смешное сходство с героями американских боевиков – Джекки Черная Рука, Шериф из Огайо или что-то в этом роде. Высокомерно кивнув ребятам, подхватил под руку рыжую красавицу и сразу отделился от всех, исчез в метельном дыму. «Ох, эта Капка! – мрачно сказал Лосев. – Чекиста, толстомясая, завлекает…»
Но вот растаяла орава. У Петровского сквера Илья и Сонечка остались одни. Им оказалось по дороге.
Ухала метель, белым облаком клубилась, плясала вокруг поседевшего от снега Петра. Выкатив медные глаза, стоял огромный царь, опираясь одной ручищей на якорь, другую простирая во мрак.
На Большой Кручиновской – темно, мертво. Сорванный с купола кладбищенской церкви, гремел железный лист: дрым! дрым! Ни фонаря, ни светящегося окошка, ни собачьего лая.
Пустынно, мрачно. И Сонечкина иволга умолкла.
Нападение
Под вой бурана, под грохот железного листа кричал Илья:
– Буза, понимаешь, хреновина все эти ваши Сезанны! Я понимаю – прием, фактура, всякие там штучки… (Дрым!) Но слушай, Соня, давай откровенно: кому они нужны? На кого работают? Нет, ты скажи, скажи… А! То-то. Ты коммунистка? Нет? Почему? Ну, все равно, если ты честный человек. – будешь коммунисткой. Поверь. Обязательно! У тебя кто отец? А-а! Музыкант. Скрипач. Во-он что… (Дрым! Дрым!) Ну, музыка – дело темное… Играют, а что играют – как понять? Песня, конечно, другое дело. «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки»… Или, допустим, «Смело мы в бой пойдем». А то я недавно у нас в Болотове на вокзале слышал (Дрым!), на скрипках тоже играли… Ах, сукины дети! Душу рвет, плакать хочется – это что? Это, понимаешь, ну… вредно даже. Расслабляет. Демобилизует… ей-богу!
– Стой! – сипло заорали вдруг откуда-то, из метельной мути. – Стой… бога мать!
Три черные расплывчатые фигуры, внезапно отделившись от подъезда с железным козырьком, бестолково заметались в снежном буруне. Чьи-то цепкие руки впились в кожушок, рвали застежки.
– А-а… гады! Илюшку Рябова?! Илюшку?!
Одного – ногой в брюхо, другого – рукояткой пистолета по голове, по лохматой шапке с длинными болтающимися ушами. Выстрел хлопнул, приглушенный свистом ветра, грохотом железного листа…
– Ша, братва! У его – пушка-а!
Три безобразный тени как бы разорванные на клочья пляшущими столбами снега, провалились во тьму.
– Негодяи! – всхлипнула Сонечка. – Ах, какая низость!
Она в изнеможении опустилась на ступеньки подъезда, плакала, стучала кулачком по обледенелому камню.
– Ну, ничего, ничего, – успокаивающе бормотал Илья. – Ничего… Смылись, подлюки… Плохо вот только – хлеб уронил…
Ходил, вглядывался во взрыхленный ногами снег, искал пайковую краюху.
– Сперли, значит, – сказал задумчиво. – Ну, ладно, и это черт с ними, селедки остались.
– Как же ничего? – жалобно отозвалась Сонечка. – Я и подумать не могу, как завтра одной идти…
– Еще чего скажешь – одной. А товарищ Рябов на что?
– Какой товарищ Рябов?
– Ха, какой! Илья Алексеич. Я тебя провожать буду, все равно по дороге.
Дяденька заговорил
На Монастырской, над рекой, буран гулял без удержу.
Улица зачиналась огромным садом бывшей барыни Забродихи. Он тянулся далеко, похожий на лес. Буераками, вверх, вниз, вилась пешеходная тропинка, протоптанная под деревьями. Дальше, за садом – древний монастырь: полуразрушенная каменная ограда, одинокая угловая башня с разоренной кровлей. А еще дальше – поле, мутная тьма, волчья степь.
Теткин дом безмолвствовал. Он стоял в глубине двора, окруженный покосившимся забором. Илья кулаки отбил, стучась в приземистую калитку. «Ну, черти, спят!»
Наконец, охая, бормоча «Да воскреснет бог и да расточатся врази его», вышла тетка. Спросила заспанным голосом:
– Хтой-та?
Войдя в комнату, зажгла красный, перевитый золотой вязью огарок церковной свечки.
– Вот тута спать будешь, – указала Илье на сундучок, покрытый домотканой тряпичной дерюгой.
И ушла в заднюю комнату, унеся с собой свечку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27