А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я перепробовал в уме все углы и позы и остановился на той, о которой думал с самого начала. Характерной для вас, когда вы сидите в кресле, чуть выставив вперед одно плечо, и ваша голова чуть повернута к нему. Возникает впечатление, что вы все время готовы к движению, ощущение энергии. Абсолютно незаслуженное, по-моему, так как вы один из ленивейших людей, каких я встречал в жизни. Ваша энергия вообще не физическая. Прекрасный пример, как тело отражает сознание, создает иллюзию, ничего общего не имеющую с пилюльками для сердца, слабыми руками и вашей склонностью пыхтеть и отдуваться, поднимаясь по лестнице. Пример превосходства воли над реальностью. Я бы мог отколошматить вас, подхватить вас на руки и пронести через пол-острова, причем против вашей воли. Это по силам очень и очень многим, но, подозреваю, такая мысль ни разу никому и в голову не пришла с тех пор, как вы расстались со школой, где, сдается мне, вам приходилось многое терпеть, ведь дети не ценят силу интеллекта. Добавочная проблема, требующая решения, — ведь картина должна воплотить интеллект через физическое тело. Так как же передать силу первого и слабость второго в одно и то же время?
Я не прошу у вас совета, а всего лишь ставлю вопрос. Роковая ошибка — осведомляться у позирующих, как им хочется быть изображенными. Люди не способны сказать правду о себе, поскольку не знают ее. Каким в любом случае, по-вашему, должно быть соотношение между художником и его объектом? Собственно, ваш ответ я знаю, и не задавая вопроса. Объект просто средство для самовыражения художника. Художник просто средство, с помощью которого обретают форму идеи критика. Этот путь, знаете ли, ведет к погибели: он рано или поздно отрежет художника от всего, кроме его собственного эго, и он уже не способен видеть ничего, кроме того, что о нем пишут в «Морнинг пост».
Но довольно об этом. У вас утомленный вид в ущерб достоинству. Нестерпимо. Я все время вижу, как ваша несколько костлявая задница неловко скользит по сиденью моего кресла, и это мысленное зрелище мешает мне работать. Так что, пожалуй, я продолжу мою исповедь и расскажу вам, как я вас обморочил. Когда вы входили, я по вашему лицу понял, что вам хочется это узнать. Признаюсь, я испытывал приятное и чуть злокозненное удовольствие, думая о том, как прошлой ночью вы ворочались и ерзали в своей неудобной блохастой постели, прикидывая, какая из десятков тысяч картин, о которых вы писали в вашей жизни, разоблачила вас как дурака. Нет-нет, безусловно, не великая, а маленькая, но для вас это горше всего, ведь так? Мысль о том, что кто-то где-то смеется над вами. И сколько еще людей поставлены в известность? Или об этом знают все? Когда столько лет назад вы слышали смешки на званых вечерах, они были адресованы вам?
Расслабьтесь, на подобную злую пакость я не способен, вам пора бы это понять. Я могу позволить себе розыгрыш, я могу быть жестоким, но вот подлым крайне редко. Только в особых случаях. Мои уста запечатаны; это было сугубо личным удовольствием, а потому тем более приятным. Да и само дело было пустяковым по сравнению с его результатом.
Не намекнуть ли вам? Нет, и не пытайтесь догадаться, все будет только хуже, если вы спаникуете и решите, будто подлинные шедевры — моя работа. Гоген. Картина, которая занимала маленький уголок в вашей курительной, пока вы не продали ее той американке. У меня тогда возникло искушение сказать вам, поскольку вы получили за нее порядочную сумму, и я чувствовал, что мне положены какие-то проценты. В конце-то концов, я ее за Гогена не выдавал. Теперь в музее? Боже великий, как лестно! Надо будет написать туда перед смертью, или еще лучше: оставлю записку в моих бумагах, и если кто-нибудь когда-нибудь напишет мою биографию, правда выйдет наружу.
Написал я ее по самым невинным причинам, уверяю вас, и не собирался никому продавать. Но вы помните, как новости об этом человеке впервые дошли до нас? Некоторые пожимали плечами и отмахивались, ну а вы прониклись убеждением, что это величайшее открытие со времени… последнего величайшего открытия? Я был заинтригован и пошел к торговцу, у которого было несколько его картин. Я внимательно их изучил, ну, вы знаете: сделал наброски, тщательно осмотрел каждую, попытался разгадать их. И ничего не добился, оказался в полном тупике. А потому решил написать такую же, посмотреть, не принесет ли она прозрения.
И опять ничего. Каким бы дарованием он ни обладал, к его технике оно отношения не имело; с технической точки зрения искусным художником его не назовешь, а я уже нашел свою простоту в Ист-Энде и не видел необходимости мчаться за ней в другое полушарие. Кроме того, они казались мне довольно-таки фальшивыми, и я жалел бедных туземок, наляпанных на его холсты. Марионетки и ничего больше — ни индивидуальности, ни собственного существования. Он их использовал, а не смотрел на них! Он уехал за полмира и все-таки видел только себя. Колониалисты хотя бы обеспечивают канализацией и железными дорогами тех, кого эксплуатируют. А он брал и ничего не давал взамен. Тем не менее я написал гогеновское полотно, и, видимо, недурное, поскольку оно одурачило не только вас, но и всех остальных.
Я намеревался, закончив его, снова использовать холст, но ко мне зашел Андерсон. Вскоре после того, как он бросил живопись и стал торговать картинами. «Нахожусь между художником и его публикой». Таково было его занятие, и он протиснул свое гибкое тельце в это пространство, беря больше, отдавая меньше. Рецепт блестящей карьеры для торговца. Вы, помнится, отнеслись к его решению с положенной презрительной брезгливостью и крайне критически отзывались о его бракосочетании с Маммоной, хотя я, собственно, никогда не замечал особой разницы между ним и вами.
Знаете, вы уязвили его, и очень больно. Под личиной «а плевать я хотел» билось сердце чувствительной души. Он действительно хотел стать художником — куда больше, чем вы вообще способны понять. Твердо решил, когда ему было восемь, как-то рассказал он мне. Можете вы вообразить муки бедняги? Обладать всем необходимым, кроме подлинной способности? Глаз у него был редкостный, вкус тончайший, чувство цвета поистине замечательное, ощущение пропорций и структуры почти безупречное. В техническом отношении он был очень одарен. Работал упорно. Но ему никак не удавалось соединить все это воедино, не удавалось сложить свои технические достижения в общую гармонию. И вместо того чтобы оставаться плохим художником, непрерывно разочаровывающимся в себе, он предпочел стать торговцем картинами.
И знаете, это вы принудили его опустить руки. Та зима, когда он снял мастерскую вблизи Тоттенхем-Кортроуд и ушел в подполье: жил отшельником и работал напролет все часы дневного света, какие посылал Бог. Днем он писал, все остальное время делал наброски и рисовал. Он был одержим. Я видел это по его лицу в тех редких случаях, когда встречал его. Мрак недосыпания, легкая сгорбленность того, кто пытается бросить вызов миру, но отдает себе отчет, что вполне может проиграть. Человек, пытающийся игнорировать то, что в глубине души уже знает.
Он писал исступленно, работал, пытаясь преодолеть барьер, шагнуть за край и достичь… чего? Не компетентности или опытности, они у него уже были. Он хотел стать хорошим художником и думал, что уже близок к цели. Он убедил себя, что этот взрыв работы был вдохновением, что наконец-то он справился с тем, что казалось таким непреодолимым, чем бы это ни было.
И вот он завершил свой труд. Примерно дюжина картин, одну из которых он планировал представить для следующей Новоанглийской выставки. Но он жил в своем воображении, хотя и сознавал, что рано или поздно эти работы придется показать другим. И вот он пригласил нас на небольшой обед. Только вас и меня, людей, которым доверял. Вы должны это помнить! И помните, я знаю. Если попробуете отрицать, то солжете. А я помню каждую секунду. Это был один из самых тяжелых вечеров в моей жизни.
Его напряженность, его волнение были ужасны. Я мог понять, почему он страшился вас: вы уже утвердили себя в роли великого арбитра самого современного и достойного, и если он боялся меня, то только по ассоциации. Я никогда не был суровым критиком других. Он пытался быть радушным, ронял вилки на пол, расплескивал вино по столу. Это было нестерпимо. Бедняга! Я думал, он затягивает обед из-за неловкости, но я ошибался. Каким бы тягостным ни становился обед, он старался продлить его как можно дольше. Думаю, в глубине души он уже знал, что это были последние минуты, когда он еще может мнить себя художником.
И вот эта минута наступила. «О да, я работал. И много, правду сказать. И доволен моими усилиями. Думается, они достаточно хороши и даже более». Отрывистые фразы, произнесенные с фальшивой оттяжкой уверенности в себе, только подчеркнувшей, в каком он напряжении. «Хотите посмотреть их? Ну хорошо, раз так…»
И началось. Одна за другой доставались картины, одна за другой устанавливались на мольберты, одно за другим бурканье или хмыканье с вашей стороны, и молчание нарастающего уныния с моей. Ну конечно же, вы их помните? Они не были плохими, нет, действительно не были. Но механическими и безжизненными — замороженные люди, мертвые пейзажи, бессмысленные интерьеры без гармонии и формы. Ну как он мог не видеть? Почему не мог писать лучше?
А когда он закончил, начали вы. Картина за картиной. Может быть, начали вы в духе конструктивной критики, не знаю. Но по мере того как вы перебирали полотно за полотном, вас обуяла радость травли. Безжалостность ее была жуткой. Вы высматривали каждый недостаток, каждую слабость и тыкали в них; каждая картина разбиралась по косточкам, цвет за цветом, линия за линией, форма за формой. От вас ничто не ускользало, и это был tour de force , блистательный образчик последовательного импровизируемого стирания в порошок. И на протяжении всего этого бедняга Андерсон был вынужден сидеть там, вежливо, почтительно; вынужден был скрепить лицо, не показывать, какой пытке вы его подвергаете, пока превращаете его мечты в прах. Не сомневаюсь, он надеялся, что при виде них вы захлопаете в ладоши и объявите все до единой шедеврами. По меньшей мере он рассчитывал на нечестность с вашей стороны: вежливую похвалу и обещание замолвить словечко организаторам какой-нибудь выставки, чтобы они нашли место на своих стендах для одной, и он получил бы свой шанс.
Но нечестность была не в вашем характере — во всяком случае, тогда. Она была бы предательством чего-то более важного, чем дружба, каких-то там человеческих отношений. Андерсон никуда не годился. Ничто другое вас не касалось. Его дело — посмотреть правде в глаза. Ваше дело — заставить его посмотреть. Вы были жестоки во имя искусства, беспощадны и злобны, защищая его. Вы оставили Андерсона выпотрошенным, отняв его мечты и показав ему, каков он на самом деле. Критик как зеркало — без лести, суровый, едко правдивый.
Я бы этого не смог: я бы выбрал вежливый, нечестный, утешающий путь, который, несомненно, в конечном счете привел бы туда же. И я не мог не согласиться с тем, что вы говорили; как всегда, вы были правы, каждый недостаток был реален, и вы не преувеличивали. Ваше сокрушение было взвешенным, неистовство уничтожения — спокойным.
И тем не менее я все-таки уловил проблеск в ваших глазах того же рода, какой уже один раз видел. Скрытое удовольствие, удовлетворенность. Власть, контролирующая художника. Вы заявляли право на эту власть, разминали мышцы. Вы решали, кому находиться в рядах, а кому — нет. И вы изгнали Андерсона.
Знаю, вы не осознавали, как тяжело его ранили, но почему у вас такой озабоченный вид сейчас, я не понимаю. Это никакой разницы не составило бы. К тому же вы никогда не спрашивали, а Андерсон умел мастерски скрывать свою печаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25