А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

В конце-то концов, для чего существуют школы? А он учился в престижной, и она научила его, как показывать миру невозмутимое лицо. Таким образом, вы, не потрудившись заглянуть под маску, постановили, что деньги интересуют его больше живописи. Вздор! Он жаждал умирать с голоду на чердаке, бедняга. Даже желал, чтобы публика его игнорировала, а галереи отвергали. Лишь бы ему удалось угодить самому себе. И он был бы счастлив, да еще как! Но ему не удавалось угодить себе, и вы объяснили ему причину.
Знаете, будь я вреднее, то мог бы многое извлечь из этого для моего портрета. Разве критик — не тот, кто умеет видеть сквозь поверхность? Можете ли вы быть судьей в искусстве, но ничего не знать о людях, его творящих? Если вы не способны понимать своего ближнего, как можете вы понять то, что он творит? Не в этом ли ваша слабость, что при всей искусности ваших суждений вы не видите человеческое, укрытое внутри? Или мне выбрать другую возможность и предположить, что, пожалуй, вы прекрасно все видели и своими отзывами сознательно поворачивали нож в ране, добавляя насмешку к ощущению неудачи, которое он уже испытывал сполна?
Так или иначе, но в тот вечер вы приобрели тихого врага. И потому, когда он вошел ко мне и увидел моего Гогена, его осенила идея. Безобидная шутка, сказали мы себе. Но мы оба знали, что это далеко не так. Мы вознамерились разоблачить вас. Вы как раз разразились той статьей о первобытных племенах Южных морей — в ней вы хвалили ясность видения, какое невозможно приобрести в Англии. И так далее, и тому подобное. Изрекаемый мэтром эрудированный, влиятельный вздор. Кое-что в вас всегда было чуточку склонно к пустобрехству, и это был как раз такой случай. И когда вы в следующий раз посетили галерею Андерсона, его помощнику было велено шепотом посоветовать вам пойти в кабинет хозяина и посмотреть прислоненную к стене картину.
«Хозяину она не нравится, — было велено ему сказать. — А что думаете вы?»
Ах! Какое удовольствие мы получили — не ерзайте так, вы испортите позу, — когда вашими деньгами оплатили свой триумфальный обед. Мы пошли в «Ройал-кафе», которое в то время было мне совершенно не по карману. Помню, еда была восхитительной — куда восхитительнее, чем могла быть в действительности. Рыбный суп, жареный барашек, а затем крем-брюле, настолько совершенное, что само по себе являлось произведением искусства, равным величайшим творениям старых мастеров. Такой вкус ему придавало мгновение. И знаете, что произошло, когда мы выпили за вашу щедрость? Вошли Эвелин с Сикертом. Меня кольнула ревность, когда я увидел их вместе, это была единственная бурая тень на в остальном весело расцвеченном вечере. Сикерт был на вершине своей мощи, неотразимый для всех, кого он решал очаровать, — пока не давал волю жестокости, которая всегда в нем пряталась. Я вообразил, как Эвелин засасывается в его окружение, становится одной из его поклонниц, и ее оригинальность медленно из нее выдавливается, и сила его личности принуждает ее малевать второсортные подражания его стилю. Он был убедителен и покоряющ так, как даже вам не удавалось. Вы побиваете людей интеллектом, он пускает в ход страх, завораживание и то гипнотическое обаяние, которое всегда особенно воздействует на женщин. Вы замечали, как мало найдется мужчин, которым он по-настоящему нравится? И как мало женщин увлекалось вами? Это только наблюдение, без цели оскорбить. Вы с ним поделили мир искусства — по одному полу на нос. Жаль. Соперничество между вами было бы любопытно понаблюдать.
С Эвелин он потерпел неудачу, такую же полную, как и вы. Его обаяние она находила нелепым и спокойно отмахивалась от его улещеваний. Он, в свою очередь, объявил ее холодной, лишенной эмоций, фригидной. Слишком замкнута в себе и никогда ничего не будет значить, пока не даст себе воли — видимо, подразумевая, пока она не подчинится ему. Ну, не исключаю, что в этом могло что-то быть: бесспорно, ее недоверчивость служила ей наилучшей защитой и, вероятно, была приобретена дорогой ценой. Она искала творческой связи и без колебаний отвернулась от него, едва стало ясно, что он имеет в виду нечто куда более простое. Ему прежде следовало справиться у меня, я бы сэкономил ему затраты нескольких дорогих обедов.
Ну, как бы то ни было, они вошли в кафе и присоединились к нам для десерта. Знаете, ничего восхитительнее этого десерта я не едал. Каждый глоток становился еще вкуснее от мысли, что вот он будет проглочен, и один из нас скажет: «А знаете, кто платит за этот обед…» Тогда историйка будет выпущена из клетки, и мы увидим, как она взлетит и примется порхать по Лондону, вызывая взрывы хохота всякий раз, когда ее тень упадет на землю. Но мы воздержались. В этом-то и заключалась радость.
Мы обменивались заговорщицкими взглядами, иногда чуть не давились, но ликовали про себя. Вы были НАШЕЙ добычей, а не чьей-то еще. Нам не требовалось, чтобы наш триумф стал всеобщим достоянием.
И да, возможно, какую-то роль играл и легкий страх. Я слишком хорошо помню, насколько вы не терпели пересудов по своему адресу. Я помню, что вы сделали, чтобы посчитаться с беднягой Ротенштейном, когда до ваших ушей дошло какое-то безобидное его замечание по вашему адресу. Вы изолировали его, унизили. И продолжали так дальше. Десять с лишним лет спустя вы не пожалели времени и сил, чтобы не допустить его на вашу выставку. Вы запретили мне и всем другим близким к вам видеться с ним, разговаривать с ним, хоть как-нибудь с ним соприкасаться. Мы были тесным кружком, пока вы не приехали реорганизовать нас, мы — англоязычные в Париже, дружные, доверчивые, невзыскательные. Особенно близки мы не были, но естественно тяготели друг к другу, учились друг у друга, помогали друг другу.
Мы раскололись на друзей Ротенштейна и ваших друзей, на тех, кто считал Эвелин вполне симпатичной и кто смеялся над ней. На тех, кто предпочитал этого художника тому художнику, эту школу той школе. Вы позаботились, чтобы эти простые предпочтения стали делом принципа, настолько важным, чтобы рождать ссоры и обиды. Был ли Роден как скульптор лучше Бернини? Давид лучше Энгра? Писсаро или Моне? Кто именно, значения не имело: я слышал, как вы поддерживали то одну, то другую сторону. Разделяй и властвуй — первая заповедь деспота.
Даже я говорил, что вы ведете себя нелепо, но я упоенно дорожил нашими прогулками, разговорами на набережных Сены или в парке. И не хотел особенно рисковать, чтобы не лишиться их. Мои протесты были приглушенными.
«Ты со мной или нет? — ваша единственная реакция. — На чьей ты стороне?»
«Так вопрос в сторонах?»
«Да. Несколько друзей, все остальные — враги. Так заведено в мире. Если ты не уничтожишь их, они уничтожат тебя. В свое время узнаешь по опыту».
Затем вы разразились тирадой о людях — подавляющем большинстве, — которым не доверяли. Этой стороны вашего характера я прежде не знал: до тех пор я видел лишь доброту, щедрость, душевное тепло. Но эти качества приберегались только для ваших верных. Кары, обрушиваемые на других, демонстрировали нечто совсем иное. Откуда все это взялось? Где вы научились думать, будто мир — это битва, и есть только победители и побежденные? Где вы приобрели потребность уничтожать своих врагов, прежде чем они уничтожат вас?
Ну, так моя нарождающаяся неверность оставалась скрытой. В конце-то концов, вы были моим другом, а я верил, что друзьям надо прощать их недостатки. Однако это заставило меня задуматься. В целом я не очень мерзок, как, надеюсь, вы согласитесь. И тем не менее под поверхностью этого маленького фокуса с Гогеном крылось что-то явно нехорошее. Я бы не ликовал так, если бы на картину клюнул кто-нибудь другой, как ни велика была бы его репутация, как ни искусна экспертиза. Нет, свой триумф я смаковал, потому что это были вы. Потребовалось немалое время, прежде чем я разобрался, почему, поступив так с другом — моим лучшим другом! — я испытываю блаженное чувство.
Как будто налаживается, и до конца дня я могу обойтись без вас. Я не Уистлер, мне не нравится мучить тех, кого я пишу, вгонять их в преждевременную могилу своими посягательствами на их терпение. Я пришлю сказать, когда вы снова мне понадобитесь. Пару дней я поработаю без вас, займусь тонированием и светом, это можно делать и в пустой комнате. И даже успешнее, так как вы не будете меня отвлекать. Я могу проникнуть в вашу душу посредством холста и красок и лучше почувствовать вас в вашем отсутствии. Я должен написать, чем вы были, а также чем вы станете. И ваше личное присутствие здесь — большая помеха.
Пожалуй, я нашел лазейку в установленном мной правиле. Я не намерен показывать вам портрет, который пишу сейчас. И в значительной мере потому, что знаю: вы не уедете, пока не увидите его. Главный мой козырь, чтобы задержать вас здесь до горького конца. Тот, кто терпеть не может пребывания в неведении, ни за что не уедет, пока не увидит что-то настолько личное, как собственный портрет. Меня удивляет, как вы вообще умудрились сдерживаться так долго. Я почти ожидал, что вы промчитесь через комнату и схватите его. На вашем месте я бы воздержался. Я без труда вас перехвачу и только стану еще более скрытным. Вы же не позволяете объектам ваших статей заранее посмотреть, что вы о них пишете, так ведь? А потому не рассчитывайте и краешком глаза взглянуть на то, что еще и наполовину не завершено. Но, полагаю, не будет никакого вреда показать вам тот, который я начал восемь лет назад. В конце-то концов, он принадлежит вам — оплачен, но не получен. Я часто прикидывал, вывело ли вас из себя то, как я взял деньги, да так и не дал ничего взамен. Особенно жаловаться вам не приходится: вы же предложили куда меньше моих обычных гонораров, и я тогда же предупредил, что вам придется подождать его завершения. Многие мои клиенты ждали дольше, как вы знаете.
Вот он. И что вы о нем думаете? Нет, не отвечайте, мне безразлично, что вы думаете. Он не завершен. Нет, не как картина, в этом смысле он более чем завершен и не требует ни единого дополнительного мазка. Но вот как портрет он слишком поверхностен. Я чуть не сжег его пару лет назад, но просто я никогда не был склонен к такого рода величественным и пустопорожним жестам.
Ну, немножко самокритики. Это портрет друга, вот в чем его роковая слабость, исправить которую я наконец нашел способ, не переписывая его и не сжигая, а продолжив его вот в этом, новом. Знаете, я помню каждую минуту, как писал его. Даже и теперь, смотря на него, я испытываю странную меланхолию. Было это… когда? Тысяча девятьсот шестой год, десятое июля, суббота, один из самых великолепных дней в творении Господнем. Вы предложили позировать в Гемпшире, потому что проводили там лето, а я даже не подозревал, как мне хотелось выбраться из Лондона. И в восемь утра я сел в поезд на вокзале Ватерлоо, окруженный всеми моими сумками и мольбертами. Бог в этот день пребывал на Небесах. Моя выставка в галерее Карфекса имела успех, не в малой степени благодаря вашей статье о ней. Деньги и заказы начали поступать сверх ожиданий, особняк в Холланд-парке медленно переходил из мечты во что-то, что вскоре могло обернуться весомой реальностью. Я оставил Глазго далеко позади и приближался к тому, что считал местом своего назначения.
Мы оба преуспели, вы и я. Вы, разумеется, первым с вашей богатой женой, вашими книгами и статьями и вашей ролью советника американских банкиров, вашим членством в советах музеев и всем прочим. Но и я с моими неотесанными шотландскими манерами, убеждавшими позирующих в том, что они заполучили подлинного художника, тоже был на пути к полному успеху.
Так что могло быть приятнее, чем провести неделю с моим старым другом, купаясь во взаимных самопоздравлениях? Жизнь просто не может стать лучше, чем она была в то утро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25