Мой другой дядя Джим сидел тише воды ниже травы и с виду со всем соглашался, но, конечно, игнорировал все, что мог. Чаще всего он проводил вечера в своем кабинете над картами далеких азиатских стран. Тетя Дейзи очень восхищалась при этом моим отцом, считая его человеком с сильной волей. Мне не нравилось бывать у них отчасти из-за напряженных отношений в семье, отчасти потому, что двоюродные братья казались мне слабыми и лишенными воображения. После того несчастного случая они постоянно лежат в больнице — дядя Джим ослеп, а тетя Дейзи вся в шрамах; что-то у них дома взорвалось.
У меня было с ними очень мало общего, хотя я и продолжал регулярно возвращаться в Митчем, чтобы навестить мать. Два раза в год я встречаюсь и со своим отцом, обычно в каком-нибудь трактире, по его выбору. Он выпивает кружку пива и вздыхает об острове Мэн в довоенную пору. Старые цыганские дворы исчезли, уступив место зданиям, похожим на картонные коробки — прямоугольники кирпичей. Исчезли даже некоторые части Коммона. Современные ярмарки представляют собой жалкое зрелище, и даже лаванда потеряла весь свой аромат.
После того как дядя Джим умер, тетя Айрис еще десять лет прожила в их большом уродливом доме в Хоуве. Постепенно она впала в маразм, и ее увезли в клинику. Я никогда не навещал ее. Наверно, с моей стороны было несправедливо так грубо относиться к ней: болезнь исказила ее душу не меньше, чем тело.
А вот Маргарет Тэтчер вполне обошлась без дяди Джима. Томми Ми сейчас у нее в кабинете. Дядя Джим считал назначение Эдварда Хита ошибкой. Дядя был чистосердечным консерватором и всей душой ненавидел социализм. Он высоко уважал людей принципа в рядах послевоенной Лейбористской партии. Он отзывался о них очень хорошо и после некоторых душевных колебаний согласился служить Атли. В то же время он не слишком пекся о Гейтскелле. «Что до либералов, то их принципы в наши дни утратили всякий смысл. Они не могут найти им применения». Как-то раз он взял меня с собой в большой дом неподалеку от аллеи Молл. Там я был вынужден общаться с несколькими дурно воспитанными детьми. Впоследствии я узнал, что это были члены королевской семьи и их друзья. Дяде пришлось передо мной извиниться: «Я забыл, насколько развязно им дозволяется себя вести». Я ничего не имею против маленького принца Уэльского, кроме того что с годами он становится старше. Когда-то он чувствовал себя не на своем месте, а сейчас всерьез считает себя интеллигентным и гуманным человеком. Он гордо говорит о помощи арендаторам в обработке земли и о том, насколько это важно для него — узнать жизнь простых людей. С каждым днем он становится все более и более помпезным. Многие обвиняют в этом его жену. Я же виню само общество, а также, возможно, и его собственные комплексы. В обществе принято превозносить дураков. Дядя Джим был роялистом, но всегда настаивал на том, что парламент обязан указывать монарху на его место. Он говорил, что, стоит политикам уверовать в божественный принцип власти, страна окажется в большой беде. «Рано или поздно, мы встанем на путь Франции». Это была худшая судьба, которую он мог себе вообразить.
Веря в демократический парламент, дядя Джим не любил рутину парламентской жизни. Изначально он тяготел к Министерству иностранных дел, затем к Казначейству. Но его преданность Черчиллю в вопросе противодействия политике умиротворения и по всем основным политическим вопросам тридцатых годов привела к тому, что он последовал за своим героем на Даунинг-стрит и каким-то чудодейственным образом оставался там при последующих премьер-министрах. Он был постоянным секретарем, но никто не мог с полной ясностью сказать, в чем заключаются его обязанности. Даже официальная формулировка присвоения ему рыцарского звания была довольно расплывчата. Эта ситуация сложилась во время войны и оказалась столь полезной, что после ухода Черчилля он остался в своей квартире, несмотря на смену табличек. Он свысока смотрел на зевак, следил за прибытием и отбытием знаменитых жильцов и был кем-то вроде тайного визиря, обладающего призрачной властью. И он говорил мне, что это было как раз то, что ему нравилось. Вильсон хотел придать его деятельности официальный статус, но дядя был против, настоял на своем, обдумал положение и в 1965 году вышел в отставку. Он говорил мне, что вильсоновский стиль политики был ему неприятен. В нем недоставало глубины. В то же время Идена и Хьюма он считал хоть и плохими организаторами, но по-своему благородными людьми и потому смог существовать в их атмосфере. «А воздухом Вильсона я дышать не могу».
Все это дядя Джим рассказал мне после своего возвращения из Родезии. Привычка к осмотрительности, сделавшая его похожим на вудхаузовского Дживса, осталась в нем навсегда, но в последние годы, еще до неизлечимой болезни, он наконец раскрылся, по крайней мере передо мной. Поскольку дядя любил Черчилля, я никогда не высказывал вслух своего отношения к премьеру, хотя сейчас мне начинает казаться, что лучшего государственного мужа у нас и не было. Дядя Джим говорил мне, что когда политическим лидерам страны начинает не хватать здорового идеализма, то мы возвращаемся к королям и королевам, принцам и принцессам, и всегда это является дурным знаком, ибо мы начинаем уповать на болезненную мечту. Что касается дома Виндзоров, то мне любопытно, как это семье обедневших немцев удалось накопить такое огромное богатство за такой сравнительно короткий отрезок времени. Интересно, какие соблазны ждут будущего короля Карла? Поживем — увидим.
Дядя Джим видел во мне себя, и я до сих пор сожалею, что не сделал ничего, чтобы удовлетворить его честолюбие.
Честно говоря, я считаю, что в наше время невозможно идти по его дорожке. Он принадлежал к более реалистичной эпохе. Кроме того, теперь я официально признан сумасшедшим, а такое заключение, как я думаю, ставит крест на любой политической карьере.
Мне было около пятнадцати, когда я увлекся проблемой собственной психики и начал активно вызывать голоса и видения. Это привело к тому, что случилось в пятьдесят четвертом году. В то время мама работала директором мебельной фабрики, имевшей выход на международный рынок, и отсутствовала иногда по целой неделе. Я потерял сон и «воспарил». Начал болтать всем о том, что вижу и слышу. Я читал мысли, открывая людям, чего они больше всего хотят от жизни. У меня начались галлюцинации, и меня поместили в Вифлеемскую психбольницу на обследование. Мне было пятнадцать. Обследовать меня должны были вы. Меня пичкали лекарствами, как вы помните, но в то время лекарства были неважными и лишь частично заглушили «голоса». Однако я нашел чудесный способ уйти от болезни, увлекшись рассказами о Томе Мерри, Билли Бантере и Гарри Уортоне. Мне дал их почитать другой пациент, ставший с тех пор моим близким другом. Сначала мне было странно перейти из мира Джорджа Бернарда Шоу в подростковую фантастическую реальность Фрэнка Ричардса и еженедельников «Магнет» и «Джем», выходивших еще до моего рождения, но это оказалось превосходной терапией. Я успокоился мгновенно. Мой друг, бывший регулярным пациентом больницы, был — пожалуйста, не обижайтесь — умнее любого врача и помогал не только мне, но и другим пациентам. Я не хочу открывать его имя. Я знаю, какими ревнивыми бывают доктора. Иногда я думаю о нем как о подвижнике, бросившем все ради того, чтобы отправиться в лепрозорий и принести заброшенным душам тепло, надежду, а иногда и выздоровление.
Все эти соображения бесполезны для вас, если вы пытаетесь меня проанализировать с целью применить ко мне тот или иной метод лечения. Моя жизнь не отличается от других жизней, разве что в деталях, и лишь мое сумасшествие божественно. Вы можете легко классифицировать мои галлюцинации. Они у меня такие же, как у тысяч других. И все же вам никогда не приходит в голову задуматься о том, а нет ли на нашей стороне правды. Вы ищете ответ в медицинской теории, другие находят его в религии, третьи в миражах пустыни. Вся разница, наверное, в интенсивности переживаний. Больше нечего бояться жаркого солнца или зимней вьюги, ибо у нас в запасе и жевательная резинка с анальгином, и слабительные таблетки. Вы говорите нам, что мы быстро возбуждаемся. Но кто не начнет возбуждаться, если ему будут задавать глупые вопросы? Я живу в мире цвета, звука, желаний куда более живом, чем ваш мир, и иногда мне кажется, что мое тело не может все это в себя вместить. И когда я переполнен миром, когда я не могу вспомнить, как вести себя для того, чтобы остаться на свободе в вашем обществе, меня хватают, связывают по рукам и ногам и отвозят в клинику. А потом вы начинаете говорить мне, что я — это не я, что у меня бред, что я страдаю манией величия, потому что отказываюсь признать вас своим начальником. Не это ли случилось с Жанной д'Арк? Почему вы хотите, чтобы я лгал вам? Почему это так важно? Почему вы все время притворяетесь? Чего вы боитесь? Понимания того, как несправедливо вы распоряжаетесь своей властью?
Луг прекрасен. Я лежу на траве, читаю «Любовь среди кур», жую яблоко, потягиваю газировку из бутылки, а неподалеку от меня играет в кустах мой пес Бренди. У меня с собой Эдгар Райс Берроуз, а впереди еще целый день. Солнце, кажется, застыло на голубом небе. Это место без времени, вдали от движения, от любого вмешательства. Это летний день, один из замечательных летних дней моего детства. Меня окружают белые охотники, храбрые амазонки, смешные слуги, благородные рыцари и ковбои. А мир со всеми его мрачными мыслителями и с алчным, подлым и жестоким средним классом слишком далек, чтобы меня достать. Возможно, я обладаю ясновидением, как предполагала Ма Ли. Но разве это все объясняет, как вы думаете? Я читал ваши записки, доктор Мейл, и вы хвалили меня за сообразительность, за догадку. Не является ли мое периодическое помешательство следствием неумения управлять своим даром? Именно это вас возмущает? Этот талант? Вы хотите исследовать мир, который доступен моему видению и перед которым вы слепы? По правде говоря, мне все равно. Незначительный дискомфорт — это худшее, что вы можете мне причинить. Но какая польза от этого вам?
Я силен, потому что у меня есть друзья. Нас трое. Мы — единое целое. Отец, сын и дева. Мы непоколебимы и как можем помогаем другим. Мое тело дрожит. Мне кажется, что сила, которую вы во мне подавили, грозит вырваться из каждой поры, из каждой жилы, из каждой вены.
Среди руин так уютно. Теплый день. Высокая трава. В воздухе снуют бабочки, пчелы и осы. Мы с Дорин Темплтон лежим у стены. Мои штаны спущены, ее юбка задрана. Мы пытаемся выяснить, чем отличаемся друг от друга. Нас, детей Блица, не надо жалеть. Нам можно завидовать. Нас нужно поздравлять с тем, что мы выжили. Так что, если вы непременно хотите кого-нибудь пожалеть, вспомните о родителях моих убитых сверстников, моих друзей. Но мы — самое счастливое из всех поколений. Нам позволили играть в безмерном мире.
Я знаю, о чем вы думаете. Что будет завтра, не знаю, потому что вы сделаете мне еще один укол. Неужели после этого вы будете чувствовать себя в безопасности? Или для этого вам нужно загнать иглу мне в сердце?
Мне любопытно, а что можно увидеть через мое окно? Оно зарешечено и расположено высоко над головой. Палата большая, кровать мягкая, простыни и подушки тоже. У меня много книг и магнитофон с большим запасом пленок. Но остается загадкой, что же происходит там, за окном? Может, просто дерево, которое внезапно покрылось листвой. Я устал, и мысли, кажется, начали путаться. Возвращаюсь к Малеру. Недавно я обнаружил, что меня вдохновляют его «Песни об умерших детях». Они освобождают сознание, я теряю мысль и вновь становлюсь самим собой.
Пропущенные остановки 1951
Джозеф Кисс сидит в одной из своих крошечных квартир, глядя на залитую теплым вечерним солнцем типично английскую площадь, окруженную домами из красного кирпича.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
У меня было с ними очень мало общего, хотя я и продолжал регулярно возвращаться в Митчем, чтобы навестить мать. Два раза в год я встречаюсь и со своим отцом, обычно в каком-нибудь трактире, по его выбору. Он выпивает кружку пива и вздыхает об острове Мэн в довоенную пору. Старые цыганские дворы исчезли, уступив место зданиям, похожим на картонные коробки — прямоугольники кирпичей. Исчезли даже некоторые части Коммона. Современные ярмарки представляют собой жалкое зрелище, и даже лаванда потеряла весь свой аромат.
После того как дядя Джим умер, тетя Айрис еще десять лет прожила в их большом уродливом доме в Хоуве. Постепенно она впала в маразм, и ее увезли в клинику. Я никогда не навещал ее. Наверно, с моей стороны было несправедливо так грубо относиться к ней: болезнь исказила ее душу не меньше, чем тело.
А вот Маргарет Тэтчер вполне обошлась без дяди Джима. Томми Ми сейчас у нее в кабинете. Дядя Джим считал назначение Эдварда Хита ошибкой. Дядя был чистосердечным консерватором и всей душой ненавидел социализм. Он высоко уважал людей принципа в рядах послевоенной Лейбористской партии. Он отзывался о них очень хорошо и после некоторых душевных колебаний согласился служить Атли. В то же время он не слишком пекся о Гейтскелле. «Что до либералов, то их принципы в наши дни утратили всякий смысл. Они не могут найти им применения». Как-то раз он взял меня с собой в большой дом неподалеку от аллеи Молл. Там я был вынужден общаться с несколькими дурно воспитанными детьми. Впоследствии я узнал, что это были члены королевской семьи и их друзья. Дяде пришлось передо мной извиниться: «Я забыл, насколько развязно им дозволяется себя вести». Я ничего не имею против маленького принца Уэльского, кроме того что с годами он становится старше. Когда-то он чувствовал себя не на своем месте, а сейчас всерьез считает себя интеллигентным и гуманным человеком. Он гордо говорит о помощи арендаторам в обработке земли и о том, насколько это важно для него — узнать жизнь простых людей. С каждым днем он становится все более и более помпезным. Многие обвиняют в этом его жену. Я же виню само общество, а также, возможно, и его собственные комплексы. В обществе принято превозносить дураков. Дядя Джим был роялистом, но всегда настаивал на том, что парламент обязан указывать монарху на его место. Он говорил, что, стоит политикам уверовать в божественный принцип власти, страна окажется в большой беде. «Рано или поздно, мы встанем на путь Франции». Это была худшая судьба, которую он мог себе вообразить.
Веря в демократический парламент, дядя Джим не любил рутину парламентской жизни. Изначально он тяготел к Министерству иностранных дел, затем к Казначейству. Но его преданность Черчиллю в вопросе противодействия политике умиротворения и по всем основным политическим вопросам тридцатых годов привела к тому, что он последовал за своим героем на Даунинг-стрит и каким-то чудодейственным образом оставался там при последующих премьер-министрах. Он был постоянным секретарем, но никто не мог с полной ясностью сказать, в чем заключаются его обязанности. Даже официальная формулировка присвоения ему рыцарского звания была довольно расплывчата. Эта ситуация сложилась во время войны и оказалась столь полезной, что после ухода Черчилля он остался в своей квартире, несмотря на смену табличек. Он свысока смотрел на зевак, следил за прибытием и отбытием знаменитых жильцов и был кем-то вроде тайного визиря, обладающего призрачной властью. И он говорил мне, что это было как раз то, что ему нравилось. Вильсон хотел придать его деятельности официальный статус, но дядя был против, настоял на своем, обдумал положение и в 1965 году вышел в отставку. Он говорил мне, что вильсоновский стиль политики был ему неприятен. В нем недоставало глубины. В то же время Идена и Хьюма он считал хоть и плохими организаторами, но по-своему благородными людьми и потому смог существовать в их атмосфере. «А воздухом Вильсона я дышать не могу».
Все это дядя Джим рассказал мне после своего возвращения из Родезии. Привычка к осмотрительности, сделавшая его похожим на вудхаузовского Дживса, осталась в нем навсегда, но в последние годы, еще до неизлечимой болезни, он наконец раскрылся, по крайней мере передо мной. Поскольку дядя любил Черчилля, я никогда не высказывал вслух своего отношения к премьеру, хотя сейчас мне начинает казаться, что лучшего государственного мужа у нас и не было. Дядя Джим говорил мне, что когда политическим лидерам страны начинает не хватать здорового идеализма, то мы возвращаемся к королям и королевам, принцам и принцессам, и всегда это является дурным знаком, ибо мы начинаем уповать на болезненную мечту. Что касается дома Виндзоров, то мне любопытно, как это семье обедневших немцев удалось накопить такое огромное богатство за такой сравнительно короткий отрезок времени. Интересно, какие соблазны ждут будущего короля Карла? Поживем — увидим.
Дядя Джим видел во мне себя, и я до сих пор сожалею, что не сделал ничего, чтобы удовлетворить его честолюбие.
Честно говоря, я считаю, что в наше время невозможно идти по его дорожке. Он принадлежал к более реалистичной эпохе. Кроме того, теперь я официально признан сумасшедшим, а такое заключение, как я думаю, ставит крест на любой политической карьере.
Мне было около пятнадцати, когда я увлекся проблемой собственной психики и начал активно вызывать голоса и видения. Это привело к тому, что случилось в пятьдесят четвертом году. В то время мама работала директором мебельной фабрики, имевшей выход на международный рынок, и отсутствовала иногда по целой неделе. Я потерял сон и «воспарил». Начал болтать всем о том, что вижу и слышу. Я читал мысли, открывая людям, чего они больше всего хотят от жизни. У меня начались галлюцинации, и меня поместили в Вифлеемскую психбольницу на обследование. Мне было пятнадцать. Обследовать меня должны были вы. Меня пичкали лекарствами, как вы помните, но в то время лекарства были неважными и лишь частично заглушили «голоса». Однако я нашел чудесный способ уйти от болезни, увлекшись рассказами о Томе Мерри, Билли Бантере и Гарри Уортоне. Мне дал их почитать другой пациент, ставший с тех пор моим близким другом. Сначала мне было странно перейти из мира Джорджа Бернарда Шоу в подростковую фантастическую реальность Фрэнка Ричардса и еженедельников «Магнет» и «Джем», выходивших еще до моего рождения, но это оказалось превосходной терапией. Я успокоился мгновенно. Мой друг, бывший регулярным пациентом больницы, был — пожалуйста, не обижайтесь — умнее любого врача и помогал не только мне, но и другим пациентам. Я не хочу открывать его имя. Я знаю, какими ревнивыми бывают доктора. Иногда я думаю о нем как о подвижнике, бросившем все ради того, чтобы отправиться в лепрозорий и принести заброшенным душам тепло, надежду, а иногда и выздоровление.
Все эти соображения бесполезны для вас, если вы пытаетесь меня проанализировать с целью применить ко мне тот или иной метод лечения. Моя жизнь не отличается от других жизней, разве что в деталях, и лишь мое сумасшествие божественно. Вы можете легко классифицировать мои галлюцинации. Они у меня такие же, как у тысяч других. И все же вам никогда не приходит в голову задуматься о том, а нет ли на нашей стороне правды. Вы ищете ответ в медицинской теории, другие находят его в религии, третьи в миражах пустыни. Вся разница, наверное, в интенсивности переживаний. Больше нечего бояться жаркого солнца или зимней вьюги, ибо у нас в запасе и жевательная резинка с анальгином, и слабительные таблетки. Вы говорите нам, что мы быстро возбуждаемся. Но кто не начнет возбуждаться, если ему будут задавать глупые вопросы? Я живу в мире цвета, звука, желаний куда более живом, чем ваш мир, и иногда мне кажется, что мое тело не может все это в себя вместить. И когда я переполнен миром, когда я не могу вспомнить, как вести себя для того, чтобы остаться на свободе в вашем обществе, меня хватают, связывают по рукам и ногам и отвозят в клинику. А потом вы начинаете говорить мне, что я — это не я, что у меня бред, что я страдаю манией величия, потому что отказываюсь признать вас своим начальником. Не это ли случилось с Жанной д'Арк? Почему вы хотите, чтобы я лгал вам? Почему это так важно? Почему вы все время притворяетесь? Чего вы боитесь? Понимания того, как несправедливо вы распоряжаетесь своей властью?
Луг прекрасен. Я лежу на траве, читаю «Любовь среди кур», жую яблоко, потягиваю газировку из бутылки, а неподалеку от меня играет в кустах мой пес Бренди. У меня с собой Эдгар Райс Берроуз, а впереди еще целый день. Солнце, кажется, застыло на голубом небе. Это место без времени, вдали от движения, от любого вмешательства. Это летний день, один из замечательных летних дней моего детства. Меня окружают белые охотники, храбрые амазонки, смешные слуги, благородные рыцари и ковбои. А мир со всеми его мрачными мыслителями и с алчным, подлым и жестоким средним классом слишком далек, чтобы меня достать. Возможно, я обладаю ясновидением, как предполагала Ма Ли. Но разве это все объясняет, как вы думаете? Я читал ваши записки, доктор Мейл, и вы хвалили меня за сообразительность, за догадку. Не является ли мое периодическое помешательство следствием неумения управлять своим даром? Именно это вас возмущает? Этот талант? Вы хотите исследовать мир, который доступен моему видению и перед которым вы слепы? По правде говоря, мне все равно. Незначительный дискомфорт — это худшее, что вы можете мне причинить. Но какая польза от этого вам?
Я силен, потому что у меня есть друзья. Нас трое. Мы — единое целое. Отец, сын и дева. Мы непоколебимы и как можем помогаем другим. Мое тело дрожит. Мне кажется, что сила, которую вы во мне подавили, грозит вырваться из каждой поры, из каждой жилы, из каждой вены.
Среди руин так уютно. Теплый день. Высокая трава. В воздухе снуют бабочки, пчелы и осы. Мы с Дорин Темплтон лежим у стены. Мои штаны спущены, ее юбка задрана. Мы пытаемся выяснить, чем отличаемся друг от друга. Нас, детей Блица, не надо жалеть. Нам можно завидовать. Нас нужно поздравлять с тем, что мы выжили. Так что, если вы непременно хотите кого-нибудь пожалеть, вспомните о родителях моих убитых сверстников, моих друзей. Но мы — самое счастливое из всех поколений. Нам позволили играть в безмерном мире.
Я знаю, о чем вы думаете. Что будет завтра, не знаю, потому что вы сделаете мне еще один укол. Неужели после этого вы будете чувствовать себя в безопасности? Или для этого вам нужно загнать иглу мне в сердце?
Мне любопытно, а что можно увидеть через мое окно? Оно зарешечено и расположено высоко над головой. Палата большая, кровать мягкая, простыни и подушки тоже. У меня много книг и магнитофон с большим запасом пленок. Но остается загадкой, что же происходит там, за окном? Может, просто дерево, которое внезапно покрылось листвой. Я устал, и мысли, кажется, начали путаться. Возвращаюсь к Малеру. Недавно я обнаружил, что меня вдохновляют его «Песни об умерших детях». Они освобождают сознание, я теряю мысль и вновь становлюсь самим собой.
Пропущенные остановки 1951
Джозеф Кисс сидит в одной из своих крошечных квартир, глядя на залитую теплым вечерним солнцем типично английскую площадь, окруженную домами из красного кирпича.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92