А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Разве место таким не в гостиной? И такие изящные маленькие мышцы разве не должны напрягаться, только разливая чай? Разве это выражение удовольствия не должно появляться на лице, только когда муж скажет что-либо остроумное? Ну конечно, конечно, только так! Эта женщина — аберрация, монстр, раз ее привлекает подобное, и она находит в нем удовлетворение. Но оно ее привлекало, и удовлетворение было искренним.
Помню, как-то она исчезла на несколько дней. По-моему, никто, кроме меня, даже не заметил. Произошло это несколько месяцев спустя после моего унижения в bouillon в Берси. Немного погодя я отправился к ней домой и убедил людоедку, хозяйку квартиры, позволить мне подняться в ее комнату. Она лежала с инфлюэнцей и страшно кашляла. Я даже заподозрил у нее туберкулез. Но нет, это оказался просто кашель, только очень тяжелый, бронхиальный и ухудшившийся из-за того, что бедняжка несколько дней пролежала без всякого ухода. Состояние у нее было очень скверное, но гордость мешала ей попросить помощи. Возможно, она думала, что никому не нравится, и не хотела, чтобы ее просьба помочь осталась бы без ответа. Глупо с ее стороны — она вызывала гораздо больше симпатии, чем отдавала себе отчет. Конечно, в ее обществе люди немного нервничали, но некоторые были способны преодолеть это чувство. Не скажу, что болезнь сделала ее более привлекательной. При виде слабых и беззащитных созданий у вас возникает желание взять их на руки, согреть, защитить. Многие женщины изловили мужей точно рассчитанным обмороком. Но не Эвелин. Слабость сделала ее почти отталкивающей, кожа приобрела землистый оттенок вместо интересной бледности, и она лежала, скрючившись, наподобие некоторых насекомых. В неподвижности она утратила грациозность. Она была нескладной, неуклюжей, нескоординированной, если только не держала кисть или карандаш. Казалось, только они могли ее оживить.
Как бы то ни было, она плакала. Я подумал, что просто из-за болезненного состояния. Нет, истинная причина заключалась в том, что из-за болезни она не могла ни рисовать, ни писать. Накануне в отчаянии она попыталась добраться до стола у окошечка, чтобы нарисовать что-нибудь. Что угодно. «Это как мания, — сказала она. — Я с ума схожу, если не могу использовать мои руки. Это все, что у меня есть, единственное, из-за чего стоит вставать по утрам».
Вы это понимаете? Я — да, однако едва-едва. Порой я ощущаю то же, но без ее маниакального напряжения. Для нее это было то же, что дышать. Уберите — и она начинала задыхаться. Невроз? Истерия? Да, не сомневаюсь. Уверен, что за всем этим скрывалась какая-то болезнь матки. Или, хотя это теперь не в моде, какой-то физиологический дисбаланс в мозгу. Без сомнения, ничего такого, чего не излечил бы младенец-другой. Но подобно человеку, который бредет в опиумный притон выкурить трубку и втайне смакует эту перспективу в той же мере, в какой исполнен отвращением к себе, она не желала исцеления. Она не хотела, чтобы ее лишили этого безумия — самого драгоценного, что у нее было. Именно это ее определяло, делало ее одновременно и великолепной, и, как говорили вы, монстром.
Помню, на каком-то этапе вы попытались обратить ее в свою веру, сделать своей ученицей. Если Иисус мирился с Марией Магдалиной, то и вам не зазорно было допустить в свое окружение одну-двух женщин. Ей следовало почувствовать себя более польщенной, не отрицаю. Ваш глаз никогда ни у кого сомнений не вызывал, и вы никогда не терпели ни дураков, ни второсортности. И, знаете, в этом опровержение ваших более поздних мнений. Просто в украшения она не годилась, и тут вы ошибок не допускали. Ваш эгоизм, в частности, требует, чтобы только самым лучшим дозволялось окружать вас. И вы попытались заманить Эвелин на вашу сторону. Я изложил все факты, и мне нечего добавить.
И вот вы приглашаете ее на ваши суаре в Париже встречаться с людьми, которых ей следует знать. Не с печатниками и их подручными, но с людьми, обладающими властью и влиянием. Пить чай с Прустом, с Оскаром Уайльдом, с Анатолем Франсом, с salonniйres , с писателями, с политиками, с другими художниками, но тщательно отобранными. Да только как вы-то зачислили этих людей в свои знакомые? Я так этого и не разгадал. Как у вас хватало самоуверенности приглашать их и не сомневаться, что они придут. Вы ведь всего лишь маленький наглый англичанин, умеющий только поддерживать разговор. Кое-какие связи, но не ахти какие. Обаяние, я полагаю. Вы умудрялись внушать людям, будто вы — удачное капиталовложение на будущее. Разумеется, я завидовал. А почему бы и нет? Так легко для вас, так трудно для меня. И только когда я понял, что угрюмая насупленность обладает собственным обаянием, я перестал ставить себя в нелепое положение.
Как бы то ни было, в это общество великих вы пригласили Эвелин с некоторыми другими кандидатами в протеже. Я ожидал, что она будет подавлена, благодарна, чуть-чуть слишком явно постарается произвести хорошее впечатление. Выдавая все признаки внутренней неловкости — примостится на краешке стула, нервничая, что ее голос звучит слишком громко или слишком тихо. Почти ничего не говоря сама, но внимательно ловя каждое слово остальных. Ну, словом, как вел себя я, когда вы пригласили меня.
Бесспорно, она почти не говорила, но если прерывала молчание, то в самую точку. Не притворяйтесь, будто не помните, что она сказала Саре Бернар, я прекрасно знаю, насколько это врезалось вам в память. Звонким голосом она объявила, что мнение великой актрисы о какой-то картине легковесно, и ей следует побольше смотреть и поменьше судить. Такое lиse-majestй , э? Эвелин находилась там, чтобы преклоняться и замирать в восхищении, а не держаться с этими людьми на равных и, уж конечно, не критиковать их. Я прекрасно помню, как вы ловко вмешались и изменили тему разговора, продемонстрировав меру ваших способностей даже в крайне неловком положении.
Но я также помню лицо самой Бернар — как с него исчезло выражение скуки. Великолепная женщина: тщеславная, как павлин, но умеющая отличить хвалу от лести. В конце-то концов, она профессионал, и ее успех зависит от умения отличить одну от другой. Она знала, что попалась, что упрек был заслужен. Ей понравилось, как на нее набросилась эта тощая девочка, которая вскинула голову в наивном вызове и, говоря, смотрела вам в глаза. Это подперчило пресность боготворения, которым ее обычно потчевали. Все эти изумленные аханья, эти восторги, с какими встречалось ее любое слово, взвизги одобрения при малейшем ее замечании. И кто-то вроде Эвелин должен был показаться стаканом холодной чистой воды после целого дня глотания неразбавленной патоки.
Как вас должно было удручить, что Эвелин получила приглашение на ужин, а вы нет? Ни тогда, ни после. Нет, не притворяйтесь. Вы пришли в бешенство. Я слишком хорошо вас знаю, чтобы ошибиться. И в еще большее, когда поняли, что она нисколько не польщена такой честью. Она отправилась на этот ужин, она поела, она «чудесно провела время, благодарю вас». Подобное оставляло ее неуязвимой, а потому она была неуязвима и для вас. Ей не хотелось соприкасаться со знаменитостями. А уж вы тем более не могли ей ничего предложить, кроме вашей светской сноровки, вашего умения политика заставлять людей поступать по-вашему, а потому она перестала посещать ваши маленькие собрания. Без всякого намерения оскорбить, вы же знаете. Она не отдавала себе отчета, что нанесла непоправимую обиду, удар в самое сердце вашей власти. Она отвергла вас даже более необратимо, чем отвергла меня.
Несколько друзей — остальные враги. Таким было ваше жизненное кредо, а Эвелин показала, что не хочет быть вашим другом.
«Но картина же действует или не действует, верно?» Так она откликнулась, когда вы изложили раннюю версию вашей теории искусства, современности, связи художника с реальностью и все прочее. Такое наивное, простенькое, но сокрушающее осуждение усилий всей вашей жизни, направленных на то, чтобы усложнять и затемнять, делать труднее для понимания. Превращать простое удовольствие в мистическую тайну. Для Эвелин существовали картина и тот, кто на нее смотрел. Прямая взаимосвязь. Она была протестанткой от живописи и не нуждалась в посредниках, будь то критики или священнослужители.
Ее слабостью было парализующее сомнение в себе, которое поражало ее на каждом шагу. Такова цена протестантизма и индивидуальности. Постоянная тревожная необходимость выбирать между хорошим и плохим сходит на нет, если право судить передаешь другим. Вероятно, потому-то я с такой готовностью склонялся перед вашими суждениями, и потому-то я такой счастливый папист. Необходимость решать самим — страшное бремя, и всепроникающие сомнения — его неизбежная цена.
Я ничего не осознавал до того дня, пока жутко с ней не сцепился; вы же ощущали это инстинктивно и знали, куда нанести удар, когда настала удобная минута. Через немалое время после того, как мы все так или иначе вернулись в Лондон навстречу новому веку. Я начал писать портреты и отчаянно искать известности — любой известности, — лишь бы про меня узнали. Любая выставка, которая могла принять мои картины, получала их в изобилии. Любое упоминание в прессе читалось, перечитывалось, хранилось, как сокровище. Я посылал картину за картиной в Королевскую академию, и подавляющее большинство их отвергалось. Со всей моей неотесанностью я культивировал тех, кто мог оказаться мне как-то полезен. Я уже почти отчаялся. Это был мой последний бросок. До того момента мне удавалось убедить себя, что я все еще молод, все еще учусь. Теперь мне было за тридцать, я знал, что лучше я уже не стану, и не был уверен, не ожидает ли меня участь Андерсона. Мне требовалась вся помощь, которую я мог получить, о которой, подавив гордость, мог попросить. Тем более что вы меня поощряли и говорили мне, что это единственный способ преуспеть.
Эвелин обходилась без всего этого. Когда она наконец вернулась в тысяча девятьсот втором году, она никого об этом не известила, поселилась в Клэпеме и практически нигде не показывалась. Собственно, о ее возвращении я узнал почти год спустя. И почувствовал себя прямо-таки оскорбленным и решил, что она презрительно пренебрегает мелкими унизительными ухищрениями, на которые пускался я, только потому, что ей это по карману. Отец ее, помнится, был адвокатом, и я воображал, что он ее содержит. Дочь-художница, очаровательно! Она ни разу не упомянула, что неодобрение родителей было настолько велико, что они не дали ей ни единого пенни, даже видеть ее отказывались. В конце-то концов, есть разница между тем, чтобы писать картины и быть художницей. Она без секундного колебания отказалась от всего, чего хотел я: дом, деньги, комфорт. Горячую пищу она ела только в мужских закусочных по соседству. Разве что кто-нибудь приглашал ее пообедать. Те немногие деньги, которые у нее были, она тратила на холсты и краски. Однако ей более или менее удавалось сохранять пристойный вид — ведь она была благовоспитанной девочкой и слишком гордой, чтобы выставлять свою нищету напоказ или играть в богему. Было так, как было, и никакого выбора. Требовалось знать ее очень хорошо, чтобы вспомнить, что эту же одежду она носила, когда только приехала в Париж, или разглядеть изящные стежки, обновившие отпоровшуюся заплатку там или заштопавшие дырочку здесь. Мы двигались в противоположных направлениях, она и я.
Не понимаю, как она умудрялась. Я бы в подобных обстоятельствах исчах. Очень мило быть повенчанным со своим искусством, но кто-то же должен это замечать. Кто-то же должен одобрять, иди ценить, или покупать. Нет человека, настолько сверхъестественно уверенного в себе, что ему не требуются рукоплескания, пусть еле слышные и спорадические. Но Эвелин редко выставляла свои картины и вряд ли продала хотя бы одну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25