вкруг полена в форме колена, серо-черного, полосатого, как зебра, вьются оранжевые пряди огня; перед ним, лежа на животе, я в одиночестве учился иероглифическому письму. Иногда в восточном окне главной залы хлестал дождь – и в это самое мгновение в западном окне солнечный свет пробивался сквозь облака, и я бегал туда-сюда от окна к окну, воображал, как бок о бок с отцом путешествую по разным странам, как отбиваюсь от бандитов, пока отец извлекает из-под земли потрясающие артефакты. Я выглядывал из окна (что заштриховано дождем либо искрится солнцем нового дня) и наблюдал за птицами на изумрудных полях; вездесущие фазаны и неприхотливые куропатки в отсутствие отца неимоверно размножались и наглели, поскольку без него никто на них не охотился. О, как жаждал я услышать шум колес въезжающего во двор экипажа: вдруг он вернется сегодня? В огромной зале темнело, вот уже только тлеющие угольки освещают мое лицо и мебель темного дерева, на которой вырезаны сцены побед Трилипушей со времен норманнского завоевания; и я засыпаю прямо на полу, укутавшись в плед и не обращая внимания на зов слуг, которые бродят из залы в залу, вверх и вниз по дубовым ступенькам.
А потом настает тот самый день! О, как я мчался к огромной парадной двери и усыпанной гравием подъездной аллее, прыгал в экипаж, не дожидаясь, пока тот остановится, и дверь распахивалась, отец втаскивал меня внутрь и сажал на колени, его щекотные усы пахли табаком и дальними странами, и тут, к моему наслаждению, смеющиеся глаза его озарялись изумлением, и он восклицал: «Что?.. Что я вижу! Кто вы, молодой человек? Тут оставался мой маленький сын… где он? Что вы сделали с Ральфом, негодяй?..»
«Это я, папа, это я!»
«Что? Ральф? Это в самом деле ты? А я-то принял тебя за крестьянина!»
«Это я, папа, это я!»
Понедельник, 16 октября 1922 года
Дневник: Почта. Обед в городе. Почта. Департамент древностей – не вынесено ли скоропостижное решение по моему заявлению? Почта. Посетил фотографа-портретиста, дабы отослать невесте сувенир на память. Вторая половина дня не потрачена впустую: на выбор есть дюжина красивых портретов.
Вечером возвратился в гостиницу, дабы продолжить сочинение обрамляющих мой труд прикладных текстов, в прозрачной, сообразной по форме упаковке коих будут предъявлены миру во всей своей ясности вызволенные из гробницы сокровища.
О бессмертии и Парадоксе Гробницы: Атум-хаду правил в
Вторник, 17 октября 1922 года
Дневник: Вчерашние труды окончились раньше срока – меня беспощадно атаковало исследовательское несварение, жестокий, едкий недуг, доставшийся мне в наследство от дизентерии. Пока лечился, отсыпался, изводил десятки игл на переносной модели патефона «Эйч-эм-ви», что установлена в ватерклозете именно для облегчения страданий, потерял полдня. До того как взяться за начатую вчера работу, я выйду в город – позавтракать, а также зайти в Департамент древностей и на почту.
22 сент.
Привет, дорогуша!
А ну-ка – кто тут твоя умница? Это я, мой принц. Я намерена писать тебе каждый день, пока ты работаешь «в пом», и свое торжественное обещание сдержу. Сегодня утром я послала тебе письмо, которое написала и запечатала ночью, хотя как я его писала – убей не помню, потому что Инге напичкала меня какими-то лекарствами, чтобы я спала, потому что, когда ты уехал, я была так расстроена, хотя я знала, ты скажешь, я вела себя просто абсурдно, но ты – мой самый-самый, мой Герой, а когда Герой покидает город, девочке все кругом обрыдло, правда же? Вот поэтому я и пишу тебе опять, утром мне стало нужно сказать тебе еще кое-что, но предыдущее письмо уже запечатано и готово к отправке, я только что отдала его Инге, пусть сбегает на Арлингтон-стрит, пока я пишу тебе новое, а когда она вернется, я отдам ей это письмо, и пусть быстро сбегает на Арлингтон-стрит обратно, она жирная, ей нужно больше гулять.
Ночью мне приснился очень-очень страшный сон. Понимаешь, Инге дала мне снотворное с болеутоляющим, а я позабыла ей сказать, что перед тем приняла стаканчик-другой. Дело в том, что прошлой ночью, понимаешь, я обдурила Инге, обвела ее вокруг пальца. Она уже столько дней все время за мной следит, из дома выйти невозможно, и мне стало ужасно скучно, хуже не бывает. Ну вот, и я тайком сбежала к Дж. П. О'Тулу. Когда я вернулась, она меня ждала, вся из себя злющая, она такая делается, когда я доказываю, что я ее по-любому умнее, потом были снотворное с болеутоляющим (после стаканчика-другого), а когда все это мешаешь, спишь как бревно. Вот мы с тобой останемся вместе, будем жить-поживать, добра наживать, и я буду так рада, когда Инге получит расчет. Ты представляешь, на днях у нее язык повернулся сказать, что ты меня полюбил за папины денежки. Я эту шведскую потаскуху чуть не стукнула, да только она куда сильнее меня.
Но даже когда я от нее отделаюсь, не удивляйся, если она останется «работать» у папочки. Я-то знаю, куда она шастает, когда я сплю. Я все-таки не полная дурочка. Ты же не хочешь жениться на полной дурочке, а, мой бриташечка?
Ты счастлив в экспедиции? Интересно, где ты сейчас? Наверное, в море, советуешься с капитаном корабля, показываешь ему свои карты и дурные стихи этого фараона. Тебя, наверное, окружают девушки, как в тот раз, когда я тебя встретила. Но ты же знаешь, Ральфи, они не для тебя. У тебя есть только Верная Царица Грядущего, а у нее есть только ты.
Папочка спросил меня, что мы с тобой думаем о том, где будем жить после экспедиции и после свадьбы, останемся мы в Бостоне или переедем в Трилипуш-холл. Он посмотрел на меня так нежно, как всегда смотрит, и сказал, что всегда хотел, чтоб я жила в большом английском поместье. Что ты про это думаешь? Хочешь вернуться в Англию? Или ты там весь измучаешься? Наберется ли денег, чтобы снова открыть Холл? Папочка часто идиот, но тут, я думаю, он прав: я думаю, я буду счастлива стать английской, леди.
Ну вот кстати – про этот сон прошлой ночью в лекарственном дурмане. Словно бы недалекое будущее. Ты и я поженились. Я сильная и здоровая. Мы очень счастливы, я не досаждаю тебе плохим настроением или чем-то таким. Твои раскопки сделали нас баснословно богатыми, ты – знаменитость, нас все и всюду очень-очень охотно приглашают в гости, ты везешь меня в Англию – познакомиться с королем и королевой. А потом мы возвращаемся домой, я готовлюсь родить первого ребеночка. Ральф Честер Кроуфорд Трилипуш – такой очаровашка, едва родился, сразу заговорил! Мы сначала так им гордились, а потом прислушались – а он ужасно ругается, просто без остановки, ты и представить себе не можешь, как это было гадко, и доктора все качают головами, и сиделки все рыдают, и я не знаю, что и подумать, потому что мне дают лекарства все сильнее и сильнее, и я опять погружаюсь в особый сон, только перед тем, как расслабиться, я поднимаю голову, а ты, Ральф, только смеешься и приговариваешь: «Да уж, сыночек мой – молодчина».
Если честно, я должна тебе сказать, что писать письма очень выматывает. Тут безобразно жарко, и я вечно хожу сонная. Инге скоро вернется, и это хорошо, потому что я хочу послать тебе это письмо, а еще мне нужно принять что-то от боли, она сегодня ужасная. Ты даже не представляешь. Это как если зудит так сильно, что ты готов голову содрать, лишь бы перестало чесаться. Когда Инге дает мне лекарства, какое-то время ничего не чешется, а когда я сплю – зуд не такой сильный. Если не перестанет зудеть и я не перестану вечно ходить безобразно уставшая (прости, ноя тебе прямо скажу), я поеду в город развлекаться с подружками или парнями. Да-да, Ральфи, ты лучше скорее возвращайся весь в лаврах, а то меня увезет отсюда кто-нибудь другой! Так и будет, англичанин, заруби себе на носу. Ладный американец, силач и крепыш, окрутит меня в один момент.
Но я так устала.
Целую тебя. Еще тебя целуют Антоний и Клеопатра. Прямо лижутся. С тех пор как ты уехал, они уже не так виляют хвостами. Правда. Мне кажется, они скучают по тебе так же, как я.
Твоя Маргарет
Вторник, 17 октября 1922 года (продолжение)
К Маргарет: Моя дорогая. Твое второе письмо пришло сегодня по следам первой попытки – и сердце мое дышит благодарностью. Твой обворожительный атум-хадуанский сон великолепен, благодаря ему я вспомнил нашу первую встречу. Я никогда не говорил тебе, о чем думал в тот апрельский день; но как сладки здесь, в уединении, воспоминания!
Историческое общество Бостона сообщило, что тех, кто придет на публичные просветительские лекции с моим участием, ждет дискуссия о древнеегипетской культуре. Против обещания, данного мной организаторам, я намеревался прочесть вслух отрывки из «Коварства и любви». Исполнитель должен отдавать себе отчет в том, что число собравшихся зрителей тем больше, чем привлекательнее гвоздь программы на афишах с рекламой вечера. Я люблю свою работу, но не могу всерьез утверждать, что сотни бостонских леди собрались ради того, чтобы просто обсудить жизнь в Древнем Египте. Поскольку выступал не кто иной, как пресловутый дерзкий переводчик того самого царя-безобразника, я обманул бы наших последователей, не прочитав им катрен-другой и не ответив на вопросы (исторического, социологического, анатомического плана), естественно возникающие в ходе обсуждения нашего царя.
Знаешь ли ты, что в тот вечер я почти сразу обратил на тебя внимание, о моя царица? Я рассказывал о хронической склонности древних египтян к болезненной ностальгии, о черте, парадоксальным образом проявившейся в ранний период истории страны, о болезни, симптомы которой – постоянно, век за веком стоявший на политической повестке дня вопрос о возвращении к «порушенным» религиозным устоям; передававшиеся из поколения в поколение вздорные байки об оставленном Западе с его богатыми зелеными пастбищами и могутными буйволами; вновь и вновь возникавшее ощущение, что Египет разлагается и переживает последние времена. Обычно такие ощущения абсурдны – это ностальгия по порядку, которого никогда не было, попытка воссоздания того, что пребывает в отличном состоянии и так, навязчивая мысль о близком конце либо опасно пошатнувшихся основах. Между тем в периоды драматические и переходные, каким был конец правления Атум-хаду, подобные страхи внезапно превращались в обоснованные. «В конце жизни Атум-хаду, по всей видимости, верил, что Египет вот-вот сгинет навсегда», – сказал я и заметил в первом ряду тебя: ты клевала носом, моя драгоценность, а этого нельзя допускать, и я, запомнив, где ты сидишь, через несколько минут намеренно посмотрел тебе в глаза, цитируя катрен 35 (есть только в отрывке «С»):
Ей быть моей, ей быть моей,
Ей быть моей, ей быть моей,
И козы ее, и мать, и девять сестриц вслед за ней
Будут моими, пока они мне не осточертеют, ей-ей!
На лекциях в такие моменты у меня всегда кружилась голова, и обычно я наугад выбирал молодую женщину, дабы дать ей прочувствовать овладевавшее Атум-хаду необузданное биенье страсти. В этом случае, моя любовь, я просто не понял, что именно выпустил на свободу.
Позже я узнал тебя – ты, как и многие другие, проталкивалась к кафедре, чтобы задать последний вопрос, который на виду у всех задавать боязно, а то и просто пожать английскому исследователю руку. Я отвечал на вопросы, подписывал экземпляры «Коварства и любви» и не обращал на тебя внимания, но ты – ты не трогалась с места, помнишь? Когда я обернулся, ты стояла все там же. Я видел это лицо прежде – лицо женщины, внимавшей песне древнего царя.
«Профессор Трилипуш? – прощебетала ты звонко и безмятежно. – Профессор Трилипуш, ваша лекция меня так заинтересовала…»
«Ну, если быть предельно корректным, – сказал я, спускаясь с помоста, – я не могу претендовать на полное профессорское звание. В Гарварде, как и в любом примитивном обществе, довлеет разделение по формальным признакам».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
А потом настает тот самый день! О, как я мчался к огромной парадной двери и усыпанной гравием подъездной аллее, прыгал в экипаж, не дожидаясь, пока тот остановится, и дверь распахивалась, отец втаскивал меня внутрь и сажал на колени, его щекотные усы пахли табаком и дальними странами, и тут, к моему наслаждению, смеющиеся глаза его озарялись изумлением, и он восклицал: «Что?.. Что я вижу! Кто вы, молодой человек? Тут оставался мой маленький сын… где он? Что вы сделали с Ральфом, негодяй?..»
«Это я, папа, это я!»
«Что? Ральф? Это в самом деле ты? А я-то принял тебя за крестьянина!»
«Это я, папа, это я!»
Понедельник, 16 октября 1922 года
Дневник: Почта. Обед в городе. Почта. Департамент древностей – не вынесено ли скоропостижное решение по моему заявлению? Почта. Посетил фотографа-портретиста, дабы отослать невесте сувенир на память. Вторая половина дня не потрачена впустую: на выбор есть дюжина красивых портретов.
Вечером возвратился в гостиницу, дабы продолжить сочинение обрамляющих мой труд прикладных текстов, в прозрачной, сообразной по форме упаковке коих будут предъявлены миру во всей своей ясности вызволенные из гробницы сокровища.
О бессмертии и Парадоксе Гробницы: Атум-хаду правил в
Вторник, 17 октября 1922 года
Дневник: Вчерашние труды окончились раньше срока – меня беспощадно атаковало исследовательское несварение, жестокий, едкий недуг, доставшийся мне в наследство от дизентерии. Пока лечился, отсыпался, изводил десятки игл на переносной модели патефона «Эйч-эм-ви», что установлена в ватерклозете именно для облегчения страданий, потерял полдня. До того как взяться за начатую вчера работу, я выйду в город – позавтракать, а также зайти в Департамент древностей и на почту.
22 сент.
Привет, дорогуша!
А ну-ка – кто тут твоя умница? Это я, мой принц. Я намерена писать тебе каждый день, пока ты работаешь «в пом», и свое торжественное обещание сдержу. Сегодня утром я послала тебе письмо, которое написала и запечатала ночью, хотя как я его писала – убей не помню, потому что Инге напичкала меня какими-то лекарствами, чтобы я спала, потому что, когда ты уехал, я была так расстроена, хотя я знала, ты скажешь, я вела себя просто абсурдно, но ты – мой самый-самый, мой Герой, а когда Герой покидает город, девочке все кругом обрыдло, правда же? Вот поэтому я и пишу тебе опять, утром мне стало нужно сказать тебе еще кое-что, но предыдущее письмо уже запечатано и готово к отправке, я только что отдала его Инге, пусть сбегает на Арлингтон-стрит, пока я пишу тебе новое, а когда она вернется, я отдам ей это письмо, и пусть быстро сбегает на Арлингтон-стрит обратно, она жирная, ей нужно больше гулять.
Ночью мне приснился очень-очень страшный сон. Понимаешь, Инге дала мне снотворное с болеутоляющим, а я позабыла ей сказать, что перед тем приняла стаканчик-другой. Дело в том, что прошлой ночью, понимаешь, я обдурила Инге, обвела ее вокруг пальца. Она уже столько дней все время за мной следит, из дома выйти невозможно, и мне стало ужасно скучно, хуже не бывает. Ну вот, и я тайком сбежала к Дж. П. О'Тулу. Когда я вернулась, она меня ждала, вся из себя злющая, она такая делается, когда я доказываю, что я ее по-любому умнее, потом были снотворное с болеутоляющим (после стаканчика-другого), а когда все это мешаешь, спишь как бревно. Вот мы с тобой останемся вместе, будем жить-поживать, добра наживать, и я буду так рада, когда Инге получит расчет. Ты представляешь, на днях у нее язык повернулся сказать, что ты меня полюбил за папины денежки. Я эту шведскую потаскуху чуть не стукнула, да только она куда сильнее меня.
Но даже когда я от нее отделаюсь, не удивляйся, если она останется «работать» у папочки. Я-то знаю, куда она шастает, когда я сплю. Я все-таки не полная дурочка. Ты же не хочешь жениться на полной дурочке, а, мой бриташечка?
Ты счастлив в экспедиции? Интересно, где ты сейчас? Наверное, в море, советуешься с капитаном корабля, показываешь ему свои карты и дурные стихи этого фараона. Тебя, наверное, окружают девушки, как в тот раз, когда я тебя встретила. Но ты же знаешь, Ральфи, они не для тебя. У тебя есть только Верная Царица Грядущего, а у нее есть только ты.
Папочка спросил меня, что мы с тобой думаем о том, где будем жить после экспедиции и после свадьбы, останемся мы в Бостоне или переедем в Трилипуш-холл. Он посмотрел на меня так нежно, как всегда смотрит, и сказал, что всегда хотел, чтоб я жила в большом английском поместье. Что ты про это думаешь? Хочешь вернуться в Англию? Или ты там весь измучаешься? Наберется ли денег, чтобы снова открыть Холл? Папочка часто идиот, но тут, я думаю, он прав: я думаю, я буду счастлива стать английской, леди.
Ну вот кстати – про этот сон прошлой ночью в лекарственном дурмане. Словно бы недалекое будущее. Ты и я поженились. Я сильная и здоровая. Мы очень счастливы, я не досаждаю тебе плохим настроением или чем-то таким. Твои раскопки сделали нас баснословно богатыми, ты – знаменитость, нас все и всюду очень-очень охотно приглашают в гости, ты везешь меня в Англию – познакомиться с королем и королевой. А потом мы возвращаемся домой, я готовлюсь родить первого ребеночка. Ральф Честер Кроуфорд Трилипуш – такой очаровашка, едва родился, сразу заговорил! Мы сначала так им гордились, а потом прислушались – а он ужасно ругается, просто без остановки, ты и представить себе не можешь, как это было гадко, и доктора все качают головами, и сиделки все рыдают, и я не знаю, что и подумать, потому что мне дают лекарства все сильнее и сильнее, и я опять погружаюсь в особый сон, только перед тем, как расслабиться, я поднимаю голову, а ты, Ральф, только смеешься и приговариваешь: «Да уж, сыночек мой – молодчина».
Если честно, я должна тебе сказать, что писать письма очень выматывает. Тут безобразно жарко, и я вечно хожу сонная. Инге скоро вернется, и это хорошо, потому что я хочу послать тебе это письмо, а еще мне нужно принять что-то от боли, она сегодня ужасная. Ты даже не представляешь. Это как если зудит так сильно, что ты готов голову содрать, лишь бы перестало чесаться. Когда Инге дает мне лекарства, какое-то время ничего не чешется, а когда я сплю – зуд не такой сильный. Если не перестанет зудеть и я не перестану вечно ходить безобразно уставшая (прости, ноя тебе прямо скажу), я поеду в город развлекаться с подружками или парнями. Да-да, Ральфи, ты лучше скорее возвращайся весь в лаврах, а то меня увезет отсюда кто-нибудь другой! Так и будет, англичанин, заруби себе на носу. Ладный американец, силач и крепыш, окрутит меня в один момент.
Но я так устала.
Целую тебя. Еще тебя целуют Антоний и Клеопатра. Прямо лижутся. С тех пор как ты уехал, они уже не так виляют хвостами. Правда. Мне кажется, они скучают по тебе так же, как я.
Твоя Маргарет
Вторник, 17 октября 1922 года (продолжение)
К Маргарет: Моя дорогая. Твое второе письмо пришло сегодня по следам первой попытки – и сердце мое дышит благодарностью. Твой обворожительный атум-хадуанский сон великолепен, благодаря ему я вспомнил нашу первую встречу. Я никогда не говорил тебе, о чем думал в тот апрельский день; но как сладки здесь, в уединении, воспоминания!
Историческое общество Бостона сообщило, что тех, кто придет на публичные просветительские лекции с моим участием, ждет дискуссия о древнеегипетской культуре. Против обещания, данного мной организаторам, я намеревался прочесть вслух отрывки из «Коварства и любви». Исполнитель должен отдавать себе отчет в том, что число собравшихся зрителей тем больше, чем привлекательнее гвоздь программы на афишах с рекламой вечера. Я люблю свою работу, но не могу всерьез утверждать, что сотни бостонских леди собрались ради того, чтобы просто обсудить жизнь в Древнем Египте. Поскольку выступал не кто иной, как пресловутый дерзкий переводчик того самого царя-безобразника, я обманул бы наших последователей, не прочитав им катрен-другой и не ответив на вопросы (исторического, социологического, анатомического плана), естественно возникающие в ходе обсуждения нашего царя.
Знаешь ли ты, что в тот вечер я почти сразу обратил на тебя внимание, о моя царица? Я рассказывал о хронической склонности древних египтян к болезненной ностальгии, о черте, парадоксальным образом проявившейся в ранний период истории страны, о болезни, симптомы которой – постоянно, век за веком стоявший на политической повестке дня вопрос о возвращении к «порушенным» религиозным устоям; передававшиеся из поколения в поколение вздорные байки об оставленном Западе с его богатыми зелеными пастбищами и могутными буйволами; вновь и вновь возникавшее ощущение, что Египет разлагается и переживает последние времена. Обычно такие ощущения абсурдны – это ностальгия по порядку, которого никогда не было, попытка воссоздания того, что пребывает в отличном состоянии и так, навязчивая мысль о близком конце либо опасно пошатнувшихся основах. Между тем в периоды драматические и переходные, каким был конец правления Атум-хаду, подобные страхи внезапно превращались в обоснованные. «В конце жизни Атум-хаду, по всей видимости, верил, что Египет вот-вот сгинет навсегда», – сказал я и заметил в первом ряду тебя: ты клевала носом, моя драгоценность, а этого нельзя допускать, и я, запомнив, где ты сидишь, через несколько минут намеренно посмотрел тебе в глаза, цитируя катрен 35 (есть только в отрывке «С»):
Ей быть моей, ей быть моей,
Ей быть моей, ей быть моей,
И козы ее, и мать, и девять сестриц вслед за ней
Будут моими, пока они мне не осточертеют, ей-ей!
На лекциях в такие моменты у меня всегда кружилась голова, и обычно я наугад выбирал молодую женщину, дабы дать ей прочувствовать овладевавшее Атум-хаду необузданное биенье страсти. В этом случае, моя любовь, я просто не понял, что именно выпустил на свободу.
Позже я узнал тебя – ты, как и многие другие, проталкивалась к кафедре, чтобы задать последний вопрос, который на виду у всех задавать боязно, а то и просто пожать английскому исследователю руку. Я отвечал на вопросы, подписывал экземпляры «Коварства и любви» и не обращал на тебя внимания, но ты – ты не трогалась с места, помнишь? Когда я обернулся, ты стояла все там же. Я видел это лицо прежде – лицо женщины, внимавшей песне древнего царя.
«Профессор Трилипуш? – прощебетала ты звонко и безмятежно. – Профессор Трилипуш, ваша лекция меня так заинтересовала…»
«Ну, если быть предельно корректным, – сказал я, спускаясь с помоста, – я не могу претендовать на полное профессорское звание. В Гарварде, как и в любом примитивном обществе, довлеет разделение по формальным признакам».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72