А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Ну?
Потом отключил связь и опять сунул телефон в карман рубашки.
— Понимаешь, — пояснил он Пафнутьеву, — часто не слышу звонка, а когда он начинает колотиться у меня на груди, тут уж не ошибешься, моя коробочка колотится. Звонят вот ребята, сообщают...
— Что-то важное?
— Ждут тебя. Недалеко, на повороте.
— А откуда известно, что ждут именно меня?
— Сейчас ты один посторонний на этой улице. Здесь вообще посторонних не бывает. Я же сразу сказал: ты приехал не один. Не надо, Паша, сомневаться в моих словах, пустых слов я не произношу. На машине поедешь. С моим человеком.
— Надежным? — усмехнулся Пафнутьев.
— Очень глупый вопрос. Расплатиться с ним сможешь?
— Смогу.
— Расплатись. Он скажет, сколько задолжаешь. Сколько назовет, столько и заплати. Не жлобись, но и чаевых не надо. Он не завысит цену. К тому же у него и свои дела в Москве... Васю ему повидать надо.
— Но в город-то я еще заеду?
— Зачем? — удивился Коля.
— Командировку отметить...
— Перебьешься. Суточные хочешь получить? Ты такие суточные получишь... Не продохнешь. Мы сейчас с тобой допиваем водку, беседуем о жизни, за это время маленько стемнеет, подъедет Саша... Саша тебя и отвезет. Другой дорогой. Через город не поедете. А те на повороте пусть еще помаются немного.
— Мы поедем мимо семнадцатого километра? — весело спросил Пафнутьев.
Коля некоторое время с недоумением смотрел на Пафнутьева, не понимая смысла вопроса, потом до него дошло, он усмехнулся.
— А знаешь — да! Поедете той самой дорогой. Но не боись. Мы ведь с Васей тоже не можем жить спокойно, пока Лубовский на коне. Так что, можно сказать, о себе печемся, о собственной шкуре. — И Коля потянулся к бутылке, чтобы разлить остатки водки в прозрачные стаканы из тонкого стекла.
* * *
На приеме у президента Лубовский чувствовал себя совсем неважно. Все-таки покушение, даже неудавшееся, встряхнуло его достаточно сильно не только физически. То, что кружилась голова, подступала тошнота, ощущалась слабость в ногах, — все это не производило на него слишком удручающего впечатления. Гораздо хуже было другое — он опасался, что злополучное покушение заставит усомниться президента в том, что он годится для той должности, на которую шел так уверенно. Уж если на человека покушаются какие-то криминальные недоумки, значит, он с ними связан, значит, не годится, прокололся, значит, присмотреться к нему надо еще раз и гораздо пристальнее, нежели прежде.
Поэтому на прием он пошел, собрав все свои силы.
Впрочем, собирать все свои силы для броска, для удара решительного и верного, ему было не впервой. Более того, он в этой своей жертвенности находил даже некое удовольствие.
А я могу, как бы говорил он.
А вот не дождетесь, как бы говорил он.
А пошли вы все, козлы вонючие! — как бы говорил он, улыбаясь из последних сил широко и неуязвимо.
Оставалось, все-таки оставалось в облике Лубовского, в его словах, жестах этакая милая вульгаринка, сохранившаяся с тех еще времен, когда он шустрил наперсточником на рынке, торговал карточками спортлото и даже как-то владел обменным пунктом, недолго, правда, совсем недолго. И эту его легкую приблатненность не могли скрыть ни английские костюмы, ни итальянские рубашки, ни галстуки от Кардена. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что сам Лубовский и не стремился во что бы то ни стало избавиться от этого своего облика, справедливо полагая, что таким он будет более уместен и в самих низких кругах, и в самых высоких.
И был прав.
Да, как ни странно это звучит, но приблатненность или опять же вульгаринка в России и в конце двадцатого века, и в начале двадцать первого была не просто простительной, а даже желательной, этаким своеобразным знаком качества. Конечно, конечно, рыба гниет с головы, и эта диковатая мода шла от вечно пьяного рыка предыдущего президента, которой своей блатноватостью даже бравировал, полагая, видимо, что таким он больше нравится простому народу.
И тоже был прав.
Да, ребята, да, и в этом он был прав.
А люди, которых он попросту материл и давал под зад туфлей, а то и на манер Стеньки Разина сбрасывал в волны матушки-реки, бывали счастливы, поскольку таким образом им было уделено высочайшее внимание.
— Слышал, вам крепко досталось? — спросил президент Лубовского на том самом приеме в Кремле.
— Слава богу, обошлось, — ответил Лубовский со всей почтительностью, на которую был способен. Он даже сделал легкий полупоклон, что при английском костюме выглядело вполне пристойно.
— Берегите себя, — заботливо произнес президент слова, которых не мог слышать Пафнутьев, глядя на экран, но суть которых понял достаточно точно, можно сказать, безошибочно. Ему вовсе не обязательно было слышать слова, чтобы понять характер разговора. — Мы имеем на вас неплохие виды, — добавил президент, не выпуская из руки взмокшей ладошки Лубовского.
— Всегда готов, — заверил тот, опять чуть заметно склонившись в полупоклоне.
— И тогда собственная безопасность и безопасность страны окажутся в ваших руках.
— Я не подкачаю.
— Нисколько в этом не сомневаюсь, — улыбнулся президент и перешел к следующему гостю.
Нашел в себе силы Лубовский остаться и на небольшой фуршет после приема. С бокалом шампанского он переходил от одной группы гостей к другой, говорил какие-то слова, звенел хрусталем, улыбался беззаботно, в полной уверенности, что жизнь его идет так, как нужно, а если и случаются мелкие недоразумения, то как же без них, как без них! Они только подчеркивают главное, а главное — это успех, победа на всех фронтах! Если бы не было женщин некрасивых, как бы мы узнали, где красавица, как бы мы отличили ее в толпе?
К Лубовскому отнеслись сочувственно, можно сказать, с любовью, поскольку все в этом зале ходили по таким же лезвиям, так же рисковали непутевыми своими головами, а то, что выжил Лубовский после покушения, и им внушало надежду на столь же благоприятный исход, когда будут взрывать и их. А в том, что их тоже будут пытаться взорвать, отравить, застрелить или зарезать, ни у кого из почетных гостей сомнений не было. Поскольку все они обладали шкурами чрезвычайно чувствительными к малейшим колебаниям воздуха, вообще к мельчайшим колебаниям чего бы то ни было, то прекрасно понимали и твердо знали, что окружает их такая плотная стена ненависти и презрения, что только кремлевские стены, только эти многовековые, потрясающей кирпичной кладки стены могут защитить их хоть на короткое время, хоть на эти вот два-три часа они могут перевести дух и почувствовать себя в полной безопасности, вспомнить, да-да, именно вспомнить, что есть среди всех прочих ощущений ощущение безопасности.
— Как поживаешь, Юра? — весело спросил Лубовского молодой и красивый алюминиевый король.
— Да по-разному, Дима, по-разному! — рассмеялся Лубовский, прекрасно понимая смысл вопроса. — А ты?
— Пока держусь! — так же весело рассмеялся алюминиевый король.
— Могу предложить бронированный джип! — на этот раз рассмеялся король никелевый. — Потрясающая машина!
— Поговорим! — рассмеялся Лубовский.
Ему приятны были участливость этих людей, их добродушие и понимание того, что с ним случилось, что могло случиться. А то, что они все были веселы и смешливы, — то вовсе не от шампанского или близости президента, который был на расстоянии вытянутой руки. Смешливость вообще была присуща этим людям, более того, смешливость входила в обязательную норму общения. Угрюмость, сдвинутые брови, настороженность и опасливость — все это было в прошлом, которое все они прошли всего несколько лет назад, и теперь, став людьми состоятельными, просто вынуждены вести себя беззаботно и смешливо.
И когда мы с вами, ребята, видим портреты этих замечательных людей на обложках журналов, на экранах телевизоров, на предвыборных плакатах, когда мы видим их, покатывающихся от хохота, то должны знать, что это вовсе не заслуга фотографа, который изловчился уловить ту долю секунды, когда уважаемый человек позволил себе расхохотаться.
Ничуть.
Никакой заслуги фотографа, или, как их еще называют, папарацци, здесь нет. Никаких усилий фотограф не прилагал — эти люди постоянно смеются, даже когда им этого не слишком-то и хочется.
Вот и ходил Лубовский с испариной на лбу и широкой улыбкой до ушей. Изловчился еще раз к президенту подкрасться, как бы невзначай, как бы и не зная, что в этой группе стоит и президент все с той же слегка сконфуженной улыбкой — видимо, опять пошутил, опять обронил словечко рисковое и не для каждого уха предназначенное. Но кто надо услышал и выводы, какие требовались, сделал. Все в группе рассмеялись, и Лубовский, хотя и не слышал в их разговоре ни единого слова, тоже рассмеялся, весело и участливо. Дескать, с вами я, дескать, заодно.
— Прекрасно выглядите, Юрий Яковлевич, — сказал президент все еще с остатками улыбки на лице от предыдущего разговора.
— Если бы вы знали, чего мне это стоит, — с неожиданной откровенностью ответил Лубовский.
— Могу себе представить. — Президент сочувственно склонил голову. — Отдохнуть бы вам маленько.
— Если не возражаете, — мгновенно среагировал Лубовский, в доли секунды вдруг осознав все возможности, все безграничные возможности, которые открываются перед ним после этих невинных слов президента. В его голове со скоростью двадцать пятого кадра кинопленки пронеслись все те фразы, которыми он будет щеголять уже сегодня, едва только покинет эти гостеприимные стены. «Президент в курсе», «Президент посоветовал отдохнуть», «Президент настаивает на том, чтобы я подлечился и привел себя в порядок», «Мы с президентом подробно обсудили, где лучшие клиники»...
И так далее.
В зависимости от разговора, от того, кто слушает и как слушает, эти слова Лубовский мог тасовать, как ему заблагорассудится, и при этом знать, твердо знать, что говорит правду. Ведь было, ведь сказано, а если он запомнил что-то не так, не дословно, то — господи! — чего можно требовать от человека после всего, что с ним произошло, после той смертельной опасности, из которой он выкарабкался по чистой случайности, а ведь не все выкарабкались, ох, не все — и водитель погиб, и охранник...
О, их смерть была ужасной...
После приема Лубовский быстрой походкой, в расстегнутом пиджаке — это подчеркивало его молодость и даже порывистость в движениях — подошел к своей машине, легко скользнул на переднее сиденье рядом с водителем, обессиленно, с легким, почти неслышным стоном откинулся на спинку и, уже закрыв глаза, махнул рукой.
Водитель знал этот жест — на Рублевку, на дачу, в сосны, в тишину.
— Все в порядке? — спросил водитель — ему это позволялось.
— А, — крякнул Лубовский. — Шелупонь.
Водитель не знал, к кому относится это слово, но согласно кивнул. То ли о президенте так пренебрежительно отозвался Лубовский, то ли о соратниках, с которыми так радушно провел эти два часа, то ли вообще об остальном человечестве. Водителя устраивало любое объяснение, любой вариант он принимал легко и убежденно, твердо веря в то, что круче его хозяина нет никого на белом свете.
И это было разумное мнение, правильное. Так, наверно, должен думать каждый водитель. Может быть, каждый так и думает?
Нет, все-таки нет.
— Как президент? — спросил водитель, добавив в свой вопрос самую малость снисхождения, самую малость, — зная твердо, что Лубовский за это его не осудит, и даже более того, согласится с ним.
— Как обычно, — ответил Лубовский, добавив и в свой ответ ту же тональность, тут они с водителем были едины. — Советует отдохнуть.
— Ишь ты, — проговорил водитель, и опять в его словах прозвучала странноватая нотка — он словно бы удивлялся тому, что президент мог произнести столь разумные слова. — Отдохнуть мало, подлечиться бы.
— И об этом поговорили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43